№2, 2022/Век минувший

«Поэт — профессия в ряду других профессий»

DOI: 10.31425/0042-8795-2022-2-79-106

— Сергей Георгиевич, с кем ваш лирический герой в стихо­творении с эпиграфом из тютчевской «Весенней грозы» продолжает начатый разговор?

Палкой черемуховой по башке

Вешний гром ударит,

хмурость привычную выбьет

Влагу громкую выльет,

убеждая, что нет никакого ужаса

В ускорении времени,

в нашем старенье стремительном.

— Это обычный прием в моих стихах — реплика в каком-то споре, возражение необъявленному собеседнику. Главное здесь — не ассоциация с известным тютчевским стихотворением, а спор с не менее известным высказыванием Ахматовой:

Что войны, что чума? — конец им виден скорый,

Им приговор почти произнесен.

Но кто нас защитит от ужаса, который

Был бегом времени когда-то наречен?

Думаю, Ахматова в данном случае не права. Страшны именно войны и эпидемии: человек может погибнуть на войне или умереть во время эпидемии, так и не реализо­вавшись, не выполнив своего жизненного предназначения. А старение — это естествен­ный процесс. Что в нем ужасного?

— Вы будто бы предчувствовали нынешнюю катастрофу в стихотворении «Апокриф» (1999)?

— Я, конечно, не предчувствовал нынешней пандемии. Предсказать ее могла только Ванга. А стихотворение «Апокриф» о другом: о том, что человеку нельзя и невозможно пребывать постоянно в состоянии райского блаженства. Чтобы он стал вполне человеком, должно произойти какое-то несчастье, должен завестись некий вирус:

Вирус, откуда-то появившийся

И в Адама вселившийся

на террасе Эдемского сада.

Вирус, боль вызывающий,

Сокрушающий чресла,

кровь рушащий —

Вирус невидимый.

И Адам, пораженный,

уходит из райского сада.

Сам уходит

на горькую землю труда…

— «Время греться у костра» — так вы написали в стихо­творении «Шести­десятники» (2009), возвращаясь мысленно в те 1960-е; «…время сквозь боль и спросонок / Пугает — и прячешь лицо» — так в 1970-м. Нынешнее время — ваше?

— Я причисляю себя к семидесятникам, а стихотворение «Шестидесятники» — это попытка осмыслить время, в которое я хотя и жил, но еще не вполне сформировался. «Время греться у костра» — формула в целом мирного настроя того времени (хотя и был так называемый Карибский кризис). А также формула юношеского романтизма, того, что тогда считалось «романтикой трудных дорог». Выражалась она главным образом в поез­дках с геологическими экспедициями «за туманом и за запахом тайги». Это был своего рода эскапизм — попытка убежать из серых советских будней.

Что касается «времен», то я не делю их на «свои» и «чужие», поэтому от харак­теристики настоящего времени воздержусь. Скажу только, что в плане обществен­ной по­зи­ции я либерал.

— В 1970–1980-е вы и окружавшие вас питерские писатели и художники называли себя «второй культурой» — в противовес официальной. На наших глазах — приплюсуем только к официальной пышно цветущую массовую — ситуация повторяется?

— Да, выражение «вторая культура» появилось именно в нашей среде. Я даже помню, от кого я впервые его услышал: от Юлии Вознесенской, на чьей квартире составлялся коллективный поэтический сборник «Лепта» (1975). Он предназначался для предъявления в издательство — это была попытка пробить стену, воздвигнутую перед нами властью. Тогда-то Юлия и сказала: «Мы их поздравили со «второй культурой»».

«Вторая культура» закончилась в перестройку, и сейчас никакой «второй культуры» нет и быть не может. Так же, как и официоза.

— Какая эпоха, пусть гипотетически, в культурном отношении безоговорочно совпадает с вашим мирочувствованием?

— Как сказал Александр Кушнер: «Времена не выбирают. / В них живут и уми­рают». К тому же есть личное время и историческое (эпоха). Для меня, в личном плане, 1970-е годы были «моим» временем, но время историческое мне, как и многим другим, было враждебно.

— Написав в тридцать три года стихотворение «Эдуард Багрицкий», вы как бы подвели черту под своей юношеской увлеченностью этим поэтом:

Смерть — наш товарищ:

Мичурин из сада убийства,

Врач, прививающий бешенство

пионерчикам розовощеким,

В коже защитной чекист,

в прозодежде рабочий, механик…

Ширится, словно ударничество,

смерти служебный реестр.

В колбе микробов ненависти

кормит поэт полумертвый,

Крыльями машет над ним

птица романтики яростной.

Слышишь: враги наступают

с запада, с севера, с юга.

Раненный пулей кулацкой,

видишь, упал комсомолец —

Кровь заливает лицо,

кровь на подушке поэта.

Слушай меня, комсомолец:

С юга, с востока — враги.

Кровь — наш товарищ,

и если прикажет — солги.

Кровь — наш товарищ,

и если прикажет — убей.

Что заставило вас «возвратиться к Багрицкому» — в соответствующем эссе («Звезда», 2007, № 2) — и посмотреть на его творчество под другим углом?

— Мое увлечение Багрицким действительно приходится на раннюю юность, и оно очень быстро прошло — появились другие кумиры. А обращение к его творчеству в нулевые годы — это попытка понять феномен раннесоветского человека (выражение Валерия Шубинского). Многое в Багрицком сейчас нам чуждо и непонятно: ненависть к религии, почти религиозная вера в «светлое будущее» и в то же время страх перед известным учреждением, которое могло его в любую минуту уничтожить. (Этот страх воплотился в стихотворении «Бессонница» 1927 года.) Он был человеком, без сомнения, искренним и, что меня удивило, пережившим в юности мистический опыт. Этот опыт он описал в своей лучшей поэме «Последняя ночь» (1932). Ее герой (он же автор) в ночь накануне убийства в Сараево переживает свое единство с распахнутой Вселенной:

Я был ее зеркалом, двойником,

Второю вселенной был.

Планеты пронизывали меня

Насквозь, как стакан воды,

И мне казалось, что легкий свет

Сочится из пор, как пот.

Главная мысль этой поэмы, вероятно единственного в советской литературе произ­ведения, описывающего мистическое переживание: гибель одного человека — это гибель микрокосма, «второй вселенной».

— Не в том же ли погружении в единую картину мироздания заверяет в миг озарения пушкинский пророк?

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье…

— Здесь не то. У Пушкина не было собственного мистического переживания. Его «Пророк» — это как бы переложение шестой главы «Книги пророка Исайи». Я говорю «как бы», поскольку у Исайи нет ни «содрогания неба», ни «гад морских», ни «дольней лозы». В своем стихотворении Пушкин вживается в роль пророка и говорит о том, что сам не переживал. А переживал он тогда совсем другое — страх, что его привлекут к процессу над декабристами. Что и привело его к размышлениям о предназначении поэта и к мысли, что слово поэта и есть его дело. А если это так, то статус поэта равен статусу ветхо­заветного пророка.

Вообще, стоит различать переживание мистическое, религиозное и поэтическое. Пер­вое есть переживание Целого и озарение неким внемирным Светом. Оно может быть и у атеиста — Багрицкий тому пример. Мистическое переживание можно приблизительно описать, но почувствовать, что это такое, другой человек не может. Религиозное чувство, в отличие от мистического, конкретно. Например, переживание евангельских событий. А поэтическое переживание — это, собственно, эстетическое переживание, выражаемое сло­вами. Его можно передать другому — читателю или слушателю, как, скажем, это делает Пастернак:

Это солнце горело на каплях чернил,

Как в кистях запыленной смородины.

Здесь образ входит в наше сознание, и мы «видим» эти кисти запыленной смородины и можем даже вспомнить ее вкус.

— «Гоголь в Иерусалиме», «А теперь у нас — молотком Некрасова…», «О делах неприметных, над коими Чехов еще…»; «Не безумство Евгения на Сенатской, / у всадника Медного…» («В памятнике, всем известном…»), «Глянь-ка, дядя, / какие хоромы нехилые / Я построил у края / Бородинского поля…» («Бородино»), «Вот Павка Чичиков — вчера партаппаратчик…», «Князь Мышкин» — имена писателей и героев их произведений постоянно фигурируют в ваших стихах. Что диктует вести «разговоры» с ними?

— Обращение к предшествующей литературе свидетельствует о ее актуальности, по крайней мере для меня. Впрочем, актуальность может быть разная, в том числе и дурная. У моей современницы, замечательного, но малоизвестного поэта нашей «второй куль­туры» Елены Пудовкиной в стихотворении о Салтыкове-Щедрине есть такие строки:

Я ж повторю, что нет страшней страны,

страшнее и любимее, чем эта,

где через век — не чаянья поэта,

а вымыслы сатирика верны.

— На стихотворение Ходасевича «Аn Mariechen» (1923) у вас одноименная «реплика» в 2013-м…

— Меня всегда глубоко возмущало это стихотворение Ходасевича. Напомню его сюжет: поэт размышляет о судьбе девушки, стоящей за стойкой в берлинской пивной. (У нее был реальный прототип.) Он предполагает ее будущее замужество и то, что муж «перегрузит тяжелой ношей» ее «слабый» и «короткий» век. В ее семейное счастье поэт не верит и желает совсем другого развития событий:

Уж лучше бы — я еле смею

Подумать про себя о том —

Попасться бы тебе злодею

В пустынной роще, вечерком…

Считаю, что желать такого и сообщать об этом в стихах — нельзя. Поэтому и написал свое «An Mariechen», в котором предполагаю, что пожелание сбылось, но в следующем поколении: все это произошло, но не с самой Марихен, а с ее дочерью.

— Вернемся к Пушкину, для которого поэт не только «сын небес» — он наделяется и «призванием суетным», и «Парнас не монастырь и не гарем печальный…». Вы бы с ним согласились? «Холодно жить на вершинах, / трудно дышать на вершинах» — первые строки вашего стихотворения «Вновь сошлись в поединке Лермонтов и Мартынов…». «По завету земли жить желаю…» — говорите в другом, «Бывают люди сквозные…» — в том же 1999-м…

— Думаю, что сейчас не нужно мыслить в категориях романтизма и представлять поэта каким-то особенным существом. Поэт — профессия в ряду других профессий. Но следует сказать, что романтическое представление о поэте пережило романтизм. Оно расцвело в начале XX века и впитало в себя модное тогда ницшеанство. В советское время оно исчезло: человек, пишущий стихи, должен был быть как все и писать о том, что должны думать все. Но во время моей молодости единомыслия в обществе уже не было (да и было ли оно раньше?) и наша «вторая культура» являла собой пример разномыслия. Противостояние проходило не по линии «поэт — обыватель», а по линии «советский или внесоветский (но не антисоветский!) человек».

— Может ли реализовать без ущерба для себя свое жизненное задание тот, у кого «с небом гордая вражда», кто «не подключен» к Высшему источнику?

— «С небом гордая вражда» — это опять же романтизм, точнее — романтический демонизм. Я писал об этом в эссе «Защита Грушницкого» в альманахе «Лермонтовский год» (СПб., 2014). Приведу цитату из него:

«На рубеже XVIII–XIX веков в Европе появился новый человек, свободный от сословных пут и навязываемых предрассудков — свободная личность. Такой человек появился и в жизни, и в литературе, тоже новой, романтической. Но, открыв свободную личность, романтизм открыл и ее тень. Оказалось, что свобода может быть разруши­тельной, направленной ко злу. Независимый человек может бороться за свободу народов, а может стать преступником, отвергнувшим общепринятую мораль. Эта свобода ко злу получила название демонизма. Демонизм — это осознание своей тени (в юнгианском смысле), это допущение зла как своего личного зла. Демонизм — это замкнутость на себе и пренебрежение Другим, другой индивидуальностью».

Сейчас никакой «с небом гордой вражды» быть не может. Вечно актуален не лермонтовский демон, а библейский Иов, то есть не гордое одиночество и отвержение Бога, а вопросы к Богу.

— Отсюда, по-видимому, неоднократное появление Иова в ваших стихах: «Бог говорил Иову…», «В день Рождества — там, на небе…», «Иов и араб» — под таким же названием в 2013 году вышла и книга… Язык поэзии и Священного Писания — что их объединяет и разделяет?

— Ну, это тема для докторской диссертации. В двух словах не скажешь.

— Хотя бы в общих чертах…

— Прежде всего, я бы не пользовался выражением Священное Писание. Его могут употреблять люди верующие, для которых эти тексты сакральны. Я же предпочитаю употреблять слово «Библия» или, более конкретно, Ветхий и Новый Заветы. Состав Библии очень разнообразен: это и история еврейского народа, и книги пророков, и, если говорить о Новом Завете, Благая Весть. Собственно к библейской поэзии можно отнести псалмы и «Песнь Песней» Соломона. Традиция переложения псалмов в России восходит к Ломо­носову и не исчезла и в наше время. Вот, например, переложение 10-го псалма той же Еленой Пудовкиной:

Мне говорят: душа твоя, как птица,

должна лететь к Господнему престолу,

А я отвечу: стрелы нечестивцев

преследуют не птиц, но наши души.

До основанья Божий Храм разрушен.

Что может праведник создать на месте голом?

Господь же подвергает испытанью

неправедных и праведных и нищих.

И наблюдая за всеобщей бранью,

со смертью в чаше смешивает ветер:

неправые за все грехи ответят,

а правые пускай поют на пепелище.

Господь же правду любит, только правду.

Если образность псалмов в целом не противоречит образности русской (и шире — европейской) поэзии, то этого не скажешь о «Песне Песней» Соломона — там совер­шенно другая образность: «Щеки его — цветник ароматный, гряды благовонных расте­ний; губы его — лилии, источают текучую мирру; руки его — золотые кругляки, усажен­ные топазами; Живот его — как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами…» Поэтому переложения «Песни Песней» невозможны, возможны лишь стихи «по мотивам» — как пушкинское «Вертоград моей сестры…».

— С вашими стихами на библейские сюжеты читатель знаком и по книге «Смоковница» (2010). Оправданно ли разделять поэзию на светскую и духовную/религиозную? Допустим, из какой «сферы» это ваше стихотворение?

Светом отчаянья

можно назвать тот нечаянный

Свет в бесславье, в бессилье,

В униженье и боли

распятья голгофского свет.

Так же высок он, как тот,

озаряющий нас с высоты фаворской,

Так же велик он,

но только внезапен, слепящ,

И лишь миг существует…

— В России никогда не было разделения поэзии на светскую и духовную, если понимать под «духовными» тексты, имеющие сакральный статус. Такой статус имеют только молитвы и богослужебные тексты. Ни Ветхий, ни Новый Заветы не являются боговдохновенными текстами, поэтому их вольная трактовка допустима.

— Как «не являются»? Поясните… И ваши вольные трактовки — будь то «Притча о смоковнице» в рубрике «Философский комментарий» в «Звезде» или стихотворение «Нищие и революция», в которое «включены цитаты из духовного стиха о Лазаре», — не рискованны?

— Я рассматриваю тексты Нового Завета как исторический источник, вынося за скобки мифологические элементы (рассказы о чудесах и т. п.). Пожалуй, в своих стихах и в прозе «Александрийский папирус» («Звезда», 2020, № 2) я даю экзистенциальную трак­товку евангельских событий.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2022

Цитировать

Константинова, Е.И. «Поэт — профессия в ряду других профессий» / Е.И. Константинова, С.Г. Стратановский // Вопросы литературы. - 2022 - №2. - C. 79-106
Копировать