№6, 1965/Литература в школе

Писатель горечи и гнева

Хорошие юмористы всегда трагики

по натуре и по сущности созерцания:

Гоголь, Герцен, Салтыков.

П. В. Анненков

 

Он долго и мучительно болел перед смертью, Но тяжелы были не только физические страдания. Сильнее телесных болей были душевные. Ему, «кровному литератору», по собственному определению, казалось, что уходящее вместе с жизнью писательство было хотя и «плодовитой», но не особенно «плодотворною» деятельностью, так как все «вещи остаются на прежних местах и дела идут по-старому». И хотя Щедрин тут же вспоминал, что, впрочем, и сам Гоголь «тоже ничего с места не сдвинул и тоже ничего не изменил», эта оглядка на великого предшественника не утешала. Напротив, она усиливала чувство горечи от сознания бессилия не то чтобы искоренить, а хоть несколько ослабить зло, которым со всех сторон была объята русская жизнь.

Конечно, писатель был неправ в своих разъедающих сомнениях. Его протест и критика не были «мертворожденными». Щедринская сатира с момента своего возникновения стала в общий строй революционно-освободительной борьбы в России и заняла в этом строю важное место. Она выполняла в духовной жизни русского общества очистительную работу выдающегося значения. Она поддерживала оружием сатирической критики, оружием смеха, который «бил и жег, как молния», все живые борющиеся силы нации, разрушала социальную ложь, развеивала иллюзии, предубеждения, страх, которые внушались среднему русскому человеку все еще грозным могуществом царского самодержавия; она способствовала освобождению сознания от власти изживших себя «кумиров» и «призраков» феодально-буржуазного мира; она боролась всеми средствами с государственным насилием противонародной власти, с пассивностью социальных низов, с «молчалинством» либеральных «чего изволите?», и она наносила удары по всем другим устоям и силам реакции.

Мощь этих ударов была хорошо известна и врагам и друзьям писателя.

«С появлением каждой новой вещи Щедрина, – утверждал один из представителей официальной России, – валился целый угол старой жизни. Кто помнит впечатление от его «Помпадуров и Помпадурш», его «Глуповцев», его «Балалайкина» – знает это. Явление, за которое он брался, не могло выжить после его удара. Оно становилось смешно и позорно. Никто не мог отнестись к нему с уважением. И ему оставалось только умереть.

И о том же свидетельствовал другой современник, представитель демократически-оппозиционного лагеря: «От него не: уходит никакая общественная гадина, которой он не послал бы в след хорошего пинка или ядовитого удара сатирическим бичом». Нам сейчас нелегко или уже невозможно изведать в полной мере то горькое наслаждение, которое доставлял Щедрин своим современникам – людям второй половины прошлого века. Эта эпоха ушла в далекое прошлое. Пафос ее утрачен – драматический пафос борьбы русского народа с самодержавно-помещичьим строем. Вместе с этим пафосом утрачены та острота восприятия Щедрина и то «обжигающее воздействие его сатиры, какие испытывали люди его времени. Утрачено и живое ощущение самой личности писателя, предстоявшей перед эпохой в суровых образах «сатирического старца», перед которым «все трепещет», «прокурора» русской жизни, «библейского пророка», «римского vates’a», то есть пророка же, вещего прорицателя судеб.

Известный революционер-народник Степняк-Кравчинский писал о Щедрине: «Безжалостный сатирик, наводивший такой ужас своим убийственным пером, имел и при жизни репутацию человека, чья могучая личность так же интересна, как и деятельность, а жизнь – одна из благороднейших».

Почувствовать живую индивидуальность этой «могучей личности»- значит еще ярче увидеть фигуру писателя, вставшую со страниц его произведений, значит еще глубже проникнуть во внутренний мир художника и в его искусство.

* * *

В статье о первой книге Щедрина, знаменитых «Губернских очерках», Чернышевский сразу же угадал в авторе замечательного творца художественной правды. «Главная причина громадного успеха этих рассказов очевидна каждому, – писал Чернышевский. – В них очень много правды, – очень живой и очень важной». Эту же черту Щедрина – писателя и человека – подчеркнул спустя полвека Горький в своей характеристике сатирика: «…он же был умен, честен, суров и никогда не замалчивал правды, как бы она ни была прискорбна».

Действительно, способность прямо смотреть в лицо жизни, умение видеть жизнь такой, какая она есть, во всей ее сложности, и говорить о ней сурово и трезво, со всей нравственной бескомпромиссностью – одна из важнейших сторон личности и творческой индивидуальности писателя. Ни в бытовой повседневности, ни в писаниях своих Щедрин решительно не был способен к малейшей неискренности и фальши. «Он всегда говорил только то, что думал, и даже не умел скрывать того, что приходило ему в голову», – вспоминал о нем его друг А. Унковский. При этом на искренность и прямодушие Щедрина не оказывало никакого влияния служебное или общественное положение его собеседника. В редакции «Отечественных записок» считалось «опасным» посылать Щедрина разговаривать о делах журнала с министрами, руководителями цензурного ведомства и другими высокопоставленными чиновниками. Он был чужд малейшего подобострастия по отношению к людям, от которых зависел, и высокомерия по отношению к тем, кто зависел от него. Он различал людей только по их внутренним качествам, превыше всего ценил прямоту характера и вовсе не терпел общения с людьми криводушными.

Резкая прямота в сочетании с крайней возбужденностью и бурной раздражительностью заставляли Щедрина высказывать людям и на людях такие откровенные суждения об их мыслях и поступках, которые обычно не принято высказывать в глаза. Он был и страстен, и гневен, и груб в выражении своих до конца открытых мыслей и настроений. Многие боялись этого свойства Щедрина, а иные даже избегали встреч с ним.

Самая внешность писателя и его манера разговаривать не располагали к сближению. Хмурое, почти угрюмое лицо, неподвижный и какой-то непреклонный взгляд больших выпуклых глаз, всегда направленный в упор на собеседника, глубокие поперечные складки на высоком «иконописном» лбу, грубый басистый голос, по словам Глеба Успенского, напоминающий «рычание», а по суждению. Тургенева – как бы самой природой устроенный для того, чтобы «ругаться», привычка к крепкому, круто посоленному слову просторечного обихода, способность «вспыхивать» и «взрываться» в накале спора – все это не очень располагало к дружеским беседам с грозным сатириком, а на более робких производило прямо-таки устрашающее впечатление.

Писатель Боборыкин, например, очень боялся Щедрина и боязни своей откровенно не скрывал. Поэт Надсон страшился Щедрина даже заочно. В одном из писем к доктору Белоголовому, находившемуся в ту пору вместе с Щедриным в Германии, он не решился попросту передать писателю поклон, а сделал это с такими предостережениями: «Что-то у Вас поделывает Салтыков и как Вы с ним ладите? Выберите, пожалуйста, солнечный день и минуту, когда он будет в хорошем настроении духа, и поосторожнее поклонитесь ему от меня…»

Сам Щедрин не раз признавал, что у него «трудный», «тяжелый» характер и что чем дальше, тем больше он «портится» под разрушающим воздействием тяжелого недуга. Он называл себя «мужиком», «диким человеком», для которого будто бы «нет ничего противнее благовоспитанности». Но при этом он всегда отводил подозрения и упреки в том, что он не ценит в людях «доброты», что он «изверился» в ней. «Я на Вас убедился, – писал Щедрин тому же Н. Белоголовому, – что на свете не перевелись еще добрые люди, и что это хорошо. Я сам в этом отношении несколько попорчен: очень подла уж была среда, в которой я провел большую часть своей жизни, и порядочно-таки она меня раздражила, но во всяком случае человеческая доброта в моих глазах есть предмет, достойный величайшего уважения».

Люди, случайно или мало знавшие Щедрина, оставили много рассказов о суровой неласковости его приемов, в том числе и в редакции руководимого им журнала «Отечественные записки». Но те, кто близко знал писателя, – литераторы, сослуживцы, друзья и знакомые, – видели за внешней грубостью, порою даже свирепостью Щедрина его «прекрасное сердце», «большую доброту» и даже «ласковость» и «деликатность». «…Иногда, – замечает Михайловский, – это суровое лицо все освещалось такою почти детски-добродушною улыбкой, что даже люди, мало знавшие Щедрина, но попадавшие под свет этой улыбки, понимали, какая наивная и добрая душа кроется под его угрюмой внешностью».

Быть великим сатириком нельзя не только без глубины отрицания критикуемых явлений, но и без чувства враждебности и негодования к ним. «…А сердце кипит злобою, а сердце млеет и умирает от гнева и омерзения» – вот щедринские слова, дающие возможность ощутить характер и накал эмоций писателя. Гениальный мастер поругания, непоправимого осквернения всех идеологических алтарей и твердынь «старого мира», свержения созданных этим миром «идолов», заклеймения всех его «благонамеренных речей», Щедрин умел заставлять свою сатиру, когда это было нужно, дышать кислородом ненависти. И не только ненависти, но и презрения. «Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, – утверждал Чехов, – но открыто презирать умел один только Салтыков. Две трети читателей не любили его, но верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения».

Непримиримость по отношению к враждебным ему направлениям общественной мысли определялась у Щедрина глубокой идейностью и принципиальностью его духовной жизни и литературного труда. Заставить писателя поступиться чем-либо существенным в его взглядах было невозможно. Это не удавалось никому.

Сатирический угол зрения – это всегда идейная позиция, ясно осознанное отношение к действительности, но это вместе с тем и особый склад ума и характера, своеобразный способ восприятия вещей. Горький писал, что Щедрин великолепно умел улавливать «политику в быте». Действительно, мысль и взгляд писателя проникали во все «подробности» русской жизни, в том числе в ее вещный, предметный слой. Отсюда и черпал Щедрин материал для своих сатирических образов, всегда реалистических и конкретных, какой бы фантастикой и гротеском они ни были заострены.

Хорошо известны щедринские «помпадуры» и «градоначальники», которые, желая на время освободить себя от тяготы «закона», прятали в шкаф тома «Свода законов» Российской империи или же садились на эти книги. Источник, из которого Щедрин заимствовал описания действия «правителей», испытывавших по обстоятельствам нужду на какой-то срок «остаться без закона», кроется в бытовых фактах служебной биографии писателя, в тех его поступках, которыми он в самой жизни выражал свое сатирическое отношение к официальному декоруму царской администрации. Когда Щедрину, или, лучше сказать здесь, Салтыкову, занимавшему одно время крупные посты вице-губернатора и председателя казенной палаты, хотелось закурить в присутственном месте (а это не полагалось «из-за уважения к закону»), он снимал золотой герб с «зерцала» – символа самодержавной власти – и, пряча его в шкаф, говорил: «Ну, теперь можно и вольно!» – после чего расстегивал свой вицмундир и закуривал сигару или папиросу.

Сатирик по природе, по своей внутренней сущности и стихийной силе, Щедрин оставался им всегда и всюду.

Быть обвинителем и судьей социального неустройства действительности и вместе с тем провозгласителем новых идеалов жизни нельзя без острого ощущения духа времени, без чуткости к ходу истории. И Щедрину было присуще такое жгучее чувство современности, такое глубокое и страстное переживание всех ее общественных болей и невзгод, какое не было свойственно никому из других писателей эпохи, за исключением, быть может, одного Достоевского. «…Писатель, – утверждал Щедрин, – которого сердце не переболело всеми болями того общества, в котором он действует, едва ли может претендовать в литературе на значение выше посредственного и очень скоропреходящего». И другое еще утверждал Щедрин, уже прямо о себе, и нет основания оспаривать это утверждение. Он говорил, что жизнь его была укорочена не только болезнью, но и крайней остротой восприятия социальной действительности. Незадолго до смерти он заявил в своей «оправдательной записке»: «Постоянные болезненные припадки и мучительная восприимчивость, с которой я всегда относился к современности, положили начало тому злому недугу, с которым я сойду в могилу».

Художник современности, писатель, одержимый – используя выражение Достоевского, – «тоской по текущему», Щедрин настолько шел в ногу с этим «текущим», дышал его горячим дыханием, что долго, например, не решался приняться за давно обдуманную «Пошехонскую старину» с ее ретроспективным сюжетом. Он опасался, как бы его обращение к историческому прошлому не было истолковано как вынужденная уступка цензуре, «заставившей» его отойти от живых тем современности.

Как все великие мастера слова, Щедрин был упорным тружеником в литературе. Писательство для него было рабочим делом каждого дня. «Я литератор действующий, – говорил он, – я труженик, обязанный держать в руке перо ежеминутно…»

При всем том в писательском труде Щедрина не было и тени профессиональной «рутины» и спокойствия. Подобно Некрасову Щедрин мог сказать, что «никогда не брался за перо с мыслью чтó бы такое написать или кóк бы написать». Он не знал холодных, нейтральных сюжетов, равнодушия к теме, писал всегда с величайшей страстностью и говорил:

Цитировать

Макашин, С. Писатель горечи и гнева / С. Макашин // Вопросы литературы. - 1965 - №6. - C. 108-124
Копировать