№3, 1995/Великая отечественная война

Поперек линейных истин: завещание старейшин

Давно утвердились в литературном обиходе обозначения «военное», «фронтовое» по отношению к поколению писателей, ушедших на Великую Отечественную еще совсем молодыми людьми. Война для них стала главным событием жизни, многое определила в их последующем литературном становлении. В отличие от Твардовского, Симонова, Гроссмана и других писателей, профессионально сложившихся в 30-е годы, ставших военными журналистами, летописцами и хроникерами тяжких лет испытаний, их молодые соратники, вчерашние школьники и студенты, не успели в предшествующие мирные времена завоевать себе имя, признание на литературном поприще. А некоторые из них, по словам К. Ваншенкина, не стали еще писателями во время самой войны, а часто и не помышляли об этом.

Большинство молодых, будущих писателей начинало военную биографию не во фронтовых газетах, а прямо в окопах, на переднем крае, на линии огня. Судьба «юношей 41-го года» была прежде всего солдатской, а не писательской судьбой. Литературным же поколением они осознали себя позднее, в первое послевоенное десятилетие, когда стали выходить их первые книги, когда прозвучали их многочисленные поэтические манифесты.

На страницах «Вопросов литературы» уже основательно освещался вопрос о нескольких «призывах» в литературу, о следовавших друг за другом «эшелонах» поэтов фронтовой плеяды – сразу после залпов Победы, на рубеже 40 – 50-х годов, к концу пятого десятилетия1 . Более того, и в последующие длительные сроки продолжалось пополнение фронтовой когорты новыми писательскими именами, новыми книгами со свежими акцентами в истолковании военной темы, до сих пор кажущейся неисчерпаемой. Многим памятен феномен Юрия Белаша, выступившего со своей первой (но какой яркой!) книгой стихов «Окопная земля» только в 1985 году. Смыкаясь вместе – волна за волной, эшелон за эшелоном, – поэты-фронтовики, несмотря на разность вкусов, индивидуальность стилистических почерков, неизменно сохраняют нечто общее, что и позволяет уже на протяжении нескольких десятилетий говорить о них как о целостном явлении, своеобразном пласте русского стиха.

«Мое поколение, – сказал некогда Сергей Наровчатов, – не выдвинуло великого поэта, но оно само в целом – великий поэт со светлой и трагической биографией, с широким и многообразным творчеством, с неповторимым выражением лица» 2. Главное в этом «выражении» определилось еще в годы войны и чуть позже, когда уточнялись, дописывались поэтические декларации вернувшихся с победой. Это горделивое осознание подвига, осуществленного в юности и потому ставшего навсегда судьбой. «Не каждому заглядывали в очи // бессмертье и история сама» (В. Жуков). И в дальнейшем подобное мирочувствие сохранялось. Лицо поэзии «родом из войны» изменялось под воздействием времени, но всегда оставалось в силе понимание ею человека, сформировавшееся «тогда», «там», под огнем. Поэтому на вопрос, заданный фронтовому поэту: «Над чем работаете?» – он мог ответить, как ответил Евгений Винокуров (самый «мирный» из своих литературных сверстников): «Над развитием в себе ощущения прошедшей войны, участником которой я был» 3.

Все эти поэты, о чем бы ни размышляли, писали, а иные и сегодня «пишут войной», по метафорическому выражению Маяковского4. Она стала для поэтов этой генерации если не главной темой, то непременно экраном, на который проецируются их оценки мира в целом, места и назначения в нем человека. И в чем парадокс: все дальше во времени отступала их фронтовая юность, однако острее, трагедийнее становилась память о ней в новых строках «стихотворцев обоймы военной».

И вновь как рана ножевая —

траншейка с глиной на стерне…

Не вспоминаю – проживаю,

зачем-то в кадрики сжимаю

все то, что было на войне.

В. Жуков

 

О «жестокой», неотпускающей памяти прошедшей войны первым сказал Твардовский, но всесторонне разработали, развили этот мотив более молодые поэты – фронтового призыва. Они же донесли его до последних лет – закатных лет своего поколения. Вспомним, как подводил итоги Б. Слуцкий в последней своей прижизненной книге «Сроки» (1984):

 

Война? Она запомнилась по дням.

Все прочее? Оно – по пятилеткам.

Война ударом сабли метким

навеки развалила сердце нам.

 

Все прочее же? Было ли оно?

И я гляжу неузнающим взглядом.

Мое вчера прошло уже давно.

Моя война еще стреляет рядом.

 

Не однажды стих фронтовиков славил ратный подвиг, настаивал на высокой мере существования «в бреду окопных буден». Вполне объяснимо, что воспоминания о молодости, пропахшей порохом, познавшей законы военного братства, первую любовь в окружении смерти, вместившей открывшиеся горизонты родины и запредельных стран, могли звучать в стихе приподнято, в элегической или героической тональности:

 

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

Но с годами все более отчетливо на первый план стиха выходила трагедийная сторона прошедшей войны, все мучительней становился для окопных поэтов счет невозвратных потерь – миллионов жизней, оборванных войной. Эта мера до сих пор остается для них главной при измерении ценностей мирного быта, потому в строках не заживляется печаль по погибшим, переживается чувство «безвинной вины» перед последними. Поэзия фронтового строя не устает напоминать: «Безмерно высока цена побед, // Оплаченных страданием России…» – стихи сахалинца Бориса Репина. Поэты военной когорты как бы питаются энергией павших, их заветом отстоять мир и благополучие на земле.

Феномен многократного возвращения к событиям и картинам фронтовой юности, сопряжения нового философско-нравственного багажа все с тем же опытом войны (пусть и расширенным, переосмысленным с годами) объясняется также тем, что названное поколение сходит с исторической и литературной сцены. «Уходя в ночную тьму», оно еще и еще напоминает о своей немаловажной миссии, законно стремится утвердить себя в памяти родины, которую некогда защитило, спасло от порабощения:

 

Все меньше, меньше, меньше нас.

И как на мир посмотрят люди,

когда средь них в какой-то час

уж никого из нас не будет?

 

Привлекательность этих строк В. Жукова в том, что автор озабочен не посмертной славой ветеранов (заслуженной ими по праву). Он тревожится о будущем «шара земного», в который полвека назад был зарыт павший на Отечественной войне солдат – «всего, друзья, солдат простой, без званий и наград», как было сказано в известных стихах Сергея Орлова.

Однако еще Михаил Луконин возражал против попыток «захлопнуть» поэтов-фронтовиков в пределы только военной темы (действительно объединяющей их вплоть до нынешних времен) 5. Разнообразие художественных исканий обозначилось у них уже на рубеже 50 – 60-х годов: философский оптимизм и чувство истории в лирике и драматических сценах Д. Самойлова, контрасты житейской прозы и высокой патетики в стихах Б. Слуцкого, душевная ранимость и трагедийная рефлексия у А. Межирова, поиски истины и красоты в обыденном, в традициях народного быта С. Орловым, Е. Елисеевым, Н. Старшиновым, «зов земли», привлекший Д. Ковалева, А. Яшина, реалистическая многомерность изображения человека Е. Винокуровым, К. Ваншенкиным, романтические устремления Ю. Друниной, С. Давыдова, Г. Поженяна, Б. Окуджавы… Чем более фронтовое прошлое отступало вглубь, тем многокрасочней становилась поэзия военного призыва, преодолевавшая вместе со всеми отрядами русского стиха новые исторические повороты. Так, в 70-е годы, пусть и самые застойные, навевавшие «сон разума», распространились тем не менее философские и историко-культурные мотивы, стал значимее в поэзии духовно-нравственный пафос, пробудился интерес к художественной памяти человечества, актуализировалась тема «человек и природа». И во всем этом процессе интеллектуального обогащения стиха участвовали – каждый по-своему, в меру своих сил- поэты войны.

По-разному, но, несомненно, драматично в целом складываются творческие судьбы тех из них, кто дошел до современного периода, когда, по крылатому выражению А. И. Солженицына, «часы коммунизма – свое отбили» 6. История распорядилась так, что последним поэтам фронтового поколения не удается уйти спокойно, сохранив полную душевную гармонию, с гордым сознанием реализованной ими исторической миссии, достойно выполненного перед Родиной долга. На глубоком склоне лет окончательно открылось, по свидетельству одного из ветеранов, что принадлежишь к поколению, «которое долгое время «обронзовляли», пока многие (не все! не все!) не поверили в свою обронзовелость… Личные судьбы людей официальной историей были «подняты» до Исторической Судьбы, роль Бога и Рока придана идее и силе направляющей, указующей, карающей. Именно в этой идее наши старики осознали значительность, смысл своей личной жизни. Настоящий же их подвиг – ежедневный солдатский труд, настоящая же Историческая судьба – быть Победителями – словно бы бледнели перед Великой Идеей. Теперь мы поняли ложь идеи… С исчезновением Идеи мы до того почувствовали себя неполноценными, что даже в действительности нашей Победы засомневались»7.

Итак, фронтовой плеяде в целом, каждому из ее литературных глашатаев персонально приходится – хочешь не хочешь- переоценивать свой жизненный и творческий путь, искать в нем новые, исторически оправданные смыслы. Приходится к тому же и защищаться от модной ныне размашистой дискредитации поколения «отцов», не щадящей даже памяти об их героической победе в мировой войне – победе, которую нельзя замазать ложью Идеи.

Подобные писательские пересмотры исторического и личного прошлого требуют немалого духовного мужества – вкупе с социальной и нравственной зоркостью. Опоры только на подвиг, совершенный в молодые годы, оказывается при этом недостаточно. Следует признать, что ответы, которые дали и дают ныне поэты «родом из войны», во всяком случае некоторые из них, если и не объясняют того, что с нами происходило и происходит, все же исполнены общеинтересного смысла, демонстрируют, как правило, нравственное достоинство и совестливость. Поучительно, что ответы эти не во всем одинаковы, свидетельствуя тем самым, как далеко разошлись друг от друга судьбы некогда обуреваемого пафосом единства литературного братства. Проследим кратко, какое завещание оставили ушедшие недавно крупные поэты этой когорты и как осмысляют происходящее в новые времена их творчески действующие соратники.

Борис Слуцкий, скончавшийся весной 1986 года, застал рубеж крупных перемен. Правда, в последние свои годы больной поэт ничего не писал, хотя его «новые» книги регулярно выходили: запас наработанного прежде был велик. Но уже с 1987 года начались такие публикации в периодике стихотворного наследия Слуцкого, которые определили его едва ли не первенствующую роль в процессе освобождения поэзии от идеологических запретов, схем, шаблонов. Покойный поэт открылся нам как вдумчивый и прилежный летописец непростой советской истории, только вот его смелые откровения оставались до поры в ящике письменного стола. Теперь основной корпус стихов-«самоволочек» Б. Слуцкого известен, войдя в его книги последних лет – «Без поправок» (1988), «Я историю излагаю…» (1990). В обнародовании обширного поэтического наследия Б. Слуцкого неоценима заслуга его друга и исследователя Юрия Болдырева, написавшего в предисловии к последней своей публикации (уже, увы, посмертной) очень точно: «…Слуцкий постиг и выразил «образ и давление времени» (Шекспир). Это постижение выражено им в огромном многосмысленном, многофигурном, многоаспектном историческом витраже, рисующем историю советского общества и советского человека за полвека, созданном лирическими и балладными стихотворениями. Во всей своей целостности и объемности витраж этот еще не увиден и не осознан читателем – и по той причине, что еще не все написанное поэтом опубликовано, и потому что отдельные его кусочки разбросаны, не собраны вместе» 8.

Тем не менее интересующую нас линию духовного прозрения, освобождения от идеологического гнета сталинских и застойных лет в политических стихах Слуцкого проследить, без сомнения, вполне возможно. Стихи эти, «излагающие» историю, примечательны своим пафосом: уяснить ее парадоксы, дать хотя бы первоначальные ответы на ее непонятности. Поэт задает прежде всего «вопросы к себе» и вовлекает нас, читателей, в нелегкое раздумье, не всегда приносящее удовлетворяющий итог.

Одна из загадок послеоктябрьской эпохи, волновавшая Слуцкого, – почему народ так долго терпел жестокую диктатуру выдвинувшегося после Ленина вождя государства. В стихотворении «Бог», написанном вскоре после смерти Сталина, автору удалось впечатляюще передать страх рядового человека перед всесилием тирании, перед «всевидящим оком» тоталитарного государства. К страху добавляется и терпение народа, за которое вождь провозглашает тост на одном из банкетов после войны:

 

Это был не просто тост

(здравицам уже пришел конец).

Выпрямившись во весь рост,

великанам воздавал малец

за терпенье.

Трус хватил героев не за честь,

а за то, что в них терпенье есть.

Вытерпели вы меня, – сказал

вождь народу. И благодарил.

Это молча слушал пьяных зал.

Ничего не говорил.

Только прокричал: «Ура!»

Вот каковская была пора.

 

Цитируемое стихотворение «Терпенье» далеко не однозначно. Поэт не склонен списывать терпение на «пору», включая, весьма неожиданно, давнюю историю Руси в смысловое поле произведения: «Страстотерпцы выпили за страсть, // выпили и закусили всласть». «Страсть» к терпению автор выводит, как видно, из вековых обстоятельств существования русского народа, из его привычки смиряться с насилием верховной власти, даже если последнее бесчеловечно. В другой раз Слуцкий скажет, как он это любил, прямо «в лоб»: «Не обязательно антинародна // бесчеловечность. Вспомните Нерона». Как римляне любили Нерона, не жалевшего для них хлеба и зрелищ, так на нашей родине, по Слуцкому, обожали и Сталина. Сознание же народа мифологично, он отдает свои симпатии силе, сопряженной обычно с жестокостью:

Как входят в народную память?

Добром. И большим недобром.

Сияющими сапогами.

Надменных седин серебром.

Победами в длительных войнах.

Остротами вовремя, в срок,

и казнями беспокойных,

не ценящих этих острот.

 

Себя самого хроникер сталинской истории относит к «беспокойным»: «как личное пораженье принимаю списки расправ». Речь идет о чтении газет, публиковавших, очевидно для устрашения, списки расстрелянных в итоге многочисленных политических процессов. Не сразу скажешь, что более потрясает в ломаных, скачущих ритмах стихотворения «Списки расправ…». То ли трагическая ирония автора, то ли все та же «притерпелость», на которую не так давно темпераментно обрушился Евг. Евтушенко. Но как можно привыкнуть к тому, о чем повествует Слуцкий, – к «большому террору»?

Я читал

списки расправ,

я считал,

сколько в списке.

Это было одно из прав

у живых, у остающихся

читать списки расправ

и видеть читающих рядом, трясущихся

от ужаса, не от страха,

мятущихся

вихрей праха.

 

Стихи о расправах и «высшей мере» пишутся после окончания сталинской эпохи, и в них потому уже нет «идеи отпущения грехов», умения видеть во всем некую «целесообразность» – особенностей политического мироощущения Слуцкого в первые послевоенные годы, отмеченных Д. Самойловым в его глубоком мемуарном очерке «Друг и соперник» 9. В то время «вопроса об ответственности поколения, о личной ответственности каждого- жгучего и не разрешенного никакой философией, кроме свербящей совести, – этого вопроса он не ставил» 10. По тонкой характеристике Д. Самойлова, «Слуцкий никогда не менял веры, не менял идеала, не изменял ему. Политическую реальность он до какого-то времени считал очередным этапом на пути к осуществлению идеала» 11. Сталин и установленный при нем режим тоже были для Слуцкого политической реальностью, которую требуется понять, объяснить. Вот почему его «личные» стихи о Сталине, начиная с «Хозяина» (1954), где поэт повествует о своей многолетней привязанности, любви к вождю (чувстве, увы, безответном), так спокойны по тону, более аналитичны, чем эмоциональны. Сюжет нескольких размышлений о том, кто «был мне маяком и пристанью», завершается естественно – разочарованием в кумире, похожим на выздоровление от долгой болезни:

Не думал, а потом – подумал.

Не знал, и вдруг – сообразил

и, как с пальто пушинку, сдунул

того, кто мучил и грозил.

Печалью о его кондрашке

своей души не замарал.

Снял, словно мятую рубашку,

того, кто правил и карал.

 

Правдивая исповедь человека, который «верил до конца» лозунгам эпохи, помогает понять, как народ в целом трудно освобождался от «довольства рабством». А ведь этот процесс очищения от «холопства старой коросты» далеко не окончен. Оттого, наверное, сохраняют актуальность звучащие из глубины лет иные пророчества- предупреждения Слуцкого- свидетеля, участника и, по его слову, «соучастника» эпохи, принимающего в итоге более чем десятилетних раздумий ответственность за ее гримасы, за ее «зияющие высоты» и на себя лично:

И если в прах рассыпалась скала,

И бездна разверзается, немая,

И ежели ошибочка была —

Вину и на себя я принимаю.

Сразу после известных политических событий 1956 года поэт наметил в своих не опубликованных тогда строках главные аспекты будущей дискуссии о Сталине и его роли в советской истории (стихотворения «Слава», «Ни за что никого никогда не судили…», «Разговор», «Паяц» и др.). Особенно проницательным оказалось стихотворение «Разговор был начат и кончен Сталиным…». В нем утверждалось, что «нависавшего, как небо», вождя придется еще терпеть и терпеть, хотя физически он уже не существует.

И надолго: Хрущевых еще на десять —

это небо будет дождить дождем,

и под ним мы будем мерить и весить,

и угрюмо думать, чего мы ждем.

 

Так Слуцкий предсказал и позднее описал этап застоя – «ту окончательную рутину, //в которой застряли от ездового до штаба // все». В 1966 году он одиноко празднует «десятилетье Двадцатого съезда, // ставшего личной моей судьбой», – съезда, как ему казалось, «возгласившего великие сдвиги», но явно заторможенные вскоре. Двоедушие и двоемыслие наступившего брежневского периода поэт лаконично, презрительно выразил в этом стихотворении:

Запах лжи, почти неуследимой,

сладкой и святой, необходимой,

может быть, спасительной, но лжи,

может быть, пользительной, но лжи,

может быть, и нужной, неизбежной,

может быть, хранящей рубежи и

способствующей росту ржи,

все едино – тошный и кромешный

запах лжи.

 

Слуцкий отчетливо формулировал: «история застряла в болоте, как самосвал», видел – это надолго. Однако такой расклад не считал случайным, понимая его как своего рода «историческую необходимость», кою не перескочить, разве что подтолкнуть. На рекламированную «творческим марксизмом» способность народа «двигать историю», совсем недавно воспетую Твардовским («Творил свое большое дело // Народ на избранном пути»), Слуцкий смотрел довольно скептически:

Куфаечка на голом теле.

Цигарочки ленивый дым.

– А вы еще чего хотели?

– А мы другого не хотим.

Способность народа к существованию без идеала, конформизм как обнаружившаяся в длительные годы застоя своего рода особенность национальной психологии вызывали у «вчерашнего оптимиста» и «ортодокса» (Д. Самойлов) настроения отверженности, изгойства:

Гну свое, а народ не хочет

Слушать, он еще не готов.

Он пока от блаженства хохочет

Над мошенством своих шутов.

 

В стихах Слуцкого 60 – 70-х годов, ставших известными лишь недавно, – обилие исторических аналогий. Разочаровавшись в успешности продвижения к коммунистическому идеалу, он начинает рассматривать советскую, послеоктябрьскую эпоху как регрессивную, если оценивать ее в измерениях большой истории:

До чего довели Плутарха,

как уделали Карамзина

пролетарии и пролетарки

и вся поднятая целина?

 

Хотя в критике ленинизма Слуцкий не пошел столь далеко, как Василий Гроссман, хотя он не стал непримиримо «бодаться с дубом», как Солженицын, но утрата революционной Идеи ощутима во многих его горьких признаниях: «вот и выдохлись понемногу», «кажется, уже при мне // сломалось что-то / в приводном ремне», «а страх и стыд привычны оба. // Оба вошли и в кровь и в плоть». А иногда и прямо, недвусмысленно поэт говорил об изжитости «мечты, что кружила нам головы»:

Мировая мечта, мировая тщета,

высота ее взлета, затем нищета

ее долгого, как монастырское бдение,

и медлительного падения.

 

Задумываясь над «жалкими символами нашими», тоскуя от отсутствия исторически осмысленной цели, страдая вместе со своими согражданами, как и столетия назад, от насилия «ражего опричника» «на сытом коне», от привычной демагогии охранителей режима («свободы не объявят и денег не дадут, // надуют и заставят кричать, что не надут»), Слуцкий все же не впадал в отчаяние. Кстати, эпиграфом к одному из своих стихотворений о неторопливом прогрессе человечества он взял любимую присказку А. Ахматовой: «Не будем терять отчаяния». Своеобразно развивая ахматовскую тему, по существу полемизируя с ней, автор демонстрирует стоицизм философа и историка, оперирующего в своих построениях расширительными временными категориями, несопоставимыми с краткими жизненными сроками нескольких поколений:

Пока доедаем консервы,

огромный античный запас,

зато железные нервы,

стальные нервы у нас.

 

С начала и до окончания

суровая тянется нить.

Не будем терять отчаяния,

а будем его хранить.

 

Века, действительно, средние,

но доля не так тяжка,

не первые, не последние,

а средние все же века.

 

Подобное же «терпеливое» отношение к неспешности истории прокламируется в стихотворении «Не так уж плохо». Автор его утешает себя и читателя не только тем, что пока еще в силе извечный ритм бытия под солнцем, но и тем, что «особенно наглые речи… обрывает внезапная смерть». А также накоплением в памяти человечества хотя бы отрицательного опыта, который вскоре может понадобиться:

Превосходно прошло проверку

все на свете: слова и дела,

и понятья низа и верха,

и понятья добра и зла.

 

Фактически поэт не только ждал перемен, но и страстно торопил их своими печатными и «контрабандными» строками: «Тороплю эпоху: проходи, изменяйся или же сменяйся!» Да и на народе креста не ставил, понимая, как нелегко проникнуть в загадку его бытия:

А историков он не читает,

а богов не страшится он,

а о счастье он не мечтает

и не чтит ни один закон.

 

Возвращаясь к раздумьям о долготерпении и пассивности народа, Слуцкий не обличает его, а скорее сочувствует ему:

  1. См.: С. Страшнов, «Родом из войны» (О поэтических поколениях). – «Вопросы литературы», 1985, N 2.[]
  2. Сергей Наровчатов, «Во имя…». – «Новый мир», 1982, N 1, с. 179.[]
  3. Евгений Винокуров, Остается в силе. О классике и современности, М., 1979, с. 150.[]
  4. »Можно не писать о войне, но надо писать войною !» – Владимир Маяковский, Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. 1, М., 1955, с. 309. []
  5. См. об этом: А. Урбан. По строчечному фронту. – «Звезда», 1986, N 6, с. 172.[]
  6. А. И. Солженицын, Как нам обустроить Россию? – «Литературная газета», 18 сентября 1990 года.[]
  7. М. Панова, «Плюсквамперфект» Володи Охотникова. – «Знамя», 1992, N 12. с. 236.[]
  8. Юрий Болдырев, предисловие к публикации: Борис Слуцкий, Из неопубликованного. – «Новый мир», 1994, N 3, с. 66.[]
  9. Давид Самойлов, Друг и соперник. – «Октябрь», 1992, N9, с. 185.[]
  10. Там же.[]
  11. Там же, с. 186.[]

Цитировать

Иванов, Ю. Поперек линейных истин: завещание старейшин / Ю. Иванов // Вопросы литературы. - 1995 - №3. - C. 3-37
Копировать