№5, 1995/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Письма в два адреса (Советское литературное просветительство. Вариант А. Твардовского)

Летом 1965 года, обращаясь к Н. Я. Мандельштам, Варлам Шаламов восклицал: «Если бы мне пришлось читать курс литературы русской последнего полустолетия, я начал бы первую лекцию, как Парацельс, – сжег бы все учебники на площади перед студентами» 1. Минуло четверть века, прежде чем отчаянное желание поэта-великомученика осуществилось, но зато уж свалочные костры – совершенно в советском духе – запылали на многих площадях словно по команде. Такими площадями стали вузовские и школьные программы, статьи и книги, где после ритуальных действ, под иными штандартами и под иные гимны были произведены кардинальные, но элементарные и почти автоматические перестроения. На авансцене появились персонажи внесценические – и, наоборот, прежние кумиры были отодвинуты к заднику, где, слившись, представляют отныне групповую деталь зловещего фона. И в очередной раз все застывает в монументальной неподвижности.

Авторы новейшего пособия по литературе XX века Л. Я. Шнейберг и И. В. Кондаков, положим, с первых страниц открещиваются от утвердившегося в директивной советской эстетике черно-белого или, вернее того, красно-белого деления искусства на «советское», «пролетарское», или «буржуазное». «Третьего не дано» 2, – иронизируют они. Но

ведь и во множестве современных работ (включая цитируемую) также «третьего не дано»: в наличии всего лишь «две литературы, противоположные но своему идейно-политическому и нравственно-эстетическому смыслу» 3. Либо Фадеев – либо Бабель, или Багрицкий – или Мандельштам, либо Платонов – либо Шолохов. Столь же решительно рассекается надвое творчество отдельных, противоречивых, как их обычно именуют, писателей, так что одно безоговорочно отрицает другое: «Несвоевременные мысли» – «Песню о Буревестнике», Маяковский «подлинный», футуристический, – певца Октября и т. д. и т. п. Логика эволюции совершенно игнорируется.

Акценты расставлены с точностью до наоборот, зато антитетические методология, и концепция, стянутые к полюсам, сохраняются в неприкосновенности. Литературоведение снова втягивается в гражданскую войну. По обе линии фронта она ведется как будто бы своими способами: Шнейберг и Кондаков озабочены обороной позитивных, белоснежных, ценностей, тогда как Добренко, напротив, отслеживает феномен «красной» культуры, неуклонно переходя от футуризма – через РАПП, ЛОКАФ – к литструктурам военно-послевоенных лет, и методично, подрывает собственноручно ослабленную магистраль. Впрочем, общая цель унифицирует и средства – едины у разных авторов и принципы: тексты подвёрстываются к тезисам и политизированно интерпретируются даже там, где художественный материал явно тому противится.

Можно, разумеется, понять, отчего нынешние обобщающие работы пока еще схематичны и конспективны, но уже сейчас трудно примириться с их категоричностью. Открываемые до сих пор документы и произведения свидетельствуют, насколько неоднозначно творчество большинства одаренных писателей русского Зарубежья и метрополии. XX век не позволял относиться к себе безучастно, он задевал даже тех, кто расходился с властями сугубо эстетически. Но реакция, как видим, бывала разнообразной, да и давление постоянно менялось. Свои ответвления имели поэтому и эмигрантская, и диссидентская, и публиковавшаяся в СССР литература. Обилие фактов побуждает к непредвзятому их осмысливанию.

Советская власть достаточно оперативно отформовала профиль собственной, советской же, литературы, которая всеми силами стремилась к первородству, порывай с общечеловеческой моралью и всемирной историей, отчего и оказалась «беспощадной и безграмотной» 4. По большей части она чувствовала себя заводом или цехом, регулярно получающим госзаказы – как план и как вспомоществование. Столь ревностное служение политике и отдельным властным структурам вызывало глухое сопротивление утех, кто ощущал себя хранителем великой культуры, кто не желал становиться «колесиком и винтиком» одного-единого, великого социал-демократического механизма» 5. Суетливый сервилизм и гордое молчанье, пропаганда и инакомыслие – на поверхности. Но дано ли было все-таки нечто третье?

Автор еще одного конспекта – путеводителя по литературным пространствам XX столетия В. М. Акимов находит целый материк таких текстов, не вполне удачно, правда, называя их большой, другой и даже настоящей советской литературой6. Это книги всех, «кто даже в крайне неблагоприятных условиях сумел в своих лучших произведениях оставаться подлинными художниками и, порою делая уступки идеологическим догмам, мучительно сопротивляясь им, сказать свое слово» 7. Нет уж, давайте проявим терминологическую разборчивость и будем называть «настоящей советской литературой» по преимуществу ту полуанонимную продукцию (вроде пролетарской или красноармейской поэзии), которая обильно цитируется в монографии Б. Добренко. А все, что имеет в виду Акимов, стоило бы обозначить по-иному, не ограничиваясь ссылками на один лишь талант – постигая через конкретную творческую практику своеобразие идейных позиций.

Одно из вероятных ее наименований – просветительство. Это слово все чаще мелькает в нашей печати – как правило, в статьях и главах, посвященных периоду «оттепели» и тогдашней позиции журнала «Новый мир» (можно вспомнить выступления В. Лакшина и Ж. Нива, А. Латыниной и С. Чупринина, Вл. Новикова и П. Спивака). Однако идеи и настроения, сходные с шестидесятническими, присутствовали в литературе советских лет всегда, начиная с «Несвоевременных мыслей» М. Горького и творчества тех, кого в 20-е годы называли «попутчиками» (Пришвин, Есенин, Олеша, Платонов и другие), так что вечная русская просветительская традиция, можно сказать, не прерывалась. Просветительство – одна из самых существенных, но и самых недооцененных особенностей творческого поведения и художественных систем искусства нынешнего столетия.

Сразу оговоримся: в таком виде оно несводимо ни к культурно-просветительской работе (вроде участия Блока, Гумилева, Чуковского в начинаниях горьковского издательства «Всемирная литература» или, наоборот, вроде санитарных агитплакатов Маяковского), ни к общественно-политической деятельности писателей (депутатство и иное представительство Фадеева, Шолохова, Эренбурга, Тихонова и многих других), хотя постоянно с ними переплетается. Просветительство – это прежде всего позиция, позиция посредническая, навязанная уже самим положением интеллигенции в Советском государстве, где та считалась и называлась прослойкой. Современный публицист пишет: «Интеллигенция – группа явно мистифицированная, способная к существованию только в иерархизированном обществе с четким разделением на власть и народ» 8, – и ему не откажешь в известной правоте. Но глумливо заявлять после этого, понимая это, что «большая часть советской интеллигенции чудесно примирилась с ролью не просто крепостного, а некоего капо, старосты общероссийского, общесоветского барака» 9, – значит попросту снимать проблему.

В тоталитарном пространстве не бывает дорог, свободных от представителей власти, поэтому контакты и столкновения с ними неминуемы. Но если собственно советская литература действительно выступала в качестве ретранслятора верховных директив (и в этих границах абсолютно правомерна формула Добренко «дискурс соцреализма есть дискурс власти»10), то для советских просветителей отношения государства, искусства и общества выглядели не как проективная, однонаправленно действующая цепь, а как равнобедренный – в идеале – треугольник. Просветительство всегда предполагает попытку диалога и с властью, и с читателями11, стремление и выражать, и корректировать общественное мнение. Понятно, что при этом возникает сложный комплекс самостоятельности-зависимости как от режима, так и от народа.

М. Кольцов шутил в начале 30-х годов: «Писатели только и пишут, что письма к Сталину»12. И верно, письма, разные по тону и смыслу, писали тогда, прежде и потом «товарищу правительству», «товарищу ЦК», лично товарищу Сталину и другим вождям и Сологуб, и Маяковский, и Пильняк, и Зощенко, и Вознесенский, и Аксенов. Причем эпистолярными становились самые разные художественные и публицистические жанры. Некоторые обращения были безусловно вынужденными, вырванными под пыткой нестерпимого существования, другие (Горького к Ленину, Пастернака к Троцкому и Сталину, Солженицына к монолитно-безликому Политбюро) не получали искомого отклика, но все-таки в каждом отдельном случае таилась и какая-то надежда – хотя бы на прихоть самодержцев, хотя бы на то, что они будут задеты.

Естественно, что самыми сильными, самыми искренними иллюзии обратного воздействия были у добровольцев и энтузиастов общения, которые и составили меняющийся круг просветителей13. Зависимость от царя и от народа они воспринимали как данность, но вдохновлялись возможностью соотносить себя с ними по реальной значимости. Отсюда – самосознание в качестве советодателей, визирей, духовников, а отнюдь не лакеев. К примеру, Б. Слуцкий, каким его запомнил Д. Самойлов, – это «поэт государственный по заданию, но не признанный государством, готовый служить, но не ставший прислуживать, он формировался поэтом гражданским в самом лучшем варианте этого понятия»14. Жребий и вакансия поэта в стране, лишенной свободомыслия, не казались такому автору пустыми: в его понимании, они и располагали, и побуждали к действию.

В форме обращения к владыкам как «товарищам» можно разглядеть всего лишь нелепую дань казенным партийно-советским ритуалам, но для писателей просветительского толка оно имело не только этикетный характер. Государство они почитали своим, хотя бы и относясь к нему критически. Даже не одобряя режим принципиально (вариант Булгакова и Мандельштама), они вовсе не считали, «что восторжествовавшая в стране тоталитарная власть не способна ни к какой эволюции»15. Советские просветители, как правило, не посягали на основы строя и рассчитывали всего лишь на реформирование, внесение поправок в действующую конституцию, а чаще – на осуществление контроля за правильным ее исполнением. Поэтому они бывали так безжалостны к перерожденцам, хитрых аппаратчиков стремились переиграть по их же собственным правилам, а вождю могли тонко намекнуть, что провозглашенным идеям надо сохранять верность, не уклоняясь. Такая позиция и тактика разводили советских просветителей не только с авторами современных им потаенных произведений, но даже с собственными предшественниками из века XIX-го (Некрасовым, Салтыковым-Щедриным, Л. Толстым) и, наоборот, роднили с дворянской литературной фрондой XVIII столетия16.

Опасная близость к трону, конечно же, оплачивалась утратой художественной суверенности. Искусство идеологизируется даже у таких художников, как О. Мандельштам («сталинские» эпиграмма и ода), и в этом смысле, по справедливому замечанию В. Акимова, Сталин «оказался соавтором бесчисленного количества романов, поэм и пьес, создателем того феномена, который называется «советская литература»17. Но просветители и сами подавали голос, предлагали соавторство, и верховная власть, не особенно, может быть, прислушиваясь; делала на всякий случай вид, что советы ей необходимы. В условиях, когда любая, даже робкая, политическая оппозиция была подавлена, литература стала единственной формой допустимого либерализма. К. Симонов рассказывал, что именно «Литературную газету» Сталин предполагал сделать парадной вывеской свободомыслия в СССР: «…она может ставить вопросы неофициально, в том числе и такие, которые мы не можем или не хотим поставить официально… Вполне возможно, что мы иногда будем критиковать за это «Литературную газету», но она не должна бояться этого, она, несмотря на критику, должна продолжать делать свое дело» Цит. по кн.: Константин Симонов, Глазами человека моего поколения. Размышления о И. В. Сталине, М., 1990, с. 131.18. Примерно в таком же положении находилась, видимо, и Любимая многими «Литературка» застойных лет.

Впрочем, просветительство всегда покоится на двойной иллюзии: в отношении народа она не менее сильна, чем в отношении власти. Г. Г. Шпет отмечал утилитарность русского утопизма19. Оперируя категориями общественной пользы, сеятель «разумного, доброго» дает уроки, воспитывает граждан и патриотов. Но писатель в просветительской трактовке – «народа водитель // и одновременно – / народный слуга» (В. Маяковский). Человек от сохи и от станка мыслится им не только в качестве объекта просвещения – он еще идеализируется как образец духовного здоровья.

От глаз внимательных, способных сравнивать, не ускользала опасность превращения таких людей в массу: «Здесь собралось много такой молодежи, и она мне очень симпатична, потому что искренне горяча и деятельна, но вся она сплошная, один как другой…» – наблюдал К. Чуковский в 1932 году, но вывод делал в духе кающегося дворянина: «И может быть это к лучшему, т. к. ни до чего хорошего мы, «одиночки», «самобытники» не додумались»20. Расцениваясь как гордыня, внутреннее несогласие у многих наследников прежней культуры, продолжавших жить и творить в СССР, выливалось в ощущение исторической вины или возмездия. Вот почему примирение с действительностью переживалось как «второе рождение» (Б. Пастернак), вот почему – в других случаях – нарастало желание добиться поддержки не только «верхов», но и «низов», соединившись с ними, причастившись к их идеалам: «Механики, чекисты, рыбоводы, // Я ваш товарищ, мы одной породы…» (Э. Багрицкий).

Это не совсем то, о чем пишет Е. Добренко, характеризуя произведения соцреализма, которые, являясь «языком власти»21, опирались на массовое сознание и активно его формировали. Для литературы просветительской читатели все-таки неоднородны, а общество не равняется государству. Направляемые не только в «верха», но и в «низы» стихотворные и прозаические письма надписывались конкретно – может быть, даже чересчур. Прямая номинация, как показывал О.

  1. »Переписка Варлама Шаламова и Надежды Мандельштам». – «Знамя», 1992, N 2, с. 160. []
  2. Л. Я. Шнейберг, И. В. Кондаков, От Горького до Солженицына. Пособие по литературе для поступающих в вузы, М., 1994, с. 23.[]
  3. Л. Я. Шнейберг, И. В. Кондаков, От Горького до Солженицына, с. 285.[]
  4. М. Каганская, Белое и красное. – «Литературное обозрение», 1991, N 5, с. 93.[]
  5. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 12, с. 101.[]
  6. См.: Профессор В. М. Акимов, От Блока до Солженицына. Судьбы русской литературы двадцатого века (после 1917 года). Новый конспект-путеводитель, СПб., 1993, с. 35, 36, 41.[]
  7. Там же, с. 5.[]
  8. А. Быстрицкий, Приближение к миру. Субъективные заметки. – «Новый мир», 1994, N 3, с. 173.[]
  9. Там же, с. 172 – 173.[]
  10. Евгений Добренко, Метафора власти. Литература сталинской эпохи в историческом освещении, Munchen, 1993, с. 33.[]
  11. Ср. с точными наблюдениями того же Е. Добренко о кризисе и смерти диалога «в зазеркалье соцреализма» (там же, с. 214).[]
  12. Цит. по: К. Чуковский, Из дневника 1932 – 1969. – «Знамя», 1992, N 11, с. 140.[]
  13. Как явление советское просветительство гораздо шире этого круга Оно захватывает не только некоторые произведения, напечатанные в СССР лишь из-за сбоев цензурного механизма, но и часть самиздата, тоже касавшуюся верхов – только не примирительным елеем, а острием.[]
  14. Д. Самойлов, Друг и соперник. – «Октябрь», 1992, N 9, с. 184.[]
  15. И. Волгин, Не удостоенные света. Булгаков и Мандельштам: опыт синхронизации. – «Октябрь», 1992, N 7, с. 135.[]
  16. в статье «XVIII век. Либерализм литературы и проблема власти» Ю. В. Стенник пишет: «…парадокс ситуации состоит в том, что главными либералами эпохи, а иногда почти революционерами, выступали представители дворянского сословия, а то и сами монархи» («Русская литература», 1993, N 4, с. 3–4).[]
  17. В. Акимов, На содержании, или Страх перед свободой. – «Литературная газета», 28 апреля 1993 года.[]
  18. []
  19. См.: Г. Г. Шпет, Сочинения, М., 1989, с. 51 – 53.[]
  20. К. Чуковский, Из дневника. 1932 – 1969 с. 141.[]
  21. Евгений Добренко, Метафора власти. Литература сталинской эпохи в историческом освещении, с. 367.[]

Цитировать

Страшнов, С.Л. Письма в два адреса (Советское литературное просветительство. Вариант А. Твардовского) / С.Л. Страшнов // Вопросы литературы. - 1995 - №5. - C. 3-28
Копировать