№3, 1995/Обзоры и рецензии

Коллеги. Заметки о зарубежной русистике

Русистика, согласно словарю С. И. Ожегова, есть «совокупность наук о русской культуре, языке, литературе и фольклоре». А каков официальный язык этой совокупности наук?

Вопрос на первый взгляд странный. Если уж, по нашим лирико- утопическим представлениям, даже «негр преклонных годов» обязан выучить русский, то что говорить о профессионалах-русистах? Какие могут быть проблемы? Поэт, призывавший «на русский вострить уши», в качестве гиперболического абсурда рисовал такую картину:

Когда ж переходят

к научной теме,

им

рамки русского

узки;

с Тифлисской

Казанская академия

переписывается по-французски.

 

Не знаю, на каком языке изъясняются ныне ученые независимой Грузни с коллегами полунезависимого Татарстана, но если в порядке гротеска представить появление Маяковского на коллоквиуме, посвященном его столетию в Париже, то более половины докладов о себе поэт уразуметь бы не смог, поскольку произносились они, как сказал бы уже гоголевский персонаж, «натурально все на французском». Естественно, эти докладчики владели русским более чем свободно, но, будучи гражданами Французской республики, они (включая «бывших наших») обязаны были следовать правилам «франкофонии». Материалы коллоквиума вскоре будут опубликованы, причем доклады российских участников посредством перевода приводятся к общему знаменателю: где «франкофония», там и, натурально, «франкография». Прочтут ли этот сборник на родине Маяковского? Войдут ли помещенные там материалы в оборот «маяковедения», найдут ли применение в вузовском и школьном преподавании? Не берусь отвечать на такой вопрос, но берусь констатировать, что «иноязычность» значительного – и количественно и качественно – пласта современной мировой русистики есть непреложный факт. Требующий поисков выхода, причем не со стороны западных коллег (они-то нас читают), а с нашей стороны. Долгие годы не было у советских литературоведов таких забот. Железный занавес защищал их от чрезмерной читательской активности. Ни от диссертантов, ни от авторов монографий никто не требовал такого рода полноты в освещении истории вопроса: дело в лучшем случае ограничивалось парой декоративных иноязычных сносок. Зарубежные работы по своей теме трудно было добыть чисто физически: в библиотеках если что и попадалось, то по случайности, а о поездках за границу мы в ту пору и не помышляли, наше литературоведение на мировом уровне представляли деятели вроде А. И. Овчаренко и Ф. Ф. Кузнецова, умело дававшие идеологический бой авторам книг, которых они никогда не читали. Такая ситуация, особенно в области изучения советского периода, почти исключала возможность нормальной научной полемики: спорить с западными учеными значило ставить себя в ложное положение борца с «буржуазной советологией».

Сошлюсь на собственный опыт. Когда мы с Ольгой Новиковой писали книгу о творчестве В. Каверина, мы не преминули прочитать имеющиеся на эту тему англоязычные монографии и статьи. Нам показалось, что интерпретация каверинских произведений чрезмерно политизирована – и в серьезной книге Х. Уланова1, и особенно в монографии Р. Уолтера, где, в частности, предлагалась более чем оригинальная трактовка повести «Черновик человека». В повести этой главный герой поочередно сталкивается с тремя внешне и психологически похожими друг на друга антипатичными типами: Плескачевским, Девкиным и Непениным. Американский исследователь заключил, что все эти персонажи намекают на В. И. Ленина, подкрепив свой вывод ономастическими аргументами: фамилия Ленина происходит от «Лены», а это, во-первых, имя женщины (отсюда – «Девкин»), во- вторых, это название реки, которая плещет («Плескачевский»), а порой и пенится («Непенин»)2. Автор «Черновика человека», выслушав наш пересказ этого пассажа, разразился гомерическим хохотом. Но что было делать нам? Поспоришь – запишут в защитники Ленина и в агенты Кремля. Пришлось воздержаться от дискуссии и утаить свои познания от отечественных читателей. Теперь ситуация радикально изменилась: западные русисты сде-

лались персонами гратами, они чаще стали приезжать в Россию, печататься в здешних журналах, порой даже выпускать в наших издательствах книги на русском языке3. И тем не менее… Совершенно не вошло в наш «внутренний» научный обиход такое важнейшее событие, как появление четырех томов семитомной «Истории русской литературы», выходящей во французском издательстве «Файяр» под редакцией Ж. Нива, И. Сермана, В. Страда и Е. Эткинда. Один из томов этого издания, посвященный серебряному веку, готовится к выходу в русском переводе в издательстве «Прогресс». Это очень хорошо, но не исключаю, что том мог стать еще лучше, если бы подвергся широкому и непредвзятому обсуждению в России. А такой дискуссии помешал не железный занавес, но языковой барьер – тяжелое наследие советской эпохи, которое предстоит изживать еще долго. Недавно радио «Эхо Москвы» рассказало о «круглом столе», на котором обсуждалась книга Жоржа Нива «Россия, Европа: конец раскола». Говорят, некоторые участники утверждали, что никакого раскола для подлинной интеллигенции не было: дескать, и в суровые годы мы дышали воздухом европейской культуры, были с ней заодно. Но позвольте, разве не явное следствие этого раскола – тот факт, что российские литературоведы обсуждают книгу, зная только ее заглавие, что прочитать это франкоязычное сочинение многие из них просто не имели физической возможности? Каждый, кто печатался в «Вопросах литературы», имел возможность убедиться, как пристально следят за этим журналом наши западные коллеги. А можем ли мы похвастаться таким же основательным знанием французского издания «Revue des etudes slaves» или выходящего в Голландии под редакцией Яна Ван дер Энга журнала «Russian Literature», где многие материалы, кстати, печатаются по- русски? «Сколько языков ты знаешь – столько раз ты человек», – гласит восточная мудрость. Она несколько категорична, однако верна в том смысле, что «одноязычие» советской культуры – одно из свидетельств ее дегуманизации. Отличительным признаком подлинно советского писателя являлось незнание иностранных языков, неспособность ощущать своеобразие русского слова в его сравнении, соотнесении со словом чужеземным. Меж тем без такого рода рефлексии не могли быть написаны ни «Евгений Онегин», ни «Война и мир», ни «Лолита». Ну, а «одноязычный филолог» – это просто contradict io in adjecto! Пора всерьез задуматься над идиотизмом всей системы подготовки отечественных русистов. Нынешняя университетская программа требует от них плохонького знания одного иностранного языка, причем даже на кандидатском экзамене достаточно осилить со словарем страничку из книги по специальности! Мы именуемся на советский манер кандидатами и докторами «филологических наук» – почему-то во множественном числе! – меж тем как скромные маги-

стры филологии во всем мире осваивают как минимум две специальности и каждый, к примеру, немецкий русист параллельно изучает в университете английский или французский язык и литературу. Совершенно очевидно, что «двуязычие» должно стать нормой вузовской подготовки, а соискатель кандидатской степени должен соответствовать, скажем, уровню чеховских трех сестер если не на активном, то хотя бы на пассивном уровне, то есть уметь читать литературу по своей специальности на трех основных европейских языках. Ирина, помнится, знала еще и итальянский, но сие излишество пока оставим для факультативного изучения.

Эти соображения суть не маниловские прожекты, а формулировка нормы, при соблюдении которой российские русисты смогут в просвещении стать с веком наравне и не выглядеть вторым сортом на фоне западных коллег. Нуждается в таком реальном повышении квалификации и ныне действующий преподавательский состав: работая в вузах, не раз видел маститых доцентов и профессоров, явно уступающих в эрудиции нынешним аспирантам и даже студентам, охочим до иностранных книжек, памятливым на языки. Думаю, что при любом варианте нашего социального будущего «одноязычная» филология обречена и незнание больше не будет считаться силой.

Ну, а что нам делать в наше сумбурное время, когда нет у нас подключенных к всемирным службам компьютеров, где достаточно набрать фамилию, допустим, Цветаевой – и все мировое цветаеведение, как на блюдечке, высветится на дисплее; когда нет даже нормальных библиографических служб, нет регулярных реферативных изданий. Остается в индивидуальном порядке почитывать – со словарем или без – попавшие к нам в руки интересные книжки да рассказывать друг другу о прочитанном. Чем я и собираюсь заняться в нижеследующих заметках, без претензии на какую-либо систематичность.

Начнем с Германии. С книги, представляющей универсальный интерес, но знакомой российскому читателю не полностью. Я имею в виду «Энциклопедический словарь русской литературы XX века. От начала века до конца советской эры» В. Казака4, вышедший по-немецки в Мюнхене в 1992 году. Многим знаком русский перевод первого издания этого словаря, напечатанный в Лондоне в 1988 году. Мне довелось выступить в печати с развернутой оценкой предыдущего издания («Знамя», 1990, N 6), поэтому я с особенным интересом высматривал, какие дополнения внесены в новую версию. Словарь Казака – не просто справочное издание: его принципы и его структура располагают к серьезной историко-литературной рефлексии.

Обратим внимание на перемену в названии. Прежде перед нами был словарь «русской литературы с 1917 года», тем самым выдвигалась идея единства русской словесности и подцензурно-советской, и нелегально-антисоветской, и эмигрантской волн. Идея, которую сегодня уже можно считать утвердившейся в научном и культурном сознании, хотя еще совсем недавно мы немало излишнего пафоса потратили на выяснение того, кто у нас русский, а кто советский. В названии 1992 г. хронологический диапазон расширился, развернулись «обе полы времени»: «от начала столетия до конца советской эры». Стало быть, 1917 уже не считается принципиальной вехой литературной истории, что вполне резонно: «начало века» – более специфичная категория отсчета, рожденная самой культурой (взять хотя бы название 2-ой части мемуарной трилогии А. Белого). Но и 1991 сегодня видится отнюдь не определяющей литературную историю датой, гораздо значимее ощущение «конца века», и соображение простой симметрии диктует именно такую антонимическую рифму для названия словаря. Я понимаю руководившее В. Казаком желание поставить наконец последнюю точку в его многолетней подвижнической и самоотверженной работе. «Дальнейшего издания не последует», – решительно заявлено в предисловии. Однако есть еще возможность внести дополнения в готовящийся к печати русский перевод, а с учетом российских издательских темпов этот проект может вплотную приблизиться к 1999 г. Исходя из этого, продолжим наш с В. Казаком диалог и о методологических принципах построения словаря, и о конкретных персоналиях. Во втором издании словаря 857 позиций, в том числе 747 статей о писателях и 110 статей, раскрывающих важнейшие «понятия» (Begriffe), связанные с литературной историей нашего века: это и названия литературных группировок, журналов, альманахов, и детерминирующие (чаще «деформирующие») литературный процесс социально-политические реалии: «Эмиграция», «ГУЛАГ и литература», «Цензура», «Самиздат», «Перестройка» и т. п. Кстати, ряд «понятий» пополнился во втором издании статьей «Религиозность и литература», весьма принципиальной для автора и проясняющей многое в выборе персонажей. Перед нами, по сути, история литературы, развернутая в алфавитном порядке: судьбы людей и судьбы идей (не всегда «замечательных» в качественном смысле, но, как правило, примечательных исторически). Опыт В. Казака чрезвычайно значим не только для составителей будущих словарей и энциклопедий, но и для тех, кто возьмется за написание научной истории русской литературы XX в., в том числе за сочинение вузовских учебников. Совершенно очевидно, что все сто десять «бегрифов» В. Казака в подобных трудах должны будут найти то или иное отражение. В этом широком плане позволю себе назвать несколько понятий, которые могли бы обогатить стройную систему, представленную в словаре. Это, с одной стороны, обобщающие эстетические термины: «авангард», «модернизм», «постмодернизм», «концептуализм» да и «реализм» (нормальный, не

социалистический), с другой стороны, некоторые понятия, связанные с массовой культурой: «детектив», «эротика», «телевидение и литература». Словарь В. Казака наводит на мысль, что понятийный ряд литературной истории достаточно конкретен, отнюдь не бесконечен и, говоря практически, каждый университетский лектор может составить для себя алфавитный перечень категорий, которые ему предстоит упомянуть в течение курса, приплюсовав к «бегрифам» В. Казака десять-двадцать собственных дополнений.

Примерно то же я сказал бы о системе «персоналий». Их число во втором издании словаря увеличилось по сравнению с первым изданием на сто двадцать восемь единиц, причем не только за счет литературных новобранцев, но и вследствие ретроспективного расширения. С чувством, как говорится, глубокого удовлетворения увидел здесь имена ряда писателей, за которых в Знаменской рецензии ходатайствовал перед В. Казаком. Кое-какие вновь необходимые дополнения как бы разумеются сами собой. Если уж в словаре есть И. Жданов и А. Еременко, то необходим и А. Парщиков – иначе получается нечто вроде картины «Три богатыря» с отрезанным Алешей Поповичем. Думаю, бесполезны попытки сопротивляться шумному напору Виктора Ерофеева, который в буквальном смысле завоевал себе место в писательском ряду, и его отсутствие в словаре выглядит странновато на фоне присутствия такой, скажем, экзотической фигуры, как А. Сегень. Но это все частности, а меня занимает такой вопрос: сколько вообще литераторов войдет в историю литературы нашего века? Конечно, всякому писателю хочется быть первым и единственным, редко кто согласится числиться во второй сотне, а тем более во второй тысяче литераторов своего века. Но у историка взгляд должен быть другой, исключающий поэтические антитезы вроде формулы А. Вознесенского «гений или дерьмо» и спокойно констатирующий: этот вот писатель – один из тысячи ему подобных, тот – из десяти тысяч, а еще один – из ста тысяч причастных к музам и к полиграфическому процессу. Пытаясь угадать наиболее приемлемую цифру литературной «номенклатуры» века, полагаю, что словари, которые будут составляться уже после 2000 года, должны включить от полутора до двух тысяч имен. Таким же я хотел бы видеть именной указатель толстого тома «Истории русской литературы XX века». Всякое же введение априорно жестких лимитов обрекает составителей на операции в стиле Прокруста. В прошлом году мне, как и многим моим коллегам, было предложено написать несколько статей в словарь писателей XX века, задуманный на пятьсот персон. Право же, я предпочел бы сделать заметки о своих любимых писателях в два-три раза короче, но чтобы общее число персонажей достигло заранее не заданной цифры в пределах, указанных выше.

Не стану спорить с В. Казаком по поводу трактовки самого термина «писатель» и по поводу решительного невключения в его словарь критиков, литературоведов, эссеистов и переводчиков. Но трудно ие считаться с открытой Ю. Н. Тыняновым исторической подвижностью «литературного факта», с характерной для русской традиции размытостью границ между философией, мемуарами и беллетристикой, наконец, с преобладающим в России пониманием критики как части литературы. Разве не писатели Бердяев, Шестов, Бахтин? Некоторые представители критико-литературоведческого цеха попали в словарь В. Казака по причине «совместительства»: С. Аверинцев – благодаря своим духовным стихам, О. Михайлов – как «прозаик».

  1. Oulanoff, Prose Fiction of Veniamin A. Kaverin, Cambridge (Mass.), 1976.[]
  2. R. Walter, Veniamin Kaverin, Univ. of Indiana, 1974, p. 63 – 65. []
  3. Яркий пример – книга Вольфа Шмида «Проза как поэзия. Статьи о повествовании в русской литературе» (СПб., 1994).[]
  4. Wolfgang Kasack, Lexikon der Russischen Literatur des 20. Jahrhunderts. Vom Beginn des Jahrhunderts bis zum Ende der Sowietara, 2. neu bearbeitete und wesentlich erweiterte Auflage, MUnchen, Veriag Otto Sagner in Komission, 1992. []

Цитировать

Новиков, В.И. Коллеги. Заметки о зарубежной русистике / В.И. Новиков // Вопросы литературы. - 1995 - №3. - C. 331-351
Копировать