№8, 1985/Над строками одного произведения

Над строками одного произведения. Печаль и радость

Пушкин, заканчивая первую главу «Онегина», обронил, что в ней

Противоречий очень много,

Но их исправить не хочу.

Сказано в полушутку, но и с обычной пушкинской меткой «теоретичностью». «Противоречия» предстают как бы издержками творческого акта, во, в сущности, оказываются необходимой составляющей художественного целого. И действительно: есть произведения, чья целостность замешена именно на подобных противоречиях, причем последние могут существенно различаться по своему типу у разных художников. Противоречия у Лермонтова, как правило, не наводят на мысль о том, что они замечены самим поэтом и оставлены (не «исправлены») сознательно. В плане противоречий наибольшее исследовательское внимание в наследии Лермонтова всегда привлекал, конечно, загадочный «Демон», но небезынтересно, обратившись к другому полюсу его творчества, рассмотреть вод этим углом зрения в эпически-простую (казалось бы) «Песню про купца Калашникова». Попытку такого анализа и представляет собой настоящая статья.

Главное противоречие «Песни» в том, что воля божия спасла Калашникова от Кирибеевича, но не спасла от царского гнева.

Что бог помог Калашникову в поединке с опричником, как будто несомненно. Но важно, что Калашникову и самому надо было постараться. Тут очень тонкий момент. Вспомним, как он ободряет братьев, которых просил выйти вместо него «за святую правду-матушку» в случае, если Кирибеевич побьет его:

Не сробейте, братцы любезные!

Вы моложе меня, свежей силою,

На вас меньше грехов накопилося.

Так авось господь вас помилует!

Удивительна та естественность, с которой в доводах Калашникова переплетаются земное и небесное. Две совершенно разнородные (с нашей точки зрения) причины: избыток физических сил и малость грехов – поставлены в один ряд, и тон, которым они без теин аффектации просто перечислены одна вслед другой, свидетельствует, что их разнородность как раз не замечается говорящим. «В надежду на бога Хранит она детскую веру…» («М. А. Щербатовой»). Калашников у Лермонтова тоже хранит эту «веру в надежду». В конечном счете надеется он именно на бога, у двух причин одно итоговое следствие: «Так авось господь вас помилует?» Но «детской»»ера Калашникова может быть названа только в смысле ее чистоты и незатронутости малейшим сомнением, но это не детски-наивная, а действенная вера. Недаром «надежда на бога» связана прямой зависимостью не только с праведностью («меньше грехов»), но – парадоксальным образом – с силой («свежей силою»). Парадоксальность в том, что когда мысль ваша обращается к соотношению таких начал, как божья воля и человеческая «сила», они обычно противополагаются друг другу: либо смиренным признанием несоизмеримости слабых человеческих сил с божьим всемогуществом, либо, напротив, приверженностью вызывающе ироничному девизу: «На бога надейся, а сам не плошай»; в сознании же Калашникова оба эти начала не противополагаются, а сопрягаются: вы сильнее меня, потому, возможно, бог будет к вам милостивее, чем ко мне. Узел сопряжения, конечно, – в понятии правды. Ведь Калашников готов «на смерть биться, до последних сил» не за что-нибудь- «за святую правду-матушку» и братьев к этому же призывает. В сущности, все происходящее в поэме держится на безотчетном допущении, что не одно отрицательное достоинство – малое число грехов, но и позитивное свойство – обилие праведных «сил» угодно в человеке господу. Больше того, божья воля в поэме, собственно, и реализуется только с помощью человеческих сил, хотя замысел бега может остаться скрытым от человека даже в части, касающейся его собственной судьбы.

Исторический прототип лермонтовского царя Ивана Васильевича в свое время был убежден, «что тем, кто живет во зле и преступает божьи заповеди, не только там мучиться, но и здесь суждено испить чашу ярости господней за свои злодейства и испытать многообразные наказания…» 1. Словами этими Грозный внешне умаляется перед господом, клеймит идею «самовластия» человека на земле, на деле же в них дышит соблазн гордыни, обуявшей царя. Ведь если твердо стоять на том, что «божья кара» за грехи человека должна неминуемо обрушиться на него уже здесь, на земле, отсутствие этой кары легко истолковать как свидетельство своей непогрешимости. Каковой возможностью систематически и пользовался реальный царь Иван Васильевич. Сегодняшний комментатор его переписки с Курбским приводит выразительное суждение Грозного на сей счет: «Ино ведь кто бьет, тот лутче, а ково бьют да вяжут, тот хуже». Это не простой цинизм: тот, «кто бьет», бьет ведь по велению «божьей судьбы», поэтому он и «лутче» 2.

На том же принципе прямой однозначной зависимости земного жребия людей от их правоты (или неправоты) перед богом основывался во времена царя Ивана Васильевича и судебный поединок, так называемое поле. «Когда дело не уяснялось допросом, и обе стороны представляли равносильные доказательства, ответчик или истец говорил «поручаю себя правде Божией и прошу поля». Тяжущиеся могли выходить на поединок со всяким оружием, кроме пищали и лука. Бились пешие…» и т. д. 3. Интересно, что юридическая формализация представления о связи «правды Божией» с человеческими тяжбами создавала возможность откровенной профанации самой идеи этой связи. Оказывается, «досудившиеся до поля могли вместо себя выставлять драться наемных бойцов; Ченслер говорит даже, что тяжущиеся редко бились сами, а выставляли обыкновенно наемных бойцов. В Москве было много таких бойцов, которые тем только и промышляли, что по найму выходила драться за других на судебных поединках. Тот, чей боец оставался побежденным, тотчас объявлялся виноватым и сажался в тюрьму» 4.

Поединок в лермонтовской поэме внешне как будто похож на «поле» (не профанированное), но тем наглядней отличие по сути. С одной стороны, есть, конечно, убежденность в том, что «святая правда-матушка» может оказать себя здесь на земле, вот в этом «охотницком бою, одиночном» перед лицом «царя грозного», – иначе не стоило бы и выходить биться с Кирибеевичем. Но приверженность «святой правде» сама по себе отнюдь не гарантирует победы.

А побьет он меня – выходите вы… —

говорит Калашников братьям и одним признанием этой возможности («а побьет он меня…») проводит непереступаемую черту между своей позицией и девизом царя Ивана Васильевича (исторического): «кто бьет, тот лутче». Вопрос «кто побьет?» вообще в конечном счете оставлен в поэме в ведении русского авось: «Так авось господь вас помилует!» – сказано уже о братьях.

И это не случайная обмолвка. Характерен диалог Кирибеевича с Калашниковым перед боем. Кирибеевич, не подозревая еще, сколь серьезно дело, шутит в духе ритуальной похвальбы:

А поведай мне, добрый молодец,

Ты какого роду-племени,

Каким именем прозываешься?

Чтобы знать, по ком панихиду служить,

Чтобы было чем и похвастаться.

Калашников, демонстративно не принимая ритуальной игры, отвечает, так сказать, сугубо по существу:

А зовут меня Степаном Калашниковым,

А родился я от честнова отца,

И жил я по закону господнему:

Не позорил я чужой жены,

Не разбойничал ночью темною,

Не таился от свету небесного…

И промолвил ты правду истинную:

Об одном из нас будут панихиду петь…

Калашников, как видим, с подчеркнутой неточностью передает слова своего врага; Кирибеевич «промолвил» вовсе не о том, что «об одном из нас будут панихиду петь»: опричник ничуть не сомневался, что панихиду будут служить уж никак не по нему самому, а исключительно по его противнику. Отчетлива разница между Кирибеевичем и Калашниковым, который о вероятном исходе поединка неизменно говорит только в таких выражениях:

И один из нас будет хвастаться,

С удалыми друзьями пируючи…

 

Все зная о Кирибеевиче, зная, что в отличие от него, Калашникова, тот живет не «по закону господнему»: «позорит» чужих жен, «разбойничает» по ночам и т. п., Степан Парамонович, выходя «на страшный бой, на последний бой» с «бусурманским сыном», отнюдь не предрекает себе победу. Неколебимая уверенность в своей правоте перед «законом» не толкает Калашникова на путь гордыни, а сочетается у него с внутренним сознанием своей малости перед божьей волей.

Это удивительное сочетание неустрашимого рвения во имя «святой правды» с органическим же смирением перед возможным неудачным исходом борьбы за правое дело – не единичный случай, а знаменательная черта лермонтовских героев определенного склада. Духовный тип русского человека, представленный героем поэмы, впервые с наглядностью воплощен в стихотворении «Бородино», а отчасти еще в первой его редакции – «Поле Бородина» (1830 – 1831). Параллели между «Песней» и «Бородином», конечно, давно уже проводились исследователями; в новейшем академическом четырехтомнике Лермонтова читаем, например, что «по содержанию» поэма «связана как со стихотворением «Бородино» (1836), пафос которого – мечта о богатырях духа, так и с «Думой» (1838), исполненной негодования на больное, бездеятельное поколение» 5. Логика этого рассуждения восходит, понятно, к Белинскому, который считал, что «вся основная идея»»Бородина» выражена в строках «второго куплета», выделенных им при цитировании курсивом:

– Да, были люди в наше время,

Не то, что нынешнее племя:

Богатыри – не вы!

«Эта мысль – жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел» 6. В «Песне» же, по слову Белинского, «поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее… усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу я широкий размет его чувства…» (стр. 504). Отсюда современные комментаторы, видимо, и делают вывод о связи «Песни» и «Бородина»: там и тут неудовлетворенность настоящим и обращение к историческому прошлому как следствие «мечты о богатырях духа». Применительно к «Песне» в этом рассуждении просматривается, надо сказать, явная натяжка: в «Бородине» действительно есть противопоставление былого времени – «нынешнему», в «Песне», однако, такого противопоставления нет, а сам по себе интерес поэта к «историческому прошедшему» еще не доказывает его неудовлетворенности сегодняшним днем. Тем более невозможно усмотреть в «Песне» что-либо схожее с «негодованием на больное, бездеятельное поколение», присущим «Думе». Кстати, в «Думе» Лермонтов «исполнен негодования» не только на «больное, бездеятельное поколение», которое он называет «нашим».

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом, –

или:

И предков скучны нам роскошные забавы,

Их добросовестный, ребяческий разврат, –

как видим, если не негодование, то презрение относится и к поколению «предков», «отцов», тех самых «отцов», которые в «Бородине», собственно, и явились «богатырями» и «хватами» (в отличие от «нынешнего племени»).

Не целесообразней ли, вместо того чтобы постоянно подчеркивать хронологические координаты лермонтовских «богатырей духа» (мир прошлого, а не настоящего), попытаться более конкретно раскрыть содержательную сторону, то есть в чем именно усматривал Лермонтов это «богатырство»? Тогда, быть может, в упоминавшемся «втором куплете»»Бородина» ваше внимание кроме первых трех строк:

– Да, были люди в наше время,

Не то, что нынешнее племя:

Богатыри – не вы! –

 

привлекут и последующие:

Плохая им досталась доля:

Немногие вернулись с поля…..

Не будь на то господня воля.

Не отдали б Москвы.

Отдали Москву, повинуясь «господней воле», но ведь и дрались за то, чтобы не отдать Москву («Ребята! не Москва ль за нами?»), тоже, несомненно, считая, что выполняют «господню волю». Это логика Степана Калашникова, который бьется насмерть за «святую правду-матушку», но готов смириться перед высшим распорядителем этой правды, если тот его не «помилует».

Примечательно, что «богатыри» – герои «Бородина», так же как Калашников, перед решительным боем говорят не о победе. Они говорят о долге и смерти.

«Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали!»

И умереть мы обещали,

И клятву верности сдержали

Мы в Бородинский бой.

 

Сравним:

Буду на смерть биться, до последних сил;

А побьет он меня – выходите вы… –

или:

Об одном из нас будут панихиду петь…

Сам характер противостояния противников в «Бородине» тот же, что и в «Песне». С одной стороны, бравада, игра, похвальба. С другой – подчеркнутая суровость, последняя серьезность намерений.

Не шутку шутить, не людей смешить

К тебе вышел я теперь, бусурманский сын, –

Вышел я на страшный бой, на последний бой!

 

В сущности, это то же, что сказано «бусурманам» в «Бородине»:

Что тут хитрить, пожалуй к бою…

Сами воинские станы накануне решающей битвы как бы вступают в полемический диалог между собой, аналогичный обмену репликами между Кирибеевичем и Калашниковым, да и всему их поведению перед боем.

И слышно было до рассвета,

Как ликовал француз## Ср.:

  1. »Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским», Л., 1979, с. 148. []
  2. Я. С. Лурье, Переписка Грозного с Курбским. -«Переписка…», с. 243.[]
  3. В. Ключевский, Сказания иностранцев о московском государстве, Пг., 1918, с. 144 – 145.[]
  4. Там же, с. 145 – 146.[]
  5. М. Ю. Лермонтов, Собр. соч. в 4-х томах, т. 2, Л., 1980, с. 556 – 557.[]
  6. В. Г. Белинский, Стихотворения М. Лермонтова. – Полн собр. соч., т. IV, М., 1954, с. 503. В дальнейшем при ссылках на это издание в тексте в скобках указываются страницы.[]

Цитировать

Ломинадзе, С. Над строками одного произведения. Печаль и радость / С. Ломинадзе // Вопросы литературы. - 1985 - №8. - C. 130-151
Копировать