№2, 1994/Зарубежная литература и искусство

Почему Хемингуэй и Фолкнер не приехали к нам?

Напечатанные во втором выпуске «Вопросов литературы» за 1993 год материалы ЦК КПСС открывают диковинную ситуацию: даже обсуждать вопрос о приглашении в СССР Хемингуэя сочли в мае 1960-го «нецелесообразным». Хотя после издания повести «Старик и море» круг его читателей у нас расширился необычайно. А жить ему оставалось чуть больше года.

Еще менее желателен был для наших властей Фолкнер. Это видно по напечатанным в следующем, третьем выпуске журнала любопытным материалам о подготовке Второго съезда советских писателей в 1954-м. Пригласить романиста одним из гостей на съезд от США неожиданно предложил Говард Фаст. На что у Б. Полевого был готов ответ: «Приезд Фолкнера к нам не доставил бы ему удовольствия, так как этот избалованный буржуазными издательствами Европы писатель не найдет у нас ни единого перевода его произведений. Приезд Фолкнера может дать отрицательные результаты». Оно конечно: кто мог поручиться, что в Москве и дома он будет говорить о нас то, что надо.

Да, русские переводы Фолкнера сильно запоздали. Уже во Франции 30-х вышло пять его романов, – и энтузиасты писателя смогли издать три даже в Германии Гитлера, среди них откровенно антирасистские «Свет в августе» и «Авессалом, Авессалом!». В нашем же активе долго оставалась, только одна из лучших фолкнеровских новелл – «Когда наступает ночь», переведенная в 1934-м Ольгой Холмской. Первый томик его новелл на русском вышел в 1958-м, а первый роман- это был «Особняк», один из последних у Фолкнера, – появился в журнале в 1961-м, еще при его жизни.

Но нужно было совсем не знать писателя, чтобы представлять его баловнем буржуазных издательств. И предполагать, что при встрече с нашей страной всего важнее для него будут личные обиды и неутоленные амбиции. Тут в обкатанных фразах Б. Полевого ощутим чисто аппаратный стиль мышления.

И Хемингуэя, и Фолкнера всегда тянуло к нам. Оба были воспитаны на русской классике – и возвращались к ней всю жизнь, до конца1. Оба помнили, конечно, совет Гете: кто хочет понять поэта, должен отправиться в его страну. Но оба так и не увидели Петербурга Расколышкова и Москвы Стивы Облонского, Спасского-Лутовинова и Старой Руссы, где писались «Карамазовы», нашего леса и степи… Хотя оба широко повидали мир – не только непоседа Хемингуэй, но^и затворник из Оксфорда: он добрался да Исландии и Японии, Филиппин и Бразилии.

Но не до СССР, не до России.

В отношении к ней этих современных классиков был то скрытый, а то и нескрываемый драматизм. Вопрос о поездке сюда и без приглашения из Москвы» естественно, возникал перед обоими. Но в их размышления вмешивалась история с предложенными ею обстоятельствами. Это были два совершенно разных, хотя и в чем-то сходных сюжета: «нулевую» развязку тут определили совсем не литературные причины. И уместно предпослать им еще один советско- американский сюжет, близко касающийся этих классиков XX века: насквозь символический эпизод, своего рода эпиграф истории.

Одного знаменитого американского писателя приглашали в Москву в 30-е. Это был Эптон Синклер, и телеграмму из Кремля 21 ноября 1931-го послал Сталин. Она была опубликована в Америке и не раз комментировалась. Заметим, что о других обращениях вождя к видным писателям Запада ничего не известно.

Вот ее текст, в переводе с английского:

«Письмо получено точка Государственные органы обвиняют Данашевского в саботаже точка Материалы которыми мы располагаем мне кажется не говорят в пользу Данашевского точка Если вы настаиваете я могу ходатайствовать перед высокими органами об амнистии точка Эйзенштейн потерял доверие своих товарищей в Советском Союзе точка В нем видят перебежчика порвавшего со своей страной точка Боюсь что люди здесь скоро утратят к нему интерес точка Желаю вам здоровья и исполнения вашего плана приехать повидать нас точка Привет точка = СТАЛИН».

Что тут символического? Во-первых, довольно прозрачный мотив приглашения. Во-вторых, уникальный ответ вождя на письмо-заступничество. И в-третьих, безнадежный тон его фраз об Эйзенштейне, уже «списанном» как невозвращенец: даже не возникает вопроса, «мастер» ли он (а телеграмма приходится на время между звонком Сталина Булгакову и Пастернаку). Хотя для мира очевидно, что это великий мастер: таким он представлен в «Успехе» Фейхтвангера (где в памятной главе консерватор смотрит картину «Броненосец «Орлов»), таким видят его американцы – от давнего бунтаря Драйзера до дерзкого молодого Фолкнера.

Начать комментарий к телеграмме стоит с конца, открывающего, почему она была послана. Вождь «клюнул», без сомнения, на слова из письма Синклера в Кремль: «Если мое здоровье позволит, собираюсь поехать в Россию будущей весной и надеюсь, что мы встретимся».

Сталина весьма интересовал имидж его режима за рубежом. И в первую пятилетку, когда столь настойчиво говорили о принудительном труде в его новом мире, и позднее. Встреча с Элтоном Синклером, обвинителем некоронованных королей нефти и стали, сулила огромный выигрыш для его пропаганды. Если бы этот бесстрашный «разгребатель грязи», повидав здесь потемкинские деревни, сказал уже как свидетель «да» сталинскому режиму… Если бы этот «друг Советской России» объявил городу и миру, что видел здесь свободный труд… (Писатель, по счастию, не приехал. Хотя и едва ли понял мотивы вождя, если мог спустя годы с гордостью говорить Дэниэлю Аарону, автору известной книги «Писатели слева» (Нью-Йорк, 1961), что был единственным в Америке частным лицом, к которому Сталин обратился напрямую.)

На письма-заступничества тот привык не отвечать (пусть позднее и Роллан, и другие пытались замолвить слово за своих знакомых). Но в конце 1931-го ему настолько нужен Синклер, что он готов даже заговорить о возможной амнистии Данашевскому, сохраняя вид взвешивающего судьи и не отказываясь от мысли о его вине. Какой вине? Энтузиаст Октября приехал сюда с рекомендацией Синклера, он оставил хорошо оплачиваемую работу в Голливуде, чтобы помочь становлению киноиндустрии в стране революции. И писателю казалось фантастикой, что энтузиаста объявили саботажником.

А что до Эйзенштейна, то никакого снисхождения к нему у вождя нет. Такого режиссера для него не существует. Как и вообще самого высокого искусства, которое ему не служит. А попал тот в телеграмму случайно. Синклер написал в Кремль: «Вы, может быть, слышали, что я взял на себя финансирование картины, которую советский режиесер Сергей Эйзенштейн делает в Мексике. Это будет исключительная работа и, по-моему, откровение в киноискусстве».

Увы, картину из новелл о Мексике разных укладов и времен, где все скреплено основными лейтмотивами – любовь, смерть, рождение, – Эйзенштейну не дали завершить. И в начале 30-х в Штатах говорили, что гибнет «величайшее произведение, созданное по эту сторону Атлантики». Ибо отснятую пленку, чтобы быстрее вернуть деньги, отдали ремесленникам, – так появились «Буря над Мексикой» и другие фильмы-фрагменты с изумительными кадрами Тиссэ. Хотя и они вошли в хрестоматии кино, и они вызвали восторг у таких чутких зрителей, как Брехт и Камю2. А телеграмма Сталина, определявшая официальный курс в 27 марта 1947 года в США Брехт записал: «Видел «Бурю над Мексикой» Эйзенштейна, смонтированный здесь, без Эйзенштейна, из грандиозного материала. Что за глаз у этого человека!» («Бертольт Брехт о литературе», М., 1977, с. 384). А еще раньше, в 1940-м, в пору «странной войны», Камю поразила короткометражка «День поминовения усопших в Мехико». В его записи оживают остановившие его кадры: «Маски смерти, которые забавляют детей, сахарные черепа, которые дети с наслаждением обсасывают…» (Albert Camus, Carnets. Mai 1935 – fevrier 1942, P., 1962, p. 207). Камю поразил народный гротеск зрелища, оказавшийся Эйзенштейну сродни: образы веселой смерти, смех рядом со смертью. Пожалуй, мало что из советского искусства 30-х годов нашло такой отклик в мире, как эти осколки шедевра. В Америке судьбе погубленного фильма, от которого ждали нового слова в искусстве, посвящена книга документов (там есть и телеграмма Сталина) «Сергей Эйзенштейн и Элтон Синклер. Как создавалась и разрушалась картина «Да здравствует Мексика!» (Sergei Eisenstein and Upton Sinclair, The Making and Unmaking of «Que Viva Mexico!», Bloomington – London, 1970).отношении к Эйзенштейну в начале 30-х, сыграла свою роль в том, что от шедевра остались только осколки.

В Америке знали, как сложилась судьба Эйзенштейна у него на родине, а это был – и для Хемингуэя, и для Фолкнера – один из первых художников века. Из старого репортажа Г. Боровика в «Огоньке» (1960, N 14) можно узнать, какое сильное впечатление произвел, спустя годы, «Броненосец «Потемкин» на Эрнеста и Мери Хемингуэй, ездивших смотреть фильм в Гавану. Приводятся слова Мери: «Сцена на лестнице!.. Там, может быть, есть длинноты, которые теперь кажутся странными. Но для своего времени!..» И Эрнест ее поправляет: «Не только для своего, но и для нашего…»

А Фолкнер в романе «Дикие пальмы» (1939) поставил рядом два имени: Эйзенштейн и Данте. И поставил, конечно, неспроста: в кино Эйзенштейна он видел несравненные образы современного ада – новой индустриальной эпохи. В мировое сознание, вслед за одесской лестницей, впечатался и финал «Бури над Мексикой»: казнь пеонов. Обреченные зарыты в землю, только головы наружу, и прямо по теплым головам бешено несутся плантаторские кони. Это не только Мексика при Диасе, это XX век – и эйзенштейновский образ расплющенного им человека. (В наши дни этот финал отозвался в одном из видений-кошмаров «Покаяния».)

Но пора перейти к хемингуэевскому сюжету. Уже в «Зеленых холмах Африки» (1935), очерковой книге об охоте в Кении, есть два пассажа о России, между которыми устанавливается напряжение.

После преследования буйволов и носорогов Хемингуэй с наслаждением читает толстовских «Казаков», легко переносясь в их мир: «и я снова жил в тогдашней России». Он признается, что Орловщина «Записок охотника» для него не менее реальна, чем родной Мичиган: «…и я думал, что благодаря Тургеневу я сам жил в России…». Но оба признания вырываются в книге об Африке! Тут и вспомнишь совет Тете. Однако следовать ему легкий на подъем Хемингуэй не спешил, о чем можно узнать из той же книги.

На привале зашла речь о революциях нашего века. До поры до времени, считает автор, они прекрасны, «а потом – хуже некуда». Ему интересна их судьба, но до чего трудно доискаться правды о них, а тем более – не зная языка. Дальше идет: «Поэтому я никогда не поехал бы в Россию. Если не можешь подслушивать разговоры, толку не будет. Услышишь только официальные версии да осмотришь достопримечательности. В любой стране всякий ее житель, говорящий на иностранном языке, наврет вам с три короба».

Вот ведь в чем дело: после переворота тебя ждет встреча только с официальной линией. И сквозь этот заслон не прорваться к подлинной истории и к людям без официального статуса.

  1. Мери Хемингуэй рассказывала в Москве, что старая русская проза – Толстой, Тургенев и другие – была повсюду у них в доме. А Фолкнер в последнем интервью Виде Маркович (6 мая 1962 года) признался, что каждый год перечитывает «Карамазовых» и Чехова; последней покупкой для его библиотеки (что отметил в своей биографии Дж. Блотнер) были два тургеневских тома в серии «Винтедж букс».[]
  2. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 1994

Цитировать

Ландор, М. Почему Хемингуэй и Фолкнер не приехали к нам? / М. Ландор // Вопросы литературы. - 1994 - №2. - C. 129-144
Копировать