«Пока жив – буду верить и добиваться…». Вступительная заметка, публикация и примечания Ст. Никоненко.
Имя Юрия Слезкина (1887— 1947), к сожалению, мало известно современному читателю. Последнее произведение, и, пожалуй, наиболее совершенное, – исторический роман «Брусилов», – вышло книгой в год смерти автора, в 1947 году. С тех пор его книги не издавались.
Юрий Львович Слезкин родился в семье генерала. Отец писателя, широко образованный человек, интересовался искусством, сам писал стихи, пьесы, был почетным попечителем театров в Виленской губернии.
В детские годы Ю. Слезкин приехал с матерью во Францию и прожил здесь несколько лет, первым букварем его был французский. Однако уже в 15 – 16 лет Ю. Слезкин осознает себя литератором русским. Он много пишет и посылает рассказы в газеты и журналы. В 18 лет считает себя профессиональным писателем.
Он не разделяет монархических убеждений отца, видит разложение, упадок дворянства, и в то же время отвращение вызывают у него представители буржуазии, всякого рода дельцы от промышленности и торговли. В годы обучения в Петербургском университете он создает повесть «В волнах прибоя». Повесть была напечатана в 1907 году. Альманах «Грядущий день» с этой повестью был запрещен и изъят царской цензурой, а Ю. Слезкин приговорен к году заключения в крепость «за подстрекательство к бунту».
Романы «Ольга Орг» и «Помещик Галдин» (напечатанные В. Брюсовым в журнале «Русская мысль») сделали имя Ю. Слезкина широко известным.
Писатель прочно стал на позиции критического реализма.
Революцию Ю. Слезкин принял. Он не колебался, когда перед ним, как и перед тысячами других интеллигентов, возникла дилемма: Россия или эмиграция. Только Россия. Чувством огромной неизбывной любви к Родине проникнуты все произведения писателя. Еще в 1916 году он создает великолепный рассказ «Господин в цилиндре» о горестной судьбе человека, оторванного от родной земли, потерявшего себя, свое будущее.
Чувством любви к Родине, верой в ее светлое будущее, которое на развалинах старого мира строят большевики, пронизан роман «Столовая гора» (1922). Как справедливо отмечали критики, в этом романе Ю. Слезкин первый в советской литературе ярко рисует среду внутренней эмиграции, показывает ее обреченность.
Революционным событиям на Украине Ю. Слезкин посвятил несколько рассказов и повесть «Фантасмагория» (1923). Самобытная форма, динамизм, емкость этой повести, многообразие средств художественной выразительности, применяемых автором для воспроизведения духа эпохи и создания образов людей, попавших в водоворот событий гражданской войны, – все это позволяет сказать, что «Фантасмагория» – один из ярких образцов советской прозы 20-х годов.
В блестящей, но не во всем справедливой статье М. Булгакова о творчестве Ю. Слезкина, написанной в начале 20-х годов, верно схвачены некоторые достоинства прозы Ю. Слезкина: «Быть может, ни у одного из русских беллетристов нашего времени нет такой выраженной способности обращаться со словом бережно… Слезкин неизменно скуп и сжат, и на страницах его можно найти все кроме воды… Слезкин скупо роняет описания, Слезкин не мажет нудных страниц. Выигрыш на его стороне. Там, где другой не развернул бы и половины своей панорамы, Ю. Слезкин открывает ее всю целиком.
Обильные происшествия не лезут друг на друга, увязая в болотной тине русского словоизвержения, а стройной чередой бегут, меняясь и искрясь». «…Стремительный, с энергичным натиском фабулист». «В руках у него не малярная бульварная кисть, а тонкий резец maitre’a, и пользуется он им умело. Персонажи его появляются молниеносно, но в несколько штрихов Ю. Слезкин режет из них четкие фигуры, и перед читателем законченный округленный образ». «У него хватает сил, умения и чуткого понимания, чтобы взятых им героев исчерпать до самого дна. Тонкие душевные движения им изучены хорошо, те тайные изгибы, по которым бежит и прячется душа человеческая, для него открыты, а проявление в действии скрытых пружин, руководящих человеческими поступками, сделано неизменно художественно, т. е. правдиво и ясно». В дальнейшем Ю. Слезкин работает не только в прозе, но и для театра и кино. В 1929 году по его роману «Бронзовая луна» о революционных событиях в Иране ставится фильм «Дочь Гиляна». Театр б. Корша ставит его пьесу «Ураган», на сцене Театра имени Е. Вахтангова идет его пьеса «Путина». В 1940 году по сценарию писателя снимается фильм «Весенний поток», тепло встреченный зрителями и прессой.
Вместе с тем главным делом своей жизни Ю. Слезкин считает работу над эпопеей о первой мировой войне, о предреволюционных событиях. В течение двадцати лет писатель работает над трилогией «Отречение».
После смерти Ю. Слезкина остался дневник, охватывающий около полутора десятилетий, начиная с 1932 года (он недавно передан вдовой писателя Ольгой Константиновной Слезкиной в Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина). Дневник представляет интерес и как документ эпохи, и как литературное произведение, ибо отдельные фрагменты дневника – подлинные новеллы, оживляющие для нас литературный процесс 30-х годов и раскрывающие некоторые моменты творческой биографии писателя, его психологию, рождение замыслов.
Содержание дневника разнообразно – здесь и мысли о творчестве, о литературе, и воспоминания и размышления о близких людях, о друзьях, о писателях и актерах, с которыми связывали Ю. Слезкина долгие годы знакомства и дружбы. Как любой дневник, он субъективен, но той субъективностью, которая дает возможность увидеть сквозь призму личностного отношения реальных людей, реальные события. Впрочем, следует отметить, что Ю. Слезкин не всегда вполне точен в оценках некоторых из тех людей, с кем его сводила жизнь. Здесь можно говорить уже о специфически художественном восприятии, когда, общаясь с живым человеком, писатель в дневнике творит из него тип, домысливает новые черты и порой тем самым далеко удаляется от модели (в таких случаях мы сочли уместным фамилии реальных людей заменить инициалами).
Предлагаем вниманию читателя несколько фрагментов из дневника Ю. Слезкина1.
Публикация открывается «автобиографией для себя». Она значительно шире автобиографии Ю. Слезкина, опубликованной в сборнике Вл. Лидина «Писатели. Автобиографии и портреты современных русских прозаиков» (1928), и носит более исповедальный и откровенный характер.
10 февраля 1932 г.
Мне 45 лет – прошло три десятилетья с того дня, как я вплотную сел за литературную работу и впервые увидел свое писанье напечатанным. Сделано бесконечно мало и бесконечно хуже того, что я мог бы сделать по тем способностям, какие во мне заложены. И все благодаря воспитанью своему, рассеянности, лени, избалованности внешними успехами, легкости освоения и достижения. Правда, и время моего развития было канальское (разложение, упадок общественности, эклектика во всем), и начал я свое поприще почти ребенком, но нельзя в этом искать оправдание…
Когда примусь за свои мемуары – должен буду особенно оттенить этот момент.
В 1902 году я засел под большим влиянием Чехова за рассказы в написал их невероятное количество – из них несколько было в том же году напечатано в «Петербургском листке» и «Виленском вестнике». Почему, собственно, в «Петербургском листке» – и сам не знаю: это первая попавшаяся мне в то время газета, к которой давалось приложение со стихами и рассказами. Я и возьми да и пошли туда свои писания. Они все были напечатаны, и даже за них вскоре переведены были мне деньги… Первый гонорар! Я бегал по иловским дорогам2 ошалелым от радости. Подписывался я тогда – Юрий Иловский. Почему-то мне казалось необходимым выдумать псевдоним. До 1902 года я тоже пописывал, кажется, чуть ли не с 1692 года, но то были совсем уже ребячьи вирши и детские побасенки, хотя где-то в подсознательном с твердым расчетом на читателя.
А читатель у меня был ревностный и влюбленный – мой отец. Он тщательно собирал все мои писульки, складывал, переплетал и даже собственноручно иллюстрировал… Его безграничной любви и чуткости обязан я развитием своего таланта и вместе с тем – не будь ему это укором – своим слишком скороспелым зацветанием, избалованностью и излишней верой в интуицию.
Он – отец мой – устранял на моем пути препятствия, а только лишь преодоление препятствий научает нас серьезности, труду и закаляет талант.
Итак, первое десятилетье – с 1892 года по 1902 год – ребячье чириканье, проба голоса, только потому что голос имеется и светит солнце, это десятилетье не в счет, оно могло бы привести меня, случись иные обстоятельства, на любое поприще, оно не определяет нить развития. В те годы еще более, чем стихи, забавляла меня игра в куклы и игра в войну… А однако из меня не вышел ни хороший отец, ни хороший военный… В те годы, к 1902-му, увлекался я еще живописью и лицедейством – не стал я ни живописцем, ни актером… С 1902 года определилась, выкристаллизовалась во мне одна страсть, одна склонность, одна любовь, постепенно подчинившая себе все чувства, пользующая их себе на потребу, – писательство. С 1902 года что бы я ни делал, каким бы вздором ни занимался, куда бы ни уносился фантазией, кем бы и чем бы ни увлекался – все невольно подчинялось творчеству, все как бы становилось литературной канвой, фабулой… С этим вместе рос во мне эгоизм. Стендаль называет это свойство в применении к человеку творческому – эгоцизмом. Все шло на потребу, все иное теряло самостоятельную ценность. Если бы в те годы мне пришлось преодолевать препятствие в борьбе за жизнь – из меня вырос бы крупный человек, а следовательно, и крупный художник. Но любовь отца, среда сгладили шероховатости и во многом уступали моему эгоизму и этим задержали подлинную возмужалость – надолго сохранили во мне и в моем творчестве детскость. Но так или иначе 1902 год для меня и является первым верстовым столбом, от которого начинается мой писательский путь.
Итак, с 1902 года – первое десятилетье до 1912-го – я могу назвать десятилетьем учебы, овладения техникой, увлеченья все большего – возможностью творить, лепить образы, подменять подлинную жизнь выдумкой. Способность играть выдумкой пьянила, как истинное наслажденье, подымала в собственных глазах, отделяла меня от остального мира. Идеи, понятия, мораль, мировоззрение – все это бродило, все было бесформенно, не казалось необходимым – раз найдено было искусство преображать жизнь. В этом было много плюсов для развития таланта и много минусов: сознание и видение шли в разрыве меж собой. Отсюда все рассказы «Картонного короля» 3 вплоть до «То, чего мы не узнаем», «Должное» 4, отсюда выделить следует «В волнах прибоя» 5, в которой мировоззренческий элемент имеется как отраженье увлечений моих политических 1905 года, но прошедшее стороною и не определяющее курс моего творчества. Но даже и эта моя повесть – целиком выдуманная (и крайне беспомощно), начиная от действующих лиц (которых я не знал) и кончая резонерской частью.
С 1912 года начинается второе десятилетье. Явен поворот к наблюдению над жизнью. Уже в руках мастерство, но выдумка не тешит так, как раньше, – хочется оглядеться по сторонам, хотя нет осознанной необходимости квалифицировать явления, установить свою точку зрения на них. Ничто и никто не толкает, не принуждает выработать свое отношение к явлениям и миру, свое мировоззрение. Напротив, появляется некая бравада – «объективности», безотносительности, отраженчества. Возводится в принцип чистое искусство рассказа, впоследствии выразившееся в некую творческую теорию, кредо: «важно не что, а как». Мастерство, мастер – «делание рассказа, романа». Тошна всякая тенденциозность, которая и точно после революции 1905 года выродилась у нас в толстых журналах – «Русское богатство» и «Новый мир» – в скучную, бесцветную и безнадежную жвачку.
В те поры на смену беспритязательному «идейному натурализму» пришел и овладел высотами символизм. Мы, молодежь, третье, младшее поколение – восхитились и восприняли целиком не «мессианство» символистов, а их прекрасное чувство формы. И мастерство, форма – начертано было на наших бездумных голубых знаменах.
В 1911 году весной я начал писать в Илове «Помещика Галдина», первый свой роман о живых людях, действующих тут, рядом со мною. Этот роман знаменовал мой поворот второго десятилетья, начиная с 1912 года. Пушкин в прозе, Мопассан – в них я видел своих учителей и старших братьев. Препятствий на этом пути я встретил мало. Казалось, все шло мне в руки – и читатель, изголодавшийся по свежему, непосредственному, интересному, уводящему его от нелестных воспоминаний об идейном поражении и от мрачных предчувствий и заклинаний символистов; сочувственно, хотя несколько смущенно, встретила меня критика, озадаченная несколько необычной для русской беллетристики фабульностью моих творений. Гостеприимно открыли двери свои передо мною и редакции наиболее «художественных» журналов – «Аполлон» и «Русская мысль». В первом я несколько растрепал приглаженный дендизм и эстетство папа Мако (так мы звали редактора «Аполлона» С. К. Маковского), во втором – я оживил академическую чинность заскучавших профессоров, забывших тему своих брюзжаний.
Снова преодолевать было нечего – разве только преодолевать инерцию, вялость традиций и вырожденчества, а на это хватало моей молодой жизнерадостной эмоциональности. Я мужал как архитектор своих творений, но не рос как организатор жизни. Частью я выступил как организатор во втором своем романе, «Ольга Орг», и потому-то этот роман и стал как бы вершиной, определяющей меня как писателя в это десятилетье. Несмотря на многие свои недостатки, он сыграл в то время значительную роль, оказался не только явлением художественного, но и общественного порядка. Все же его нельзя в полной мере нажать мировоззренческий произведением, потому что он скорее определял мое негативное отношение и почти не выявил позитивного. По сути говоря, верить я не научился, я мог только отрицать… Однако, если бы не война, не растерянность перед нею и вызванный этим самым, как защитный цвет, скепсис (если не щадят культурных ценностей, так и пропадай все пропадом), «Ольга Орт», пожалуй, знаменовала бы собою для меня новый курс, новый поворот, крайне нужный, единственно необходимый писателю – поворот лицом к освоению видимого через мировоззрение (а посылки к тому, что мировоззрение мое пойдет по путям матерьялистического видения, у меня имелись – мысль моя получила толчок в первый студенческий год от чтения Маркса и Энгельса и где-то в тайниках своих сохранила этот слабый еще росток).
Но пришла война в год начала моего расцвета как художника самостоятельного и сбила меня с ног. Я едва стал на карачки, как тотчас же загрохотала революция и десятилетка моя развалилась надвое, едва отсчитав пять лет пути, знаменующих для меня рост моего мастерства в сторону архитектурного построения видимого и еще неясного отбора матерьяла, больше формального, чем мировоззренческого порядка.
Я очутился в положении человека, беспечно идущего по дороге, с любопытством озирающего пейзаж и встречных людей (я успел побывать за границей, что еще более расширило поле моих наблюдений), но не глядящего себе под ноги, не выбирающего пути и внезапно едва не грохнувшегося в пропасть. Подлинная революция была для меня полной ошеломляющей неожиданностью, принятой мною как некое новое любопытное фабулистическое развитие действия.
Но все же пришлось хвататься за первый попавшийся под руку кустарник, чтобы не свалиться на дно. Все дальнейшие мои действия, как во внешней жизни, так и творческого, вернее, профессионального порядка, развернулись как ряд мало осмысленных, но неизбежных цепляний то за одно, то за другое в безудержной жажде жить. В таких более рефлекторных, чем сознательных скачках от одного к другому: от сотрудничества в «Нашей газете» и «Вечерних огнях» – к «Крестьянской коммуне», от скепсиса – к революционной восторженности, от организации Союза деятелей худ[ожественной] литературы – к бегству за белым хлебом в Чернигов, от заведования подотделом искусств (вполне искреннего – с отдачей себя целиком) – к глупейшему сотрудничеству в «Вечернем времени» и снова налево – прошла вторая пятилетка второго моего творческого десятилетья, обогатившая меня огромным запасом наблюдений, опыта житейского, научившая наконец преодолению препятствий и указавшая мне путь осмысления видимого, но все еще разорванно, под большим давлением биологического, эмоционального начала6.
В эти пять лет если что и писалось, то писалось только впрок, на сегодняшний день и цены никакой не имеет.
Последний рассказ мною написан в 1918 году («Ситцевые колокольчики»), далекий от тех дней и по замыслу и по сюжету.
Только в Полтаве, перед отъездом в Москву, пишу я (в 1921 году) повесть свою «Голуби», где устами старика приоткрываю я край наболевшего во мне, но далеко еще не решенного: «все мы – голубиные завистники». Заканчивал я так свою повесть, и этой завистью к будто бы мирной и ласковой голубиной жизни я открыл первую страницу моей третьей десятилетки – московской. Начало ей накрепко положил мой переезд в Москву -1922 год.
Об этом я уже писал вчера. Третье десятилетье все ушло в освоение нового матерьяла, в переучивание, в укрепление заново на совершенно пустом месте (прошлое все насмарку) своей литературной позиции. Борьба за право свое пребывать в рядах советских писателей. Работа черновая, тяжелая, утомительная и подчас горькая, если вспомнить, что как-никак за плечами у меня были и известность, и устойчивое матерьяльное положение, и авторитет в известных литературных кругах, и любовь некоего читателя, который и по сей день помнит меня как автора «Ольги Орг».
Была опасность срыва в халтуру, когда сказать было еще нечего, а есть надо было, а положение обязывало, а предубеждение ко мне как к «буржуазному» писателю закрывало передо мною двери журналов и обходило меня гонораром. На грани халтуры мне пришлось писать и «Кто смеется последним», и «Бронзовую луну» – по заказу, к сроку, и только врожденный вкус и чувство меры спасло меня от этого позорища, – эти романы если и не органически мои, то все же достаточно четки и выдержаны со стороны формальной (стилизованы). Неровно, путано это последнее мое десятилетье – попытки раскрыть себя и свое, попытки осмысливания в романе «Столовая гора», в повести «Шахматный ход» остались только попытками и не имели в дальнейшей моей работе своего развития.
- В ряде мест сделана незначительная пунктуационная и орфографическая правка.[↩]
- В Илове, в Виленской губернии, находилось имение отца писателя. Здесь Ю. Слезкин жил подолгу в детстве, а затем и в зрелые годы. Многие рассказы и повести дореволюционной поры написаны им именно здесь.[↩]
- «Картонный король», СПб. 1910, -первый сборник Юрия Слезкина, куда вошли рассказы, написанные в 1907 – 1909 годах.[↩]
- «То, чего мы не узнаем», СПб. 1912 – сборник, куда вошли рассказы Юрия Слезкина 1910 – 1912 годов. Один из рассказов дал название сборнику. В его состав вошел и рассказ «Должное».[↩]
- «В волнах прибоя»- первая повесть Ю. Слезкина. Опубликована в альманахе «Грядущий день», сб. I, СПб. 1907. В повести отражались революционные события 1905 – 1907 годов. В ней содержится призыв к революционным силам сплотиться и не распылять энергию в уличных стычках, терпя поражения от организованных царских войск. «Мощно вздымаются волны прибоя… их удар должен быть верен, но не в уличной драке со слугами тьмы покажет пролетариат свою мощь!» И все же из повести видно, что представление автора о революционерах, об их идеалах и путях борьбы весьма смутное и неопределенное.[↩]
- Ю. Слезкин называет несколько эпизодов из своих метаний в поисках места в новой, революционной России в первые годы после Октября. Наиболее значительный эпизод-заведование подотделом искусств во Владикавказском ревкоме. В это время произошло знакомство Ю. Слезкина с М. Булгаковым, которое, несомненно, сказалось на творчестве обоих писателей. Слезкин не раз вспоминал в дневнике о владикавказской встрече:
«С Мишей Булгаковым я знаком с зимы 1920 года. Встретились мы во Владикавказе при белых. <…> Когда я заболел сыпным тифом, его привели ко мне в качестве доктора. <…>
По выздоровлении я узнал, что Булгаков болен паратифом. Тотчас же, еще едва держась на ногах, я пошел к нему с тем, чтобы ободрить его и что-нибудь придумать на будущее. Все это описано у Булгакова в его «Записках на манжетах». Белые ушли, организовался ревком. Мне поручили заведование подотделом искусств. Булгакова я пригласил в качестве зав. литературной секцией. Там же во Владикавказе он поставил при моем содействии свои пьесы: «Самооборона» в одном акте и «Братья Турбины» – бледный намек на теперешние «Дни Турбиных». Действие происходило в революционные дни 1905 года в семье Турбиных, Один из братьев был эфироманом, другой революционером. <…> Я, помнится, говорил к этой пьесе вступительное слово».
[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.