«Открытая структура» в контексте междисциплинарности. Обсуждение книги Н. Автономовой
В 2009 году в издательстве «РОССПЭН» вышла новая книга Н. Автономовой «Открытая структура: Якобсон-Бахтин-Лотман-Гаспаров», за которую автор была удостоена премии им. Андрея Белого в номинации «Гуманитарные исследования». Как пояснила Н. Автономова в письме к Комитету премии, в условиях нынешнего развития науки введение понятия «открытой структуры» позволяет иначе увидеть давнее соседство филолога и философа: оно «проблематизирует и по-новому освещает каждого из них».
Мы публикуем материалы Круглого стола, посвященного обсуждению «Открытой структуры…», который состоялся 9 декабря 2009 года в Российском Государственном Гуманитарном Университете. Дискуссия на Круглом столе развернулась вокруг двух ключевых моментов в развитии гуманитарного познания XX века. Первая проблема — междисциплинарности, поднятая в противовес так или иначе понимаемому «спецификаторству», вторая — вопрос о переводе1, который не только приобретает в условиях глобализации культурно-политический (а не просто лингвистический) статус, но и становится проблемным полем для дальнейших взаимодействий философии и филологии, для выработки концептуальных языков различных гуманитарных дисциплин.
В обсуждении принимали участие профессора РГГУ и МПГУ:
Н. Брагинская (Институт Восточных культур и античности, РГГУ), В. Махлин (МПГУ), В. Мильчина (ИВГИ, РГГУ), Е. Пивовар (ректор РГГУ), Н. Тамарченко (кафедра Теоретической поэтики ИФФ РГГУ), В. Тюпа (кафедра Теоретической поэтики ИФФ РГГУ), И. Шайтанов (кафедра Сравнительного изучения литератур ИФФ РГГУ).
Н. Автономова: Я не хотела устраивать презентацию книги, это был бы совсем другой жанр. Я хотела, чтобы это было рабочее обсуждение, Круглый стол, что-то вроде семинара. Когда работаешь над чем-то, критика мешает, но потом нужно обязательно вынести то, что получилось, на суд коллег, чтобы понять, в какой контекст ты со своей работой попадаешь, какие реакции она вызывает. Иначе останешься в своем солипсистском коконе.
В качестве вступительной ремарки — одно воспоминание. Однажды в коридоре Института философии, в неформальной обстановке я рассказывала коллегам о том, что издаю книжку: называется «Открытая структура», а в подзаголовке — Якобсон, Бахтин, Лотман, Гаспаров. Одна из присутствовавших при этом, человек образованный, автор нескольких книг, спросила: «А кто такой Гаспаров? Где он работает?» По-моему, это не просто казус, но симптом чудовищных культурных разрывов, в которых мы сейчас живем. И, прежде всего, — симптом отчуждения философии от филологии, точнее, от того в филологии, что хочет быть наукой. Моя книжка — попытка как-то преодолеть эти разрывы.
Каждый из нас, прописывая свою позицию, соотносит ее с другими. При этом происходит то, что я называю борьбой актуализаций: мы считаем свою точку зрения самой важной и хотим, чтобы она прозвучала, была услышана. Естественно, что я тоже считаю свою точку зрения важной. Однако я не кривлю душой, когда говорю (в самом начале книги), что мне важна критика — то, что мне скажут поперек того, что я думаю. И я, правда, признательна всем, кто размышлял о проблемах структуры и структурализма в филологии и философии, о роли моих персонажей в истории познания. Независимо от того, соглашаюсь ли я с этими людьми или не соглашаюсь, я хорошо понимаю, что без них мне не на кого было бы опереться и не от кого оттолкнуться. Опереться и оттолкнуться — без этих двух жестов никакое дальнейшее действие невозможно. И, в конце концов, наши позиции, несмотря на их очевидную противоположность, нередко обнаруживают в культуре свою дополнительность: хотим мы того или не хотим, но мы так или иначе друг в друге отражаемся и друг через друга самоопределяемся.
Теперь о том, как и почему возникла эта книга. Я не специалист по русской литературе и культуре, хотя сейчас понятия «специалист» и «неспециалист», кажется, потеряли свое прежнее значение. Моя основная специальность — французский структурализм и постструктурализм. Я начала изучать и переводить эти французские тексты в начале 1970-х годов, то есть примерно на двадцать лет раньше, чем они стали массово переводиться и входить в обиход в русской культуре. В частности, моя книжка по кандидатской диссертации «Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках» появилась после долгих мытарств в 1977 году. В ней я знакомила русских читателей с неизвестным ему тогда французским материалом. Напротив, в 1990-е годы, когда структурализм и постструктурализм стали осваиваться и в России, меня впервые выпустили — так уж получилось — преподавать и выступать на Западе, где я столкнулась уже с другой, «просветительской», необходимостью — «наведения мостов» — только уже не из Франции в Россию, но из России во Францию. Мне не случалось преподавать славистам, это были будущие психологи, философы без какой-либо особой предрасположенности к русской культуре, а потому сюжеты из истории русской науки и культуры нужно было рассказывать так, чтобы им было интересно. Мое углубление в Якобсона началось с того момента, когда меня попросили выступить на конгрессе в Швейцарии, посвященном его столетнему юбилею, с докладом об идейных истоках восточно-европейского структурализма 1920-1930-х годов; эта тема меня увлекла. А потом мне заказали статью о Лотмане для французского журнала «Critique». Так постепенно набирался материал: достигнув критической массы, он постепенно стал складываться в нечто связное. Уже потом, в процессе работы над книгой, я с удивлением заметила, что мои персонажи начали взаимодействовать между собой как бы независимо от моей воли: они диктовали мне какие-то мыслительные связки и заявляли о себе в тех местах, где, казалось бы, их присутствие было совсем не обязательно, но оказывалось, что — необходимо.
В книге одновременно действуют два организующих принципа, один — от персонажей, другой — от общей идеи. Поначалу во время работы преобладал первый принцип — квартета, отношений между четырьмя крупнейшими персонажами российской филологии. Однако постепенно все более укреплялся второй, связанный с общей идеей, которую все эти персонажи так или иначе воплощают. Идея эта — «открытая структура». Она существует в разных видах: и как понятие, местами достаточно строгое, и как организующее представление при описании конкретных случаев, и как метафора для объединения разрозненного материала. Мне не случалось видеть ее где-либо еще, хотя у Лотмана, например, есть и «открытая модель», и «открытое окно». Понятие «открытой структуры» присутствует в моем тексте как некий гиперконцепт, во всем объеме многоуровневого материала, скрепляя его повороты, фрагменты, аспекты. Откуда взялось это понятие? Меня всегда интересовал вопрос о том, может ли гуманитарное познание быть наукой и в каком смысле. Я считаю, что принцип структуры в филологии, воплощающий стремление к научности, коррелятивен философскому принципу объективности в самой гуманитарной науке. Открытая структура возникает на путях продуктивной трансформации структур: она не исключает неструктурное и пытается соединить строгость исследования с учетом исторического контекста. Нередко говорят, что понятие структуры архаично и уже давно снято с повестки дня. Я не могу с этим согласиться. Мне важно сейчас понять, как и в чем наследие русской филологической мысли, связанное с изучением структур, актуально и сейчас, и на этом пути актуализации я ввожу понятие «открытой структуры». То, что я рисую, — структура, образованная проблемными линиями гуманитарного познания прошлого века, и одновременно структура, открытая нынешнему веку, новой реальности, новым вопросам.
Понятие открытой структуры многофункционально. В историко-научном плане оно помогает лучше увидеть в прежних видах, формах и метаморфозах структурализма то, что не было в них выявлено или же потом было забыто — при переходе к другой проблематике. Так, во Франции период общественного интереса к структуре был очень коротким — 1960-е годы; уже в 1970-е произошел сдвиг к этическим и политическим материям, который, казалось бы, смел с повестки дня вопрос о возможности науки в гуманитарном познании, — но не навсегда, как говорил позднее Леви-Стросс, мысленно возвращаясь к этому периоду. Да и мыслилась структура при этом в идеологическом повороте, как антитеза истории (карикатурными персонификациями истории и структуры были соответственно Сартр и Леви-Стросс). Однако, по сути, понятие структуры, предполагающей динамику, открытость к истории, возникает уже у Якобсона, в Пражском лингвистическом кружке.
В методологическом плане понятие «открытой структуры» выводит нас к новым проблемам, позволяет видеть и артикулировать их связки: это проблемы междисциплинарности, соотношения философии и филологии, механизмов перевода в широком смысле слова — не только лингвистического и технического, но также межкультурного и межконцептуального. Именно проблема перевода становится сквозной между двумя моими последними книгами «Познание и перевод. Опыты философии языка» (2008) и «Открытая структура…» (2009). Первая книга построена в основном на материале французского структурализма и постструктурализма: в ней рассматриваются концепции Фуко, Деррида, Лакана и прежде всего, конечно, Леви-Стросса, но также и проблемы их перевода на русский язык, формирования русского концептуального языка в столкновении с новыми познавательными реалиями. В этом процессе и я принимала непосредственное участие: переводила Фуко, Деррида, довольно много психоаналитических текстов. Вот тут на столе лежит красивая книжка — второе издание «Словаря по психоанализу» Лапланша и Понталиса, она вышла в свет всего неделю назад (первое издание этого моего перевода появилось в 1996 году). Это не просто стереотипное переиздание, но большая переработка, учитывающая новые процессы в российском психоанализе за последние 15 -20 лет, изменения в терминологическом языке. Но это к слову.
Если взять всех четырех персонажей моей «Открытой структуры…», то возникает ощущение гетерогенности, разнобоя. Якобсон, Лотман, Гаспаров — это понятно. Но вот Бахтин — зачем он здесь, если сама идея структуры была ему чужда? Мне не раз задавали этот вопрос. С одной стороны, так уж получилось, что вопрос о соотношении концепций Лотмана и Бахтина был вообще первым, который меня заинтересовал среди других перекрестных отношений в квартете персонажей. С другой стороны, чем больше я пыталась проникнуть в концептуальные взаимосвязи между моими персонажами, тем больше возникало ощущение, что бахтинская концепция выступает как фон и как катализатор при постановке совершенно других проблем. Мне важно отличить Бахтина как мифологическую фигуру от того Бахтина, который предстает как «значимый другой» для всех моих персонажей. Разумеется, ни Бахтин, ни кто-либо иной не представлены в книге не то что исчерпывающе, на это и десяти книг не хватило бы, но даже и вполне развернуто: я рассматриваю моих героев не в целостности их концепций, но с точки зрения моих собственных проблем.
И еще важный вопрос — о соотношении философии и филологии. Термин «филология» не общезначимый и не общеевропейский. В широком российском его понимании, включающем как исследование языка, так и исследование литературы, его нет ни в английской, ни во французской культуре, где, впрочем, нет и самой идеи науки о литературе — в отличие, скажем, от литературной критики. Однако проблему соотношения философии и филологии, по-моему, можно и нужно рассматривать, и не только внутри российской или германской культурной традиции. Их исторические соотношения изучал присутствующий здесь Виталий Львович Махлин. Мне кажется, что между философией и филологией — несмотря на их некоторую взаимную глухоту — есть очень интересные области возможного взаимодействия. Об этом, надеюсь, мы еще поговорим подробнее.
Для того, чтобы определенным образом сориентировать сейчас наше обсуждение нам важно обратить внимание на диаметрально противоположные тенденции историко-филологического самосознания; они связаны не только с различием эпох, но и с различием принципов. Об этом я говорю в книге. Во введении я цитирую Лотмана, который утверждал, что русская филологическая наука «традиционно находилась на исключительно высоком уровне», что положение это было затем подтверждено советской филологией, что «значительная часть идей, которые сыграли авангардную роль в истории мировой филологии ХХ века, [были] впервые высказаны на русском языке». В конце книги я привожу другое мнение о филологии, критичное и даже ироничное. «Филология в нашей стране сегодня находится в положении ослабелой империи, чьи соседи, осмелев, со всех сторон теснят и донимают ее набегами. На нее взирают свысока поднаторевшие в новейшей западной мудрости философы; ее критикуют за ненаучность социологи массовой культуры; к ее ревизии призывают историки, пеняя ей за ничем не оправданный логоцентризм, за отрыв письменных текстов от порождающего и развивающего их внетекстуального процесса. Многие профессиональные филологи — кто более, кто менее осознанно — и сами изменяют этой одряхлевшей державе, эмигрируя в иные, сулящие больший успех территории: главным образом, в ту же историю, политическую, идеологическую, биографическую, бытовую…».
Это говорится о современной филологии, и это говорит не журналист, а серьезный ученый — Сергей Николаевич Зенкин: филологический проект, можно считать, прекратил свое существование, а что теперь нужно строить — это большой вопрос. Если представленная здесь картина верна, то практически это значит, что строить приходится чуть ли не на руинах. Моя книжка — это попытка самоопределения в условиях этой антиномии: у нас есть собственные традиции, позади нас определенный путь; что в нем может быть актуализировано в столкновении с современными проблемами, — это нам и предстоит выяснить, причем, как мне представляется, идея открытой структуры как раз и способствует этому самоопределению. На этом я завершу свое выступление.
С. Серебряный: Остальное можно будет договорить в ходе обсуждения. А сейчас десять минут на уточняющие вопросы.
Е. Охошина, МПГУ, факультет педагогики и психологии, кафедра Психологии развития личности: Вы сказали, что у вас много переводов по психоанализу. В каком ключе вы переводили? Не могли бы вы немного подробнее об этом сказать? И каким образом вы связывали это с проблемой структуры?
Н. Автономова: Начну с конца. Фактически Фрейд мыслит психику как структуру с многими уровнями, между которыми наблюдается перевод, пусть неполный и относительный, а потому психоаналитическая проблематика дает мне ценный материал для размышлений о структурах разного типа. Фрейд представлял содержание психики как особую графику и анализировал бессознательное как своего рода ребусный язык. Эта мысль о соотношении структур бессознательного и структур языка была усилена и углублена Лаканом, которого мне когда-то довелось представить российскому читателю («Вопросы философии», 1973, № 11). Что же касается моих переводческих работ в психоанализе, то самая большая среди них — перевод Словаря Лапланша и Понталиса, о его новом издании я уже упоминала. За сорок лет своего существования этот словарь — триста пятьдесят систематизированных понятий классического фрейдизма — остался лучшим из известных мне психоаналитических словарей в Европе и в мире. Этот словарь позволяет нам, далеко ушедшим от Фрейда, возвращаться к историческому фундаменту знания о психоанализе и четче видеть траектории дальнейших изменений. Как известно, после яркого пришествия в Россию в начале ХХ века психоанализ в течение нескольких десятилетий не существовал на российской интеллектуальной сцене, и русский концептуальный язык психоанализа не развивался.
Поэтому при переводе моей главной задачей было сохранить, насколько возможно, основные элементы терминологической системы Фрейда. Я сознательно подбирала такие русские эквиваленты, которые бы позволяли передавать немецкие смысловые гнезда, построенные вокруг однокоренных слов с приставками, меняющими значение терминов: так, на месте немецкого Besetzung (с его производными), переведенного на английский как cathexis, а на французский, например, как investissement, я предлагаю смысловой ряд однокоренных слов — на-грузка, раз-грузка, пере-грузка и др.. Подобные решения вовсе не тривиальны, потому что в современных русских переводах психоаналитической литературы с различных европейских языков свободно разгуливают именно «катексисы», «инвестиции» и др., чья соотнесенность друг с другом и с общим понятийным прообразом оригинала вообще никак не ощущается. Сталкиваясь с подобными явлениями, я и пыталась восстанавливать концептуальные связи, возводить далеко разошедшиеся дериваты к исходным терминам фрейдовской системы с ее далеко еще не полностью освоенными концептуальными возможностями. В России сейчас идет издание Полного собрания сочинений Фрейда. Оно решает, можно сказать, двойную задачу — верности оригиналу и развития русского концептуального языка. Мой перевод Словаря с внесенными во второе издание терминологическими модификациями я рассматриваю как площадку для выработки русскоязычной психоаналитической терминологии. Наверное, я не на все вопросы ответила, но мне хотелось здесь подчеркнуть именно «филологические», терминологические аспекты психоаналитического перевода.
Н. Брагинская: Скажите, пожалуйста, как вы оцениваете эстетические результаты эксперимента по сокращенным переводам Пушкина и Лермонтова? — это один вопрос. И второй — как соотносится с сокращенными переводами, приближающими читателя к нашей эстетике, представление Михаила Леоновича [Гаспарова] о том, что филолог должен быть как можно более прозрачным между текстом и читателем?
Н. Автономова: Скажу честно: в данном случае я не способна на компетентное суждение, потому что не прорабатывала с оригиналами в руках сокращенные переводы — ни лермонтовские, ни пушкинские (тот же «Пир во время чумы» или, тем более, «Из Ксенофана Колофонского»). Я воспринимаю эти переводы через суждения о них Гаспарова и его собственную практику сокращенных переводов. Как известно, он считал, что огромные — вполовину — сокращения в переводах Пушкина вполне соответствовали его творческой практике — давать России сжатый конспект европейской культуры. Гаспаров полагал, что и в наши дни, в общем, сохраняется та же самая культурная задача, а потому подобные виды перевода — это вполне уместная переводческая практика. Сама же я подходила к гаспаровским переводам не с точки зрения эстетики, но с точки зрения эпистемологии: в гаспаровских сокращенных переводах мне интереснее был особый познавательный эксперимент, поставленный ученым-филологом.
Теперь по поводу второго вопроса — как переводчик может соотнести любовь к читателю с любовью к оригиналу, стремление быть прозрачным посредником между текстом и читателем со стремлением соответствовать вкусам и потребностям читателя. Между прочим, есть люди, которые вообще никакой дилеммы тут не видят, полагая, что переводчики, так или иначе, делают и то и другое одновременно. А для тех, кто видит дилемму, пути могут быть разные. Можно строго и последовательно считать, что совместить первое и второе невозможно (для себя я называю это парадоксом Шлейермахера, который, насколько мне известно, первым четко обозначил эту дилемму): тогда решением вопроса будут разные переводы, выполняющие разные задачи. Но можно поставить вопрос и иначе: верность оригиналу для переводчика первична, однако на нее могут наслаиваться дополнительные требования, например, ввести в читательский кругозор тот эстетический опыт, который в нем по тем или иным причинам отсутствует. В подобных случаях второй, просветительский критерий модифицирует первый, но не отменяет его. В качестве примера можно привести отсутствие в русской культуре традиций высокого модерна и, скажем, гаспаровский перевод Пиндаровых од, который можно считать парадоксальной попыткой введения в культуру образца этого стиля. Так как Гаспаров-переводчик, ратующий за точность, иногда действовал «вольно», он, видимо, и считал, что переводчик — фигура недостаточно прозрачная, что главная инстанция верности оригиналу — даже не перевод, а подстрочник. У Гаспарова есть стихи, сочиненные вместе с сыном, — панегирик подстрочнику, а в них есть такие строки: «Я подстрочник, / Я прозрачник — / Между словом и делом, / Между человеком и человеком <…> Чем меньше меня, тем лучше. Я посредник — / Чтобы кто-то понял другого, / Чтобы кто-то понял сам себя». На самом деле, конечно, и подстрочник — тоже перевод, так что проблем перевода он не снимает.
Вопрос из зала: Наталия Сергеевна, вы солидарны с приговором Сергея Николаевича Зенкина? Если да, можно ли назвать какие-нибудь приметы этого угасания современной филологии?
Н. Автономова: Нет, не согласна. Приметы назвать можно, да они, собственно, и так перечислены самим Зенкиным, так что с тем, что симптомы есть, не согласиться нельзя, ну а приговор, надеюсь, — преждевременен.
В. Махлин: Чтобы нам обсуждать понятие «открытой структуры», у меня — два вопроса, как бы возвращающие назад. Первый вопрос: вы бы согласились, что под структурой — вообще или для вас — имеется в виду собственно предмет рассмотрения или исследования? Это — один вопрос, до всякой «открытости». А второй вопрос несколько другого плана — исторического. Вы пишете, в связи с Якобсоном и с его «актуальностью», что современная ситуация в Европе по масштабу и следствиям переживаемых потрясений напоминает 20-30-е годы прошлого века. Вы не могли бы это немножко прокомментировать?
Н. Автономова: Чтобы ответить — сначала на первый ваш вопрос — мне прежде всего нужно понять, что вы подразумевали под «предметом рассмотрения», что вы имели в виду?
В. Махлин: Меня интересует, ну, скажем, каков ближайший синоним к термину «структура»? Если попробовать понятие структуры передать через какое-то другое слово, то согласились ли бы вы, что, собственно говоря, имеется в виду «предмет» в его замкнутости, в его структурности, извините за тавтологию.
- Подробно о проблеме возможностей и границ научно-гуманитарного перевода см. обсуждение книги Н. Автономовой «Познание и перевод: опыт философии языка» (Росспэн, 2008) на страницах «Вопросов литературы» в рубрике «Теория после теории» (2009, №2). [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2010