№6, 1981/История русской литературы

Партизан (Поэзия Дениса Давыдова)

Пушкина возьми за бакенбард и поцелуй за меня в ланиту. Знаешь ли, что этот черт, может быть не думая, сказал прошедшее лето за столом у Киселева одно слово, которое необыкновенно польстило мое самолюбие? Он может быть о том забыл, а я помню, и весьма помню! Он, хваля стихи мои, сказал, что в молодости своей от стихов моих стал писать свои круче и приноравливаться к оборотам моим, что потом вошло в привычку… Ты знаешь, что я не цеховой стихотворец и не весьма ценю успехи мои, но при всем том слова эти отозвались во мне и по сие время меня радуют.

Д. В. Давыдов – П. А. Вяземскому (1830).

1

Нет, братцы, нет: полусолдат

Тот, у кого есть печь

с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой!

 

Так начато давыдовское стихотворение, рожденное на русско-персидской баталии и самыми что ни на есть разными ценителями объявленное одним из лучших у него – и, что важнее, самохарактеристикой: «полный, верный портрет Давыдова, написанный им же самим» 1, «поэтическая автобиография поэта-партизана» 2. А продолжено оно грустным воспоминанием о тех временах, в которые, по присказке, и  фунты тяжелее: «Таков ли был я в век златой?..»

Бывало, слово: друг, явись!

И уж Денис с коня слезает;

Лишь чашей стукнут – и Денис

Как тут – и чашу осушает

 

На скачку, на борьбу готов,

И чтимый выродком глупцами,

Он, расточитель острых слов,

Их хлещет прозой и стихами…

Нет, братцы, нет…

И т. д.

Экая, право, задача! Столько утрат – и всё оттого, что к этому, 1827 году Денис Васильевич уж лет восемь как оброс семейством… Нет, житейски – понятно: воин, чья удалая голова отягощена ныне заботами о далекой семье, и вправду уже не тот; но чтобы лишь по этой причине (которая, между прочим, в скромной прозе, в письме к закадычному приятелю графу Ф. И. Толстому-Американцу, излагается куда как веселее: «Я здесь как сыр в масле… Посуди: жена и полдюжины детей, соседи весьма отдаленные, занятия литературные, охота псовая и ястребиная…» – супруга и детишки никак не выглядят бременем) лишиться чуть не всех своих достохвальных качеств: и дерзости, и острословия, и даже готовности на борьбу и схватку?! Не странно ли.., а впрочем, не страннее того, что в иную минуту, пребывая в ином настроении, отнюдь не прощаясь с полнотой военного житья-бытья, а упиваясь ею, Давыдов вновь не отделается от ощущения своего то ли как бы двойного, то ли, напротив, половинного существования и на сей раз объявит, что он уже не «полусолдат», а, так сказать, «полупоэт». И даже не «полу» – просто откажется от «цехового» звания:

Я не поэт, я – партизан, казак.

Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,

И беззаботно, кое как,

Раскидывал перед Кастальским током

Мой независимый бивак

Нет, не наезднику пристало

Петь, в креслах развалясь, – лень, негу и покой…

Пусть грянет Русь военною грозой, –

Я в этой песни запевало!

(«Ответ», 1826.)

Самоощущение для Давыдова постоянное; еще за полтора десятка лет до вызывающего «Ответа» явится нечто вроде первой его редакции. «Так мне ли ударять в разлаженные струны//И петь любовь, луну, кусты душистых роз?/ /Пусть загремят войны перуны,//Я в этой песне виртуоз!» – и трудно отмахнуться от аналогии, казалось бы, такой случайной. Ведь столетие спустя примерно в тех же выражениях Маяковский будет противопоставлять себя как раз таким стихотворцам, которые среди бурь и битв нового века посмеют воспевать луну и розы: «Что луна, мол, над долиной, мчит ручей, мол, по ущелью…» Да и не стоит отмахиваться: аналогия способна контрастно обозначить смысл давыдовской декларации. Маяковский железной метлой гнал из своего «цеха»»чистых» лириков, за собой оставляя звание мастера, «мастерового»; Давыдов, наоборот, отступает в сторонку, им, а не себе, предоставляя числиться «цеховыми» стихотворцами.

Постоянны и самооценки и оценки со стороны. Всюду речь о том же странном существовании.

«Анакреон под доломаном» – назвал Давыдова Вяземский.

«И боец, сын Аполлонов…» (Жуковский).

«Певец-гусар» (Пушкин).

«Поэт-партизан» (все).

«Полусолдат». «Я не поэт, я – партизан, казак» (он сам).

Что это – самоуничижительное «ни то ни се»? Или, напротив, горделивое «и то и се»?

Давыдов-то, кажется, упорно клонил к самоуничижению – по крайней мере во взгляде на себя как на «полупоэта»:

«Ты увидишь у Жуковского… – пишет он Вяземскому о собственных стихах, – какие-то полуэлегические, полуанакреонтические куплеты…»

Или – ему же: «А какова тебе кажется полу-ода, полу-элегия, полу-черт знает что?..»

Что же, выходит безысходное «полу»? Вечное, за Гоголем повторяя, ни се ни то, черт знает что? Да, об этом словно бы и толкует Денис Васильевич, – и что иное, сетует он, может получиться у того, кто сочиняет в таких условиях (вот как выглядит в прозаическом пересказе «наскок», которым наш наездник лишь изредка удосуживался навестить заповедный Пина)?

«Большая часть стихов его, – говорится в автобиографии, излагаемой анонимности ради от третьего лица, – пахнет биваком. Они были писаны на привалах, на дневках, между двух дежурств, между двух сражений, между двух войн; это пробные почерки пера, чинимого для писания рапортов начальникам, приказаний подкомандующим…

Они, подобно Давыдову во всех минувших войнах, появлялись во многих журналах наездниками, поодиночке, наскоком, очертя голову; день их был век их».

День оказался, однако, счастливым, – как и конец дня. А. В. Дружинин недаром сказал, что Денис Давыдов умер, не оставя в литературе ни одного врага, и даже Булгарин «не ухитрился сказать о нем ничего скверного» 3; как знать, не потому ли, знать отчасти, что «поэт-партизан» столь постоянно уверял всех в своем дилетантизме, что он самоустранился из «цеха», никому, таким образом, не наступая на мозоли?

И, совсем напротив, в той области, в которой он не только был высочайшим профессионалом, но и считал себя таковым, сколько бы ни вздыхал порою о «полусолдатской» своей доле, – именно там дела его шли далеко не счастливо; Было на что роптать. И недоброжелателей находилось предостаточно.

Почтительный сын и восторженный биограф, Василий Денисович Давыдов заключал с прискорбием, что отец его «не только не сделал себе карьеры, но даже каждый знак отличия должен был брать грудью. Счастлив еще, когда прослужи» две, три кампании со всем пылом и любовью к военному ремеслу, он бывал награжден за одну». После чего гордо-иронически пояснял: «Увы! тому причиною общий порок семьи: дух свободы, не терпящий стеснения слова, действия без оглядки, русское удальство очертя голову, и за все ответ – своей головой. Таков был отец» 4.

Все чистая правда – если, конечно, снисходительно извинить патетическое воззвание к генетически-родовому духу. А если вдобавок отметить, что Денису Васильевичу случалось не только брать награды грудью, но настойчиво напоминать о своем праве на них («…Желая иметь какое-нибудь вещественное воспоминание о великом минувшем годе, я осмеливаюсь просить вашу светлость удостоить меня знаками св. Георгия 4 класса, к которому я не раз был представлен», – так пишет он «светлейшему», Кутузову то есть, и хоть несправедливость того, что он обойден, очевидна, все же приходится наступать на гордость), то общая правота сына от этого станет еще несомненнее. Ибо объективнее: несоответствие заслуг и воздаяния не зависит даже от личных усилий знаменитого воина.

Удивительная, в самом деле, картина. Не только безусловны заслуги Дениса Давыдова, зачинателя и теоретика партизанской войны, участника многих сражений, блестящего военного историка, но и честолюбивое желание возвыситься – тоже вне сомнения (иные даже считали Давыдова слишком ловким в достижении поощрений); к тому ж и хлопочут за него люди влиятельнейшие, включая его кузена Ермолова. А все-таки награды идут к нему нехотя, чины даются не слишком, достойных его талантов назначений что-то не видать; даже капитальный «Опыт теории партизанских действий для русских войск», переданный императору, застревает в дворцовых инстанциях, – и т. д., и т. п., вплоть до полуфантастической истории, когда его в конце 1814 года, в разгар славы, вдруг лишают чина генерал-майора и вновь переводят в полковники (бесперебоен ход бюрократической машины, и тотальна ее мощь: оказывается, Александр I невзлюбил Давыдовского брата и однофамильца Александра Львовича и не желал, чтобы его произвели в генеральский чин, а поскольку «справки об этом, произведен ли он или нет, были затруднительны по случаю военного времени, то решили объявить в приказах, что все Давыдовы, произведенные в генерал-майоры, снова переименовываются в полковники» 5).

Отгадку неожиданно дает другой император, Николай Павлович, при котором служилая судьба Давыдова также не слишком складывалась. Когда Ермолов попробовал внушить Николаю I, что партизан вознагражден ниже заслуг, что он честен, храбр и по службе исправен, наконец, что сама пиитическая его репутация ложна: «быв гусаром, он славил и пел вино, и оттого прослыл пьяницей; а он такой же пьяница, как я», – государь на все доводы ответствовал с поразительным постоянством, ежели не сказать – однообразием:

«Как жаль, что этот человек служит урывками… Может быть (узнав, что Денис Васильевич занят военными сочинениями. – Ст. Р.), урывками, так же как и служит?.. Жаль, что он урывками служит» 6.

Сказалось точно. «Урывки», «наскок», наездническое своеволие – на сей раз уже не в поэзии, где все это благосклонно простили «дилетанту», а в военном ремесле – раздражали многих. Притом не только наверху.

С непозабытой обидой рассказывал Давыдов в «Дневнике партизанских действий 1612 года», как товарищи, оставшиеся в регулярной армия, снисходительно и даже с насмешкой относились к партизанству, считая его занятием почти безопасным, а успехи – преувеличенными; даже признание со стороны Кутузова утешало не вполне. Вот, впрочем, документ; вот письмо человека, во всех отношениях достойного и сверх того расположенного к Денису Васильевичу.

Бестужев-Марлинский пишет Николаю Полевому:

«Дениса Давыдова судите вы по его словам; но, между нами будь сказано, он более выписал, чем вырубил себе славу храбреца.

В 1812 году быть партизаном значило быть наименее в опасности, нападая ночью на усталых или врасплох. Притом французы, без пушек и вне строя, не страшные ратники. Это не черкес и не дели-баш, который не задумается вступить в борьбу с пятерыми врагами… В 1826 году, хоть он и пронесся в горах около Арарата с шайкою грузин, но там не было сборищ куртинцев, и потому они не имели даже ни одной стычки. Я не отнимаю, впрочем, ни славы, ни пользы у Давыдова: он очень хорошо постиг свое ремесло; однако я бы желал видеть и сравнить его с здешними наездниками. Я думаю, что он оказался бы школьником в сравнении с ними. В мире все относительно. Я очень люблю его, но он принадлежит истории, а история есть нагая истина…» 7

Все привлечено, дабы понизить якобы «выписанную» славу, даже то, что в быту партизанской вольницы «Бахус мешал Марсу», – очень понятная ревность того, кто в эту пору на Кавказе находится под постоянным прицелом горских ружей; понятная, но все же не слишком простительная.

Итак, партизан Давыдов вновь словно бы дилетант – рядом с профессионалами-строевиками, И подобие подозрительного либерала – рядом с теми, кто не берется служить «урывками», от войны до войны, а терпеливо выслуживает чин за чином.

Либерала не в политическом смысле – упаси бог!

Правда, девятнадцати лет от роду, в 1803-м, Давыдов сочинил две вольнодумные басни, в одной из которых забегавшиеся ноги недвусмысленно угрожали самовластительной Голове расшибить «Твое Величество» о камень (угроза была на кончике языка: только-только расшибли табакеркой венценосную Павлову голову), и сатиру «Сон», где «ругал всех без милосердия» 8; правда и то, что даром ему это не прошло. «Маленькому Давыдову» не только «мыли голову» 9, как выразился приятель его, стихотворец и флигель-адъютант С. Н, Марин, но перевели из гвардии в армейский полк, в захолустье. Да и дальше юношеский грех не забывался, так что тот же Ермолов, вечно за Дениса хлопотавший, удивлялся и негодовал: «Неужели вечно продолжается молодость человека без перемен?» 10

Но главным было не это. Иных-то прощали за грехи куда большие – и как прощали (сам Дубельт побывал некогда в Алфавите декабристов).

Политический либерализм Дениса Давыдова, воспринятый более из всеобщей моды, выветрился быстро. Он не только, как и подобает воину суворовской школы, безоговорочно служил имперской политике, но и вольные веяния, гулявшие в среде родной, внутри-сословной, воспринял равнодушно. Даже – враждебно: «бесполезными обществу» с маху окрестил он идеи декабризма, а брату Василию Львовичу, который было соблазнял его тайным обществом, не таясь выложил свое отношение к возможному бунту: «Я тебе прямо говорю, что пойду его усмирять…» Совсем как Николай Ростов в финале «Войны и мира» (любопытно, что Васька Денисов, чьим портретным прототипом он был, присутствуя при этом разговоре, ведет себя отнюдь не столь рьяно и даже совсем напротив: предвидя бунт, обещает: «Тогда я ваш!»; Толстой, сам в ту пору относившийся к декабризму скептически, не стал все же наделять карательным пылом своего партизана).

Нет, если дело и в либерализме, то совсем, совсем в другом. В военном.

«Партизанство этой эпохи, – заметил Б. Эйхенбаум, – проявление военного либерализма, военной оппозиции; это – военная богема, воодушевленная презрением к официальному, бюрократическому духу армии» 11. И привел слова современника, также воина-поэта, Неведомского: «Поэтическое отношение между кораблями линейным и разбойничьим то же, что между армией и партизанами. К движениям и сражениям армии, однообразным до утомления, поэзия нейдет».

Поэтическое… Поэзия… И это – о войне, о военном деле, о «науке побеждать»? Между тем так оно и есть. И ежели все-таки опрометчиво относить это к партизанству вообще, которое тот же Давыдов и сделал в России наукой, то его личное положение – и его самоощущение – лучше не определишь.

Да, его самобытнейшую натуру тешили не только мысли о пользе партизанской войны, но именно ее поэзия, вдохновение, импровизация. Тут все было привлекательно: от быта навыворот – вставать в полночь, обедать в два часа ночи, в три выступать в поход, а ложиться с наступлением темноты – до возможности не подчиняться регулярному начальству, возможности быть и оставаться самим собой. Только собой!

Когда Грибоедов писал Бегичеву, что в кавказских условиях нужен был бы особенный человек, вроде Дениса Давыдова, он уточнил, какой именно: «сам творец своего поведения» 12 (подчеркнуто мною. – Ст. Р.). «Сочинения Д. В. Давыдова», т. III, М. 1860, стр. 174.

А лучше всех сказал самолично Денис Васильевич.

В его «Опыте теории партизанских действий для русских войск» строгое перо теоретика время от времени срывается на стремительный и пылкий росчерк – и явственнее всего, пожалуй, там, где речь идет «о выборе начальника партии», то есть отряда:

«Это поприще, исполненное поэзии (опять! – Ст. Р.), требует игривого и пламенного воображения, врожденной страсти к смелым предприятиям и не довольствуется лишь одним хладнокровным мужеством. Пусть неустрашимый начальник, трепещущий при мысли об ответственности, остается всегда под наблюдением у своих начальников: немой исполнитель полезнее в рядах армии буйного и ярого своевольца, который от избытка предприимчивости увлекается за предел своих обязанностей; зато этот последний полезнее первого в деле, требующем часто безропотного и полного принесения в жертву своей репутации и всей будущности!»

Это – автохарактеристика. И заодно – объяснение, отчего такой «своеволец», живущий, воюющий и служащий «наскоком», «урывками», не мог не раздражать вышнее начальство, которое если и признавало его заслуги, то нехотя, не без настояний и хлопот. Разумеется, Николай I понимал, что воин, рвущийся чуть не во всякий бой, достоин вознаграждения, – но отчего, черт возьми, в мирные перерывы между боями этот партизан уходит с глаз начальства, опускается, как в подполье, в отставку, становясь неподотчетным и неподнадзорным? И перед этой бюрократической логикой бессильна была ирония Дениса Давыдова, обращенная к «генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года»:

Мы несем едино бремя;

Только жребий наш иной:

Вы оставлены на племя,

Я назначен на убой.

 

Впрочем, на этот жребий он не жаловался, Он дорого ценил право и на войне доказывать, что он «сам большой», а более всего – свое партизанство 1812 года, в котором обрел самовыявление, самоутверждение, поэзию войны. И «военный либерализм» способен многое прояснить в своеобразнейшей его поэзии, в ее вызывающе – и лукаво – провозглашенном «дилетантстве».

2

Правда, есть тут, кажется, признаки и дилетантства отнюдь без кавычек.

Признаки разные. Скажем, небрежные рифмы вроде «мне – тебе», «любви – одни», «сыном – дымом», «своеволье – холоднокровье» да и терпимая ныне «брожу – прошу» (в те времена поэзия не помышляет об эстраде, рифма должна читаться с листа, а не восприниматься с голоса, и не зря, думаю, потянулась рука Жуковского к пушкинским «Стихам, сочиненным ночью во время бессонницы» – исправить «Я понять тебя хочу,//Смысла я в тебе ищу…» на «Темный твой язык учу…». Среди пушкинских рифм это в самом деле исключение). И тем более такой, кажется, бесспорный признак, как чрезвычайно малое количество сочиненного в стихах.

В трехтомном собрании 1860 года стихотворения заняли незначительную часть лишь одного тома, третьего, – их и было-то всего около шестидесяти. С тех пор число новонайденного и опубликованного выросло раза в полтора, но разве это достойно поэта, который писал всю жизнь и умер в 1839-м, на пятьдесят пятом году, прожив на семнадцать лет более Пушкина, на одиннадцать – Языкова, на десять – Баратынского?

А интенсивность стихописания? Вот подсчеты (они не успеют утомить читателя). 1803 – три стихотворения. 1804 – также. 1805, 1806 – ничего. 1807, 1808, 1809 – по два. 1810 – одно, 1811 – два. 1812, 1813 – вновь ничего. 1814 – четыре. 1815 – три… И далее в том же роде; редко-редко прорвет эту плотину, и то по причинам особенным. В 1816 и 1817 годах написано по шести стихотворений (влюбился в Е. А. Злотницкую, неудачно посватался и вот отводит душу в элегиях) да в 1834-м и 1836-м – одиннадцать и семь (отставка, безотъездное житье в симбирском поместье, пропасть свободного времени).

Цифирь, конечно, относительна: во-первых, одной и той же безликой единичкой приходится считать и двустрочную эпиграмму, и длиннейшую элегию, во-вторых же, есть стихи, датированные приблизительно, есть неоконченные», есть «dubia», – ясно, однако, вот что. Сочинял он хоть и постоянно, да мало. К тому ж не зря я подчеркнул красноречивые даты; по словам В. Орлова и вопреки утверждениям самого Давыдова, он «писал стихи преимущественно в мирной обстановке и почти никогда во время военных походов» 13. То есть сочинял-то, наверное, и тогда, но не отделывал и не публиковал.

Даже смелость его в выражениях и та – всегда ли следствие осознанности? Василий Денисович, сын, простодушно признавался, что отец его «далеко не был тверд ни в русской грамматике, ни в Правописании», что живший при детях домашний учитель исправлял Денису Васильевичу его промахи и, более того, «часто поэтические вольности стихов его происходили от неумения вместить мысль в грамматическую рамку» 14; что ж, пути поэзии неисповедимы, и нам, читателям, привычно объявлять несообразности любимых поэтов проявлением особенной их свободы, мы в своем праве не задумываться, например, родилось ли есенинское «С душой моей стряслась беда. Шуми, левкой и резеда» в результате обдуманности или простой небрежности, – главное в запечатленном чувстве, в буйной душевной тревоге, заставляющей шуметь за компанию и тишайший левкой.

Словом, перед нами как бы наглядное подтверждение самоуничижительных деклараций: «Я не поэт, я – партизан, казак…»»Это пробные почерки пера, чинимого для писания рапортов…»

Но наглядность обманчива, как почти все, слишком демонстративное.

Сами по себе воззвания к старшинам поэтического «цеха»: «Взгляни на сии стихи, исправь их и пришли ко мне исправленные» (Жуковскому); «Я вижу сам в них недостатки, которые исправить не умею» (Баратынскому и Языкову); «Мне противны первые четыре стиха, переломай их по-своему и пусти их в ход с подписью моею или нет, как хочешь» (Пушкину), – не странны ли они для любителя, каковой обычно очень мало озабочен отделкой всякой своей строки? Не говорит ли это, напротив, о стремлении к недостижимому совершенству, отличающем профессионала, и это недоверие к себе – не то ли самоуничижение, что паче гордости?

Во всяком случае, Жуковский непреклонно ответил на вышеприведенную мольбу: «Ты шутишь, требуя, чтобы я поправил твои стихи: это все равно, что если б ты стал меня просить поправить в картине улыбку младенца, луч дня на волнах ручья, свет заходящего солнца в высоте утеса и т. д. Нет, голубчик, ты меня не проведешь. Я не решился коснуться твоих произведений и возвращаю все тебе» 15.

Это разговор с ровней, который напрасно пытается себя умалить. И Жуковский знает, что делает и с кем говорит.

Вот Давыдов пишет Языкову, жалуясь, что Сенковский в своей «Библиотеке для чтения» безбожно правит ему слог; речь, правда, о статье, о прозаических строчках, описывающих взятие Суворовым варшавского предместья Праги, но литературная хватка очевидна: «Зачем не оставил он в покое пяти слов, коими заключается статья моя: Встреча с великим Суворовым… Как же он это разжижил!.. Он не постиг, что слово «курилась» есть последний мах кисти живописца, следовательно, в нем заключается и вся сила периода…» Кто это рассуждает о законах, по которым должен строиться период? Дилетант? Наездник, наскоком залетевший в словесность? Нет, мастер, знающий «цеховые» тонкости. Притом мастер стиха, – это его энергическое чувство слова, которое не под силу постичь опытному журналисту. «Сенковскому учить тебя русскому языку все равно, что евнуху учить Потемкина» 16 – скажет Пушкин.

И эти навыки в выделке строки не просто подарены природой, они – результат упорных штудий. Как много у молодого Давыдова переводов-переложений! Класс за классом проходит он жанровую школу, обращаясь к тому, что принято считать за образцы: к французским басням Сегюра и Делиля, к элегиям Тибулла и Парни, к легкой парижской лесенке (тоже в своем роде совершенство!) в отчетливо «беранжеровском» духе; добавим еще и «Анакреонтическую оду», и «Подражание Горацию», – всюду следы учебы, старательной и прилежной.

«…Сохранившиеся черновые рукописи его стихотворений свидетельствуют, как много труда и старания вкладывал он в переработку написанных пьес» 13, – отмечает В. Орлов, да и беловики в этом смысле выразительны: достаточно глянуть хоть на элегию 1808 года «Договор», в середине 30-х годов безжалостно переписанную в тоне язвительном, даже полупародийном.

И если уж говорить о «дилетантстве», то в совершенно особенном смысле.

Чтобы недалеко ходить, возьмем тот же «Договор» («Договоры»). Переделка была радикальной. Элегическая расхожесть ранней редакции: «Что ж делать, признаюсь, люблю, люблю тебя!» – сменилась выразительной простотой: «Довольно… я решен: люблю тебя… люблю», – а то даже и не чинящейся грубостью слога. Было: «И тут я притеснен толпою безрассудных, // Несносных волокит!», стало: «И тут я сволочью нахалов безрассудных // Затолкан до смерти!»»Притеснен» – и «затолкан», «волокиты» – и «нахалы», «толпа» – и «сволочь», различие куда как броско. Но и через четверть века Давыдов не захотел исправить того, что, казалось, вопияло к просвещенному вкусу куда более обычной банальности, ибо скорее уж ей пристало исходить из уст объясняющегося в любви, чем такому волапюку:

Ратификации трактату моему

Я с нетерпеньем жду. Доверься своему

Ты другу, – подпиши статьи первоначальны…

 

Стилистический винегрет, очевидная нескладица – но вот тут-то мнимое давыдовское дилетантство и обнажает свою мнимость.

…Общеизвестно, что стихотворческому любительству не однажды приходилось вливаться непрошеным, но живительным притоком в строгое течение поэзии профессиональной, а оно, это любительство, как раз было очень в моде на протяжении всей литературной жизни Давыдова.

  1. В. Г. Белинский, Полн., собр. соч., т. IV, Изд. АН СССР, М. 1954, стр. 366.[]
  2. Борис Садовской, Русская Камена, «Мусагет», М. 1910, стр. 39.[]
  3. Цит. по кн.: Борис Садовской, Русская Камена, стр. 48.[]
  4. «Русская старина», 1872, апрель, стр. 626.[]
  5. «Русская старина», 1872, апрель, стр. 635.[]
  6. Там же, стр. 628.[]
  7. »Русский вестник», 1861, т XXXII, стр. 323. []
  8. С. Н. Марин, Полн. собр. соч., Изд. Литературного музея, М. 1948, стр. 303.[]
  9. Там же.[]
  10. Денис Давыдов, Полн. собр. стихотворений, Изд. писателей в Ленинграде, 1933, стр. 52.[]
  11. Б. Эйхенбаум, О поэзии, «Советский писатель», Л. 1969, стр. 167.[]
  12. []
  13. Денис Давыдов, Полн. собр. стихотворений, стр. 54.[][]
  14. »Русская старина», 1872, апрель, стр. 638. []
  15. »Сочинения Д. В. Давыдова», т. III, стр. 174. []
  16. А. С. Пушкин, Полн. собр. соч., т. X, Изд. АН СССР, М. 1958, стр. 628.[]

Цитировать

Рассадин, С. Партизан (Поэзия Дениса Давыдова) / С. Рассадин // Вопросы литературы. - 1981 - №6. - C. 111-147
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке