№5, 2003/Книги, о которых спорят

Переписка из двух углов Империи

Сколько прошло со времен Переписки,

а она не теряет своей актуальности.

Ю. Карабчиевский. 1989

В давние годы я зачитывался Астафьевым.

Была пора «деревенской прозы». Произведения Федора Абрамова и Василия Белова, Валентина Распутина и Василия Шукшина стремительно завоевывали себе признание российских читателей, изголодавшихся по «жизненной правде». Как разительно отличались «Братья и сестры», «Привычное дело» или «Прощание с Матерой» от лжеклассических советских повестей и романов! А еще ранее появилась повесть Солженицына «Матренин двор» (1963), – с нее, как известно, и началось в условиях хрущевской оттепели возрождение «деревенской» темы.

Однако среди близких ему писателей Астафьев занимал особое место. Вопросы, которые он затрагивал, были шире «деревенской» тематики; они волновали и будоражили, отзывались болью в сердце читателя.

«Что с нами стало?! Кто и за что вверг нас в пучину зла и бед? Кто погасил свет добра в нашей душе? Кто задул лампаду нашего сознания, опрокинул его в темную, беспробудную яму <…> Зачем это все похитили и ничего взамен не дали, породив безверье, всесветное во все безверье. Кому молиться? Кого просить, чтобы нас простили?» 1

Свободнее, чем другие, Астафьев пытался говорить «горчайшую правду». Оплакивая, подобно собратьям-«деревенщикам», исчезающий деревенский материк, порушенные храмы, порубленные «черные доски», отравленную нерождающую землю, Астафьев искал ответа еще на один, возможно самый больной, вопрос – о виновниках великой беды, постигшей в XX веке Россию, патриархальную крестьянскую страну. И недвусмысленно отвечал: большевики.

«Это вот и есть смысл всей человеческой трагедии, – писал Астафьев критику В. Я. Курбатову 13 марта 1991 года, – это и есть главное преступление человека против себя, то есть уничтожение хлебного поля, сотворение которого началось миллионы лет назад с единого зернышка и двигало разум человека, формировало его душу и нравственность, и большевики, начавшие свой путь с отнимания и уничтожения хлебного поля и его творца, – есть главные преступники человеческой, а не только нашей, российской, истории» 2.

Разумеется, такие слова могли быть написаны лишь в новейшее время. Но они передают идеи и настроения Астафьева, владевшие им задолго до 1991 года.

 

* * *

Особость и сила Астафьева-писателя – в его внутренней честности, органичности, удивительной поэтичности, слиянности с русским словом. И конечно – в его человечности. Астафьев живет и мыслит сердцем; его неподдельная искренность сквозит во всем, что он пишет. Он – певец извечного бытия, «первозданности». Его мировоззрение отличается цельностью, оно уходит своими корнями в романтические представления о золотом веке человечества, когда люди якобы жили естественно, в единении с Матерью-Природой: рождались, умирали, пасли скот, возделывали землю. Астафьеву всегда был близок и ценен «высокий смысл естественной жизни» (10, 190). Впрочем, Астафьев менее всего философ. Он почти не резонерствует, он негодует или обличает, скорбит или содрогается. Астафьев – писатель уязвленный и страдающий; ему тяжело от господствующего в мире насилия. Сердце писателя изранено неправдой и подлостью; в нем соединились боль и болезненность. Подобно своему герою Борису Костяеву («Пастух и пастушка»), он чувствует себя порой совершенно беззащитным перед царящим в жизни злом. Война, произвол властей, жестокость уголовников, уничтожение природы – все вызывает у него внутренний протест, потребность кричать во весь голос. Его талант безогляден и почти всегда беспощаден. Это – талант души.

«В бесслезный век, – сказал об Астафьеве П. Басинский, – Астафьев заставил нас плакать настоящими, не крокодиловыми слезами <…> и за этот редкий душевный талант ему поклонилась читающая Россия» 3.

«Выходец из народа», Астафьев долгие годы писал о том, что видел и пережил, – о самом близком. Люди родного края, родная природа, родная деревня, – описывая этот «малый мир», Астафьев делает все, чтобы сохранить его, запечатлеть в русской словесности. С годами он стал замечательным мастером- лириком. Любовь ко всему живому, к природе и человеку, одушевляет написанные им страницы. Его умение опоэтизировать окружающий мир, услышать душу природы местами завораживает, кажется подчас немыслимым («Ода русскому огороду», 1972). В сравнении с другими «деревенщиками», он единственный, кто сумел передать в своей прозе бесконечность мироздания, дыхание Вечного, присутствие в мире Творца.

Речь идет не о религиозности. Астафьев вырос в атеистической стране, и его менее всего можно назвать правоверным христианином. Но в его писаниях есть ощущение «небесной музыки». «Ребенком я был крещен, – вспоминал Астафьев. – Бабушкой кое-чему обучен. Я знаю, что там что-то есть <…> Не раз я у Господа просил на фронте милости и прощения» 4. Речь идет о стихийном мироощущении писателя, о свойственном ему обнаженном восприятии мира, сострадании, любви и ненависти, – именно эту свою религию, глубоко им выстраданную, Астафьев выразил с огромной пластической силой.

О ненависти Астафьева можно сказать так: сердце, беззащитное перед ликом любви, беззащитно и перед личиной ненависти. Человек, всего себя отдающий Любви, способен с такой же страстью устремить на другого свой безудержный гнев. Правда, в произведениях, написанных до середины 1980-х годов, Астафьев еще достаточно сдержан. Гневаться дозволялось в ту пору лишь на то, что «мешает нам жить», у Астафьева же сложились свои – по сути, антикоммунистические – убеждения, и то, что было для него злом, вовсе не являлось таковым по советской шкале ценностей. Разумеется, цензурные условия не позволяли тогда писателю дать волю своим чувствам. И все же ярость прорывалась наружу, например, в публицистических фрагментах «Царь-рыбы», обличающих пьяницу-браконьера или «сильную личность» – горожанина Гогу Герцева.

Как бы ни относиться к тому, что так истово любил или ненавидел Астафьев, нельзя не видеть и другой особенности его мировосприятия: ограниченности исторического и социального видения. Мир Астафьева замкнут и однообразен. О чем бы он ни писал, он всегда остается внутри одного и того же обжитого им пространства. Это не беда – так можно сказать о многих замечательных мастерах слова. Беда в другом – в одномерности, узости этого пространства. Кругозор Астафьева ограничен; его наблюдательный взгляд скользит по поверхности. Астафьев – писатель «умный сердцем»; его мудрость – от наивности. Его романы, как правило, череда эпизодов, «историй», мастерски изложенных рассказчиком, но трудно найти в них «движение вглубь». Лучшие страницы его произведений – это стихия языка и эмоций, превращающая их подчас в подлинную поэзию. Конечно, поэзия, по слову Пушкина, должна быть «глуповата», но писатель, размышляющий о стране и народе, невольно и неизбежно приближается к социально-историческим и нравственным обобщениям. Умение передать боль души – не единственная задача литературы.

 

* * *

Астафьевская ярость, затаенная до поры до времени, бурно вырвалась из-под спуда в середине 1980-х годов. Роман «Печальный детектив», опубликованный в журнале «Октябрь» (1986, N 1), знаменовал собой – наряду с другими произведениями того времени («Плаха» Ч. Айтматова, «Пожар» В. Распутина, «Дети Арбата» А. Рыбакова, «Белые одежды» В. Дудинцева) – начало новой эпохи в литературе. Едва появившись, роман Астафьева вызвал возмущенные отклики, причем с противоположных сторон. Одни увидели в нем «клевету на русский народ» и «поклеп на советскую действительность». Других возмутил антисемитский выпад писателя: в четвертой главе романа содержалась фраза об «еврейчатах», изучающих в пединституте провинциального Вейска лермонтовские переводы с немецкого. Сказано было по-астафьевски – обидно и зло: мол, не просто изучают, а пытаются доказать, будто Лермонтов «шибко портил немецкую культуру». Словцо «еврейчата» было воспринято как некий симптом; антисемитизм, которого по официальной версии в Советском Союзе не существовало, выплеснулся-таки на страницы печати, и притом – из-под пера самого Астафьева!

Следующим произведением, уже воистину скандальным, оказался рассказ «Ловля пескарей в Грузии» («Наш современник», 1986, N 5). Резко и, конечно, несправедливо высказался Виктор Петрович насчет грузина-торговца, «обдирающего доверчивый северный народ подгнившим фруктом или мятыми, полумертвыми цветами». «Жадный, безграмотный, – читаем далее, – из тех, кого в России уничижительно зовут «копеечная душа», везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги, но дома усчитывает жену, детей, родителей в медяках, развел он автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать, для соблюдения моды, возит за собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет от роду, всунутого в джинсы, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек…» На Восьмом съезде писателей СССР в июле 1986 года грузинская делегация заявила протест. От имени русских писателей и журнала «Наш современник» перед Грузией извинился Гавриил Троепольский. Следствием разразившегося скандала было письмо грузинских писателей в ближайшем номере «Нашего современника» 5. Рассказ Астафьева поднял в Грузии волну негодования, всплески которой продолжались на протяжении нескольких лет. «Вы своим рассказом о Грузии, Виктор Петрович, наступили прямо на сердце наше, – обращался к Астафьеву писатель К. Буачидзе, – и мы почувствовали его боль» 6. Но громче других прозвучал тогда голос Натана Эйдельмана, замечательного историка России, прямо обвинившего Астафьева в национализме и расизме.

Толчком для письма Эйдельмана послужили как «еврейчата» из «Печального детектива», так и пассажи о грузинах и монголах в нашумевшей «Ловле пескарей…». Цитируя Астафьева, Эйдельман упрекал писателя в том, что он становится «глашатаем народной злобы, предрассудков», «не поднимает людей», а опускается вместе с ними. И – уничтожительный вывод: «Расистские строки». При этом писатель-историк не просто высказывал, но доказывал свою точку зрения, подкрепляя ее суждениями русских классиков (Карамзина, Герцена, Льва Толстого).

Астафьев ответил незамедлительно (14 сентября 1986 года). Его письмо к Эйдельману – яркий образец воинствующего антисемитизма. Омерзительные слова про «гной еврейского высокоинтеллектуального высокомерия» соседствуют с утверждениями о «зле», которым якобы пропитано письмо Эйдельмана («Более всего в Вашем письме меня поразило скопище зла <…> Какой груз зла и ненависти клубится в Вашем чреве?» и т. п.). И наконец – дежурные антисемитские доводы. Дескать, и 1937 год, и ГУЛАГ – все это в немалой мере оправдано, ибо все это «кара» евреям за то, что расстреляли царскую семью, устроили Революцию, развязали в России красный террор и пр. Расплата, так сказать, возмездие «свыше» («…маялись по велению «Высшего судии», а не по развязности одного Ежова», – сказано у Астафьева).

Эмоциональное письмо Астафьева отличается не только пафосом, но и… юродством. Гневно обличая Эйдельмана, Астафьев то и дело вспоминает о смирении («не отвечу злом… <…> И просвети Вашу душу всемилостивейший Бог!»). Страшно читать начальные строки ответного письма (не письма – удара!), которым пышущий ненавистью Астафьев благодарит Эйдельмана за письмо. И самое главное: письмо Астафьева вовсе не ответ Эйдельману. Не возражает и не отвечает Виктор Петрович своему оппоненту, да и вовсе не пытается вступить с ним в разговор, а выплескивает на него свою обиду и ярость, не думая ни о диалоге, ни о логике. Да еще глумливо язвит, прибегая к истасканному доводу «патриотов» о том, что изучение великой русской литературы попало у нас якобы «в чужие руки»: «В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские…»

Письмо Астафьева поразило Эйдельмана. «Несколько дней <…>, – по воспоминаниям одного из друзей, – он ходил оглушенный, вновь и вновь подходил к столу и перечитывал текст ответа, не веря своим глазам…» 7 Ученый-историк не промолчал и на этот раз – прокомментировал астафьевские эскапады короткой запиской от 28 сентября 1986 года, в которой указал писателю на ошибки и неточности, им (Астафьевым) допущенные (не «сионист Юрковский», а большевик Юровский и пр.), посетовал на эмоциональный характер письма («Вы оказались неспособным прочесть мое письмо, ибо не ответили ни на одну его строку») и резонно завершил Переписку словами: «…Говорить, к сожалению, не о чем».

Эта короткая, но страстная полемика в скором времени получила огласку. Чутье историка подсказывало Эйдельману, что письма такого рода это прежде всего документы и они не должны залежаться в его личном архиве. Точно так же думали и многие из тех, кого он ознакомил с Перепиской. Размноженные на пишущей машинке, все три письма были «пущены по рукам» и быстро распространились в среде московско-ленинградской интеллигенции, а затем и по всей стране. В деревню Овсянка Красноярского края, где жил Астафьев, хлынул поток возмущенных писем; многие возвращали писателю его книги. Власть тоже не обошла вниманием этот, по сути, последний советский самиздат, причем глухие упоминания о Переписке, промелькнувшие тогда в печати, были проникнуты сочувствием к Астафьеву, якобы незаслуженно оскорбленному. Устами советского критика А. А. Михайлова «Правда» расценила поступок Эйдельмана (имя не называлось) как «эпистолярную гапоновщину», то есть хорошо продуманную провокацию: «Затевается, например, переписка, провоцирующая на резкость <…> Затем эта переписка предается широкому тиражированию с целью компрометации адресата» и т. д. 8. Ходили слухи, что интерес к Переписке проявил сам М. С. Горбачев.

Волнение, возбужденное Перепиской, наблюдалось не только в черносотенном лагере или на Старой площади. Страсти не утихали и в стане столичной интеллигенции, ибо далеко не все были на стороне Эйдельмана. Пустил, дескать, по рукам частные письма! – этот довод звучал особенно часто. Да и зачем было затевать Переписку – взял и спровоцировал вспыльчивого, несдержанного Астафьева. Экий, мол, недостойный поступок. Вот и получил по заслугам. И письмо к тому же какое-то неумное, «интеллигентское», да и вообще… опасное. Журналист Ю. Штейн из Нью-Йорка назвал письмо Эйдельмана «провокационным по сути своей», а спор его с Астафьевым – «надуманным» 9.»Неприятен <…> и общий тон его письма, и плохо скрытое высокомерное отношение к адресату, а выпады по поводу рассказа «Ловля пескарей в Грузии» просто несправедливы», – порицал Эйдельмана парижский «Континент» 10.»Общаться с Натаном не хочется…» – так говорили в то время многие и действительно его сторонились 11. Корили и до сих пор корят Эйдельмана главным образом те, кто сами, ни при какой погоде, подобных писем не пишут. В действительности его послание – взволнованное, полемическое, но отнюдь не грубое – написано с чувством собственного достоинства и уважительно (никакого высокомерия!) по отношению к оппоненту. Астафьев, по словам Эйдельмана, «честен, не циничен, печален, его боль за Россию – настоящая и сильная: картины гибели, распада, бездуховности – самые беспощадные». Все это тоже сказано, причем без какого бы то ни было «расшаркивания». Взялся же Эйдельман за перо потому, что считал этот шаг необходимым в первую очередь для себя самого. Совершенно точно сказал об этом К. Шилов: за Эйдельманом стояла традиция свободной русской мысли, с которой он был связан преемственно. «Лунин и Герцен не смолчали бы <…> а что же он – предаст их?» 12 А что касается резонанса, произведенного Перепиской, то правильней говорить, на наш взгляд, не о скандале, а о событии. В истории русской общественной мысли и публицистики именно письма не раз становились значительным, подчас центральным событием (известное «Письмо Белинского к Гоголю»), и честный гражданственный жест Эйдельмана – безусловно, в том же ряду.

Единственное, что хотелось бы уточнить, оглядываясь нынче – из другой эпохи – на этот примечательный эпизод: написать подобное письмо должен был, конечно, русский человек. Но такого, как видно, не отыскалось в многомиллионной России.

 

* * *

Не подлежит сомнению: упрекнув Астафьева в расизме, Эйдельман коснулся больного места – задел, сам того не желая, кровоточащую рану.

Обострение «национальной темы» в творчестве Астафьева имеет конкретную хронологию: середина 1980-х годов. Зашатались – это угадывалось уже после смерти Брежнева – устои Великой Империи; стране предстояло сделать исторический выбор, и художники, обладающие чутким слухом (к ним, бесспорно, надлежит отнести и обоих участников Переписки), раньше многих других уловили начало этого тектонического сдвига.

Сегодня, имея возможность осмыслить события последнего пятнадцатилетия, главное из которых – война в Чечне, мы все ближе подходим к осознанию того, что своего рода камнем преткновения для советской Империи оказался именно национальный вопрос. Под ритуальные заклинания о «братской дружбе» и «добрососедских отношениях» национальное звено неуклонно слабело в цепи социализма. Взрывы национальной ненависти, потрясшие СССР в конце 1980-х годов (и продолжающиеся поныне), не приснились бы советскому человеку и в кошмарном сне. В этом – одна из роковых особенностей нашей новейшей истории. Десятилетия государственных репрессий, унижений, надругательств и геноцида выплеснулись не праведной ненавистью к коммунистам – антикоммунистический пафос, охвативший страну на короткое время, быстро выдохся и пошел на спад. Зато испепеляющей и бесконечной оказалась ненависть, которой и поныне пылают друг к другу бывшие «братья»: армяне и азербайджанцы, русские и кавказцы, русские и молдаване – скорбный перечень можно продолжить.

Первые попытки либерализации в СССР вызвали, с другой стороны, и всплеск националистических, «прорусских» настроений; целые группы (общество «Память» и др.) выступили под флагом «национального возрождения» – с этих слов начинается, собственно, письмо Астафьева к Эйдельману («Кругом говорят, отовсюду пишут о национальном возрождении…»). Подспудно тлевшая все послевоенные десятилетия «русская идея» возгорается ярким пламенем. Пресса заговорила о «русском фашизме» 13. Попытки Горбачева наладить диалог с Западом обострили традиционное для русской мысли «антизападничество», зачастую – в духе оголтелого национализма. Возрождались, одна за другой, полузабытые доктрины российской «самобытности». Обнажился глубокий раскол между разными группами в среде интеллигенции, в том числе – писательской, где искусственное разделение на «русских» и «русскоязычных» протекало с особенной, небывалой остротой ## Напомним лишь несколько эпизодов: Шестой пленум правления СП РСФСР 13 – 14 ноября 1989 года (см.: Все заедино!

  1. Слова из рассказа «Слепой рыбак» (1984). Цит. по: Астафьев В. П. Собр. соч. в 15 тт. Т. 9. Красноярск: ПИК «Офсет», 1997. Далее ссылки на это наиболее полное собрание сочинений Астафьева, осуществленное в Красноярске в 1997 – 1998 годах, даются сокращенно (указываются том и страница).[]
  2. Крест бесконечный. Виктор Астафьев – Валентин Курбатов. Письма из глубины России / Сост., предисл. Г. Сапронова. Послесл. Л. Аннинского. Иркутск, 2002. С. 279.[]
  3. Басинский П. Плачь, сердце! Виктор Астафьев и «письмо XX века» // Литературная газета. 1993. N 31. 4 августа. С. 4.[]
  4. Астафьев В. Народ у нас какой-то не французистый / Беседу вели В. Нелюбин, Д. Шеваров // Комсомольская правда. 1993. N 84. 8 мая. С. 3.[]
  5. Наш современник. 1986. N 7. С. 188 – 189. Под письмом – подписи трех известных грузинских писателей: Ираклия Абашидзе, Чабуа Амирэджиби и Отара Чиладзе.[]
  6. См.: Буачидзе К. Такое длинное, длинное письмо Виктору Астафьеву и другие послания с картинками в черном-белом цвете. Тбилиси: Ганатлеба, 1989. С. 184 (написано в июле-августе 1986 года).[]
  7. Шилов К.»И да не минет нас Главное» (Натан Эйдельман в наших судьбах. 1967 – 1989 годы) // Вопросы литературы. 1996. N 1. С. 276.[]
  8. Михайлов Ал. Позиция и амбиции // Правда. 1987. N 30. 30 января. С. 3. Слова «гапоновщина» и «провокация» подхватили и другие авторы (см., например: Бушин В. С высоты своего кургана // Наш современник. 1987. N 8. С. 185. В этой статье, направленной против Татьяны Толстой, упоминается об «одном московском критике», написавшем «старому, каленному [так!] на войне писателю письмо, которое своими разнузданными обвинениями оскорбляло адресата и расчетливо провоцировало его на резкость»).[]
  9. Штейн Ю.»Сила ненавидящего слова». Письмо в редакцию // Страна и мир (Мюнхен). 1987. N 2. С. 112.[]
  10. Шнеерсон М. Художественный мир писателя и писатель в миру // Континент. 1990. N 62. С. 282.[]
  11. Перечень откликов на Переписку до 1991 года (за исключением публикаций в эмигрантской печати) см. в изд.: Натан Яковлевич Эйдельман. Библиографические материалы к портрету историка / Сост. А. В. Ратнер. Вятка, 1991. С. 37, 38.[]
  12. Вопросы литературы. 1996. N 1. С. 277.[]
  13. Лосото Е. В беспамятстве. Куда ведут руководители так называемого объединения «Память» // Комсомольская правда. 1987. N 123. 22 мая. С. 4.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2003

Цитировать

Азадовский, К.М. Переписка из двух углов Империи / К.М. Азадовский // Вопросы литературы. - 2003 - №5. - C. 3-33
Копировать