№3, 1981/Жизнь. Искусство. Критика

От документа к образу (Некоторые черты текущей исторической прозы)

Я историк. Поэтому я люблю жизнь.

Анри Пиренн

 

Читательский интерес к истории, стремительно возросший в 60-е годы, не ослабевает. Но в последний период заметно меняется характер этого интереса. Еще сравнительно недавно лидерство было за документальной прозой, что определялось тоской читателя по исторической достоверности. Плотно соприкоснувшись с историей в виде честно предъявленного документа и четкой авторской сентенции, читатель явно и справедливо почувствовал, что этот жанр при всех его глубоких достоинствах и трезвой пуританской суровости – не всемогущ.

В последние годы, как мне представляется, начался отход умного и требовательного читателя к художественной исторической прозе. К историческому роману.

Меняется характер читательского интереса, но и сам исторический роман не стоит на месте. За время преобладания документальной прозы роман искал путей внутреннего обновления. И нашел их.

И задача данной статьи – попытаться проанализировать этот процесс, динамичный и отнюдь не завершенный.

Во-первых, я должен предупредить, что эта статья не является обзорной и не претендует на сколько-нибудь исчерпывающий охват современного существования исторической прозы; даже на отрезке последнего десятилетия меня интересуют некоторые характерные тенденции, некоторые сдвиги в художественном освоении исторической проблематики. Этим продиктован и выбор книг, о которых пойдет далее речь: я беру лишь те произведения, в которых нарождающиеся тенденции проявились, на мой взгляд, особенно отчетливо и резко.

Во-вторых, восприятие истории без учета временной, порой многовековой дистанции, изменившей психологию и нравы, может завести и читателя, и писателя только в тупик и никуда более. Когда писатели-декабристы делали вид, что они учатся на примере античных свободолюбцев и учат на этих примерах русское общество, то они совершали бессознательную, очевидно, подстановку – они подтягивали Брута и Цезаря вплотную к XIX веку, а вовсе не спускались в глубь столетий. Исторические стихи Рылеева, задуманные как прямая политическая дидактика, отнюдь не были историчны по существу. Иначе они не выполняли бы своей задачи. Ибо материал истории и материал современности находятся между собой в крайне сложной связи.

Переносить буквально опыт одной эпохи в другую – по меньшей мере, бессмысленно.

Познание истории способствует накоплению духовного опыта, который перерабатывается современным сознанием и дает возможность современному человеку создавать собственные политические, общественные, нравственные построения, соответствующие его эпохе.

Именно с этой позиции, мне кажется, имеет смысл рассматривать современную историческую прозу: каким образом происходит эта переработка материала, какими художественными средствами пользуются для этой цели писатели, какие частные и общие задачи они перед собой ставят?

Соответственно на первый план выступает проблема отношений писателя и материала, писателя и героя. При том, что характер отношений между вымышленным персонажем и его создателем принципиально отличается от характера отношений между писателем и реально существовавшим лицом.

Один из интереснейших сегодняшних исторических авторов – эстонский писатель Яан Кросс – писал в кратком предисловии к повести «Имматрикуляция Михельсона»: «Само собой разумеется, что при всех остальных событиях, разговорах и рассуждениях изложенной истории, автор непосредственно присутствовал сам». Этот иронический пассаж имеет, однако, вполне серьезный смысл. А ирония здесь направлена скорее на читателя, могущего усомниться в достоверности рассказанного, чем на себя.

Если присутствие автора-повествователя – явное или неявное – среди героев современной прозы совершенно естественно и закономерно, то подобное местонахождение писателя, когда речь идет о прошлом, связано с неким литературно-психологическим парадоксом. Не писатель погружается в прошлое, уходя из своего дня, и не персонажи отдаленной эпохи транспортируются им в настоящее. Писатель создает особый пространственно-временной континуум, сконструированный из элементов прошлого – соответствующей эпохи, – но, естественно, он смотрит на него из современной автору действительности. И управляют особым миром исторической прозы свои историко-художественные законы.

Наивно было бы полагать, что можно с полной объективностью – один к одному – воспроизвести какой-либо участок прошлого во всех его аспектах. Главное для исторического писателя не событийная сторона времени, как бы увлекательна она ни была, и не бытовая фактура эпохи, какой бы она ни казалась колоритной, а нерастворяющийся смысловой остаток, духовный опыт данного периода в его уникальности.

В высокой исторической прозе идеи прошлого не навязываются настоящему, но сопоставляются с современными автору идеями.

В этом смысле историческая проза – это экспериментальное поле.

По своим технологическим принципам исторический роман близок, как ни странно это может прозвучать, к утопической литературе.

Утопия, как известно, отнюдь не равнозначна фантазии. В ее основе испокон веку лежал принцип совмещения прошлого и настоящего с целью проверки определенного комплекса идей, который желательно реализовать в будущем.

Посмотрим, как строится классический образец жанра – «Утопия» Томаса Мора. Первая книга – это подробный анализ современной Мору английской жизни с ее язвами, ее жестокостью и несправедливостью. Вторая книга – это рассказ об идеальном государстве, государстве будущего, пронизанный трезвыми суждениями о настоящем. И подо всем этим лежит мощный слой знания прошлого – «Государство» Платона, «О граде божьем» Августина, Геродот, Фукидид, Плутарх.

При этом основное смысловое направление – в будущее.

Утопическое «Государство» Платона, родившееся из напряженного анализа современной автору жизни и ориентированное в будущее, прочно опирается на прошлое. Как совершенно точно писал В. Асмус: «На первом проекте Платона, изображенном в «Государстве», лежит отблеск времени, когда Афины, опираясь на свою роль в войне против персов, домогались права на руководящую роль среди греческих государств» 1. Эпоха, когда создавалось «Государство», отстояла от битвы при Платеях более чем на столетие и качественно отличалась от эпохи греко-персидских войн.

Таким образом, можно сказать, что утопии возникают на основе обостренного внимания к настоящему при активном использовании в качестве строительного материала исторических знаний (у Мора не только присутствует в сильной степени влияние античных идей, но и непосредственно воспроизводятся нравы и обычаи, почерпнутые в сочинениях Цезаря и Тацита2).

Все это напоминает генеральную внутреннюю структуру исторического романа. Следует ли отсюда, однако, что можно ставить знак равенства между утопическим трактатом и историческим романом? Ни в коем случае.

Принципиальное различие между ними определяется, прежде всего, несходством задач, которые ставят перед собой авторы, а также несходством путей их разрешения.

Автор утопии, основываясь на реальном материале, приходит к вымыслу, неизбежно вступающему в конфликт с действительностью. Историческая реальность в утопии оказывается, в конечном счете, отброшенной и уступает место достаточно умозрительной конструкции.

Совершенно по-иному подходит к реализации своего замысла исторический романист высокого уровня. Взяв за основу определенную группу событий, отрезок исторического процесса, анализируя и осмысляя материал, он преобразует историческую реальность в некий художественный мир, оставаясь при этом в сфере действия исторических законов. Он стремится к осмыслению и прояснению реальности, но не к устранению ее. При этом не надо путать утопические черты в мировосприятии того или иного писателя с фундаментальными свойствами утопического трактата как жанра.

Таким образом, важное для понимания особенностей проблем современного исторического романа его структурное родство с утопическим трактатом отнюдь не снимает их глубокого несходства. Анализ настоящего в романе существует вне пределов конкретного текста, тем не менее, сильнейшим образом на текст влияя. Основанный на фактах прошлого, исторический роман (в своих лучших образцах) всегда по смыслу направлен в будущее – именно в плане проверки определенного круга идей.

И как утопическая литература отнюдь не есть учение о государстве и праве, так историческая проза вовсе не идентична реальности прошлого.

При том, что стремление к максимальной объективности и трезвости совершенно закономерно для добросовестного писателя. И это приводит к парадоксальной ситуации внутри жанра, о чем у нас еще пойдет речь.

Последние годы в исторической прозе происходит процесс – и очень интенсивный, – который условно можно назвать процессом жанрового размежевания или же кристаллизации типов исторического повествования. Писатели, сознавая сложность стоящих перед ними задач, пытаются найти оптимальные формы выражения, новые структуры.

Одно из самых любопытных явлений процесса – выход романов, анализирующих узловые ситуации, когда направление исторического движения не было еще определено. Таких ситуаций в истории не так уж много. В русской истории это была, например, ситуация 14 декабря. В литературе существует традиция считать выступление Северного общества обреченным с самого начала, и это определяет однообразный и не слишком плодотворный подход романистов. Едва ли не первый – и единственный – сказал о возможности вариантов Тынянов в «Кюхле»: «Весь день был томительным колебанием площадей, которые стояли, как чашки на весах…» Я не могу согласиться с общей концепцией восстания, выдвинутой Тыняновым, но образ весов здесь удивительно верен. Слишком долго писатели-историки боялись слова «если бы…», быть может, ключевого для понимания сути событий.

Роман Дмитрия Балашова «Великий стол» пронизан сослагательным наклонением. И это не прихоть автора – обилие «если бы…» диктуется материалом. Время действия романа – первая четверть XIV века, когда – в первый раз – после падения Киевского государства решался вопрос: что станет центром объединения Руси? И сквозь плотную, достоверную, часто жесткую фактуру романа, сквозь явно видимую, твердо выписанную Русь именно первой четверти XIV века постоянно просвечивает – то ровным свечением, то резкими вспышками – «тверской вариант», «тверская утопия».

Платон, сочиняя «Государство», в то время как тень Македонской монархии уже лежала на демократических полисах Греции, оглядывался на бурную эпоху греко-персидских войн, когда афинская демократия воодушевила и объединила греков. Он искал в этом прошлом явления, разъедавшие здоровую жизнь. Современная ему демократия вела Грецию к гибели, монархия была неприемлема. Сурово отсекая все, что казалось пагубным, Платон конструировал идеальный вариант. От ощущения близости катастрофы – путающая жесткость его политических структур и явная нереалистичность государственного мышления.

Зная все, чем оказалось чревато московское самодержавие, Д. Балашов в утопическом варианте противопоставляет ему несостоявшееся самодержавие тверское – просвещенное. «Что было бы, не начни Юрий московский борьбу против Твери? Как повернулась тогда судьба страны?.. Укрепилась торговая и книжная Тверь, самою природой (перекрестье волжского, смоленского и новгородского торговых путей) поставленная быть столицей новой Руси. Укрепилась бы одна династия, а значит, на столетие раньше страна пришла бы к непрерывной и твердой государственной власти, к просвещению, а там, глядишь, и не потребовалось бы, с опозданием на два-три века вводить западные университеты и академии, приглашать немцев, спорить о «западничестве» и «исконности» – свои ученые были бы давно!.. А Орда? Можно ли предположить, что в Орде тогда не одолели бы мусульмане, что со временем, поколебавшись, Орда приняла крещение от православных митрополитов, и не пошла ли бы тогда иначе вся судьба великой степи и стран Ближнего Востока?»

Несмотря на перечисленные далее возможные негативные последствия этого варианта, позитивная картина Д. Балашову ближе и, кажется, верит он в нее больше.

Повторяю – утопия отнюдь не равна фантазии. У создателей утопий есть свой принцип. И принцип этот – отсечение всего противоречивого, тщательный отбор факторов. Утопия и политический реализм соотносятся приблизительно так же, как эвклидова и неэвклидова геометрия. Утопия – апофеоз ясности и формальной логики. Политический реализм учитывает множество исторических факторов.

Утопист, выстраивая четкую структуру будущего государственного устройства или какой-либо формы человеческого общежития, отбрасывает те факторы политического контекста и человеческой психологии, которые ему мешают. Он не намечает конкретных путей их изживания. Он через них перескакивает. Толстой считал возможным достаточно быстрый переход Российского государства в казачью общину. «Будущность России казачество – свобода, равенство и обязательная военная служба каждого» 3. Написанные им отрывки романов из жизни XVIII века включают ярчайшие образцы утопической прозы. А роман о декабристах должен был кончаться выходом героя в утопическое бытие, в ту здоровую народную жизнь, которая мыслилась Толстому. И происходить это должно было на Востоке, в заволжских степях.

В утопическом мироощущении Толстого степь играла огромную роль. Любопытно, что русская народная утопия в значительной части своей ориентирована на Восток. В представлениях Д. Балашова, благополучное развитие Руси возможно только в союзе с великой степью, в слиянии с ней. «…Государство… враждебное степной стихии, густо населенное, но небольшое, с границею по Оке, так потом и не переплеснувшее за Волгу и Урал», кажется ему неправомочным. Это – несостоявшаяся судьба.

Мы здесь не будем полемизировать с автором романа по существу дела; если бы речь шла не о романе, а об историческом исследовании, надо было бы, прежде всего, обосновать закономерность, а не случайность-того, что произошло в прошлом. Но сейчас важно отметить тенденцию, направление работы писателя.

Историческая проза Д. Балашова прекрасно иллюстрирует еще одну из характерных черт процесса сегодняшней исторической прозы. Изданный в 1972 году роман его «Марфа-посадница» – добротный и традиционный по форме исторический роман с подробным и плавным развитием, даже несколько измельченным – жизнь Новгорода и Москвы с птичьего полета. Автор видит эту жизнь подробно, текущей широким слитным потоком4.

Структура романа «Великий стол», изданного через семь лет, принципиально иная. Сюжет развивается скачками, каждый эпизод – узловой. Но главное не это. Главное – монологический принцип воздействия на читателя.

В «Марфе-посаднице» авторская идея глубоко погружена в конкретный материал. В «Великом столе» она декларируется, она не столько пронизывает, сколько рассекает материал. Фактура не уступает по своей конкретности и пластичности фактуре предыдущего романа, но функция у нее иная. Если в «Марфе-посаднице» она дает читателю возможность делать выводы, то в «Великом столе» она играет подчиненную роль – подкрепляет те выводы, которые уже сделал автор.

Кроме прямых развернутых рассуждений самого Д. Балашова – предположений, сетований, оценок, – в романе выстроена целая система явных и неявных внутренних монологов персонажей, дающих возможность автору четко расставить смысловые акценты. В чем тут дело? Отчасти в опасении – верно ли его поймут читатели и критика. Но в основе, я полагаю, лежит нарастающее последние годы стремление к максимальной идеологической насыщенности исторической прозы. Стремление к изживанию беллетристики.

Нет ли здесь, однако, противоречия с утверждением адидактичности исторической прозы? Нет. Как писал Пастернак:

Однажды Гегель ненароком

И, вероятно, наугад

Назвал историка пророком,

Предсказывающим назад.

 

То, о чем идет речь, – это именно напряженное осмысление прошлого, «пророческое» угадывание возможных вариантов. Это попытки уловить направление процесса, а не формулирование его окончательных результатов.

В высоком слое сегодняшней исторической прозы идет волевое подчинение материала. Однако отнюдь не в плане его искажения, выламывания, фальсификации. Просто материал заставляют говорить гораздо яснее и громче, чем это обычно происходит в исторической беллетристике. Оставаясь романной по форме, историческая проза в плане смыслового напряжения стремительно сдвигается в сторону трактата, эссеистики.

Казалось бы, это еще теснее сближает историческую прозу с утопией. На самом деле происходит нечто противоположное. Роман вступает в жестокую полемику с утопическим элементом. Тут как раз проявляется то принципиальное межжанровое различие, о котором говорилось выше, – разнится самый подход к историческому материалу.

Цель проверки идей, которую производит автор утопии, – изготовление окончательной рецептуры.

Авторы высокой исторической прозы не заинтересованы в положительном результате проверки во что бы то ни стало. Они стремятся к объективности и беспристрастности – в пределах создаваемой ими разомкнутой историко-художественной реальности.

Противоречивая связь сегодняшней исторической прозы с утопической литературой сильно влияет на ее тематическую направленность.

Самая актуальная художественная полемика с утопией в последние годы – повесть Ю. Давыдова «Судьба Усольцева». Это история возникновения и гибели поселения, которое группа русских крестьян и интеллигентов под водительством некоего Н. И. Ашинова организовала в Африке в конце прошлого века. Формально поселение разгромили французы, в чьих владениях оно располагалось. Но фактически тяжелый крах наступил раньше и от чисто внутренних причин. Анатомируя жизнь Новой Москвы, Ю. Давыдов показывает порочность одной из главных черт утопического мышления – отсечения неудобных факторов. Новая Москва превратилась из свободной общины в деспотическое микрогосударство не только по злой воле авантюриста Ашинова, но и по причинам более глубокого характера, – человеческое сознание, сформированное определенным историческим контекстом, будучи перенесено в принципиально иные условия, тянется к привычным формам отношений. Людям далеко не патриархального уклада было предложено существовать в условиях суперпатриархальных. Эксперимент не опирался ни на какой реальный опыт. Сознание членов общины не выдержало испытания.

Ю. Давыдов показывает это с абсолютной убедительностью и суровостью. Убедительность эта прочно подкрепляется тем, что в повести существует вторая часть. Герой после гибели Новой Москвы оказывается в Эфиопии, борющейся с итальянской экспансией, и наблюдает результаты действия органической патриархальной структуры – победу Менелика Второго над прекрасно вооруженной и обученной итальянской армией.

С творчеством Ю. Давыдова, лучшие вещи которого можно смело считать достижением сегодняшней исторической литературы, особенно ясно связана чрезвычайно важная для нас проблематика – поиски объективной исторической истины, трезвости писательского взгляда. Эта ясность определяется особенностью его подхода к материалу, теми средствами, которыми он заставляет говорить материал, способами, которыми он организует фактологическую массу.

Большинство исторических романов можно условно разделить на две основные группы – центробежные и центростремительные, если за центр принять главного героя или нескольких основных героев. Принадлежность к той или иной группе определяется авторской установкой – не важно, сознательной или бессознательной. В первой группе писатель, используя судьбу и сознание героя как точку опоры, как исходную позицию, овладевает пространствами эпохи. Его цель – движение исторических сил. Дело тут не в том, какое место – по объему – занимает в романе судьба главного героя, а в направлении авторского взгляда.

Во второй группе автор постепенно стягивает пространство эпохи к центру – к герою, заставляя весь остальной материал работать на выяснение индивидуальной судьбы.

Произведения Ю. Давыдова в этом плане синтетичны. Он ставит перед собой обе задачи одновременно. Роман об Александре Михайлове «Завещаю вам, братья…» очень показателен. Метод «Судьбы Усольцева» усложнен и принципиально переориентирован: мемуаристов двое и рассказывают они не о событии или комплексе событий, но о судьбе третьего. В «Судьбе Усольцева» Ашинов и Менелик Второй, стоящие в центре усольцевского мемуарного анализа, – фигуры ярко индивидуальные. Сам же Усольцев скорее концентрат эпохи, чем личность. Ю. Давыдов прибегает к типизации. Усольцев, как средний русский интеллигент-правдолюбец конца века, настолько типичен, что перестает быть в нашем сознании только конкретной личностью, а становится знаком эпохи. Взгляд мемуариста направлен решительно от себя. И это четкий авторский ход.

Земский врач, начавший практиковать вскоре после казни первомартовцев, то есть во времена распада «Народной воли», хорошо знающий крестьянский быт, крестьянские чаяния, поклонник общинного и артельного принципов, взыскующий правды и справедливости, рыцарь конкретной деятельности, Усольцев принимает страстное участие в эксперименте, имеющем целью проверить практически важнейшие для крестьянина и для интеллигента-народника ценности. Но проверки не выдерживают ни ценности, ни личности. Усольцев и его друзья оказываются не способными предотвратить ашиновскую диктатуру, а сам Ашинов оказывается виновником гибели им же задуманного дела.

В «Судьбе Усольцева» идеи огромного размаха проверяются на малом пространстве. В романе об Александре Михайлове революционная утопия народовольцев, противостоящая земледельческой утопии Усольцева, проверяется в масштабах России.

Обе вещи, таким образом, есть части одной антиутопической системы, создаваемой Ю. Давыдовым.

В романе «Завещаю вам, братья…» – в ситуации краха идеи – выдерживают проверку личности. Могучая и цельная личность Михайлова возникает на перекрещении двух взглядов. Литератор Владимир Зотов, человек 40 – 50-х годов, принципиально осуждающий террор и в то же время помогающий народовольцам, и единомышленница Михайлова, влюбленная в него женщина Анна Ардашева, рассказывают о нем с позиций почти противоположных. И это дает двойной эффект: во-первых, необычайную объемность и живость фигуры Михайлова, а во-вторых, широту и живость эпохи. Личности Зотова и Ардашевой более индивидуальны, чем усольцевская, – еще и потому, что они много говорят друг о друге, – но и здесь материал эпохи гораздо важнее, чем личностный. И не только, разумеется, по объему, но по смысловой значимости. Из трех судеб нам по-настоящему важна судьба Михайлова, ибо с ней связаны все главные коллизии романа – и смысловые, и эмоциональные, – даже если они непосредственно осуществляются в душах Зотова и Ардашевой. А то, что относится непосредственно к двум рассказчикам, дает широкий многоговорящий контекст. Так, с Зотовым, например, связана важнейшая для понимания ситуации тема либеральной стихии, а с Ардашевой – тема русско-турецкой войны. Материал Михайлова, как правило, локальный, расположенный узко и стремительно. Сюжетная линия Михайлова – летящий световой луч. Материал Зотова и Ардашевой гораздо шире и соответственно аморфнее. Это огромные световые пятна. Их общая площадь, возникающая в результате того, что часть одного пятна накладывается на другое, невелика. Но на этой площади развивается максимальная яркость. Здесь-то и видим мы Михайлова.

Структура последнего по времени романа «На скаковом поле, около бойни…», посвященного судьбе «святого революции» Дмитрия Лизогуба, еще более многогранна. Сложно расставленные персонажи, боковым зрением видя друг друга, как загипнотизированные, смотрят в центр – на фигуру приговоренного к повешению Лизогуба, – палач, тюремщики, офицеры, знаменитый Тотлебен… И он видит их всех. Но видит и гораздо дальше – они только первый план. Таким образом, роман «На скаковом поле…» оказывается произведением без периферии, здесь нет второстепенных планов. Принцип этот проведен твердой писательской рукой с четкостью и мастерством.

Внутренний смысл прозы Ю. Давыдова – поиски органичной позиции человека в эпохе. Что это значит? Это значит, что выполнение историческим лицом (любого масштаба) своей миссии перед народом, страной, классом, более мелкой социальной группой зависит, прежде всего, от того, насколько точно он уловил генеральную тенденцию эпохи, насколько ясно понял главное направление исторического процесса, насколько он осознал степень благотворности того или иного потока этого общего процесса, насколько точно он делает выбор – с чем бороться, а что поддержать и стимулировать. И совершенно необязательно оценивать результаты чистой победой. Пушкин, Толстой, Достоевский как общественные деятели потерпели поражение. Но их роль в русской истории – ив этом их качестве – безусловно, положительна.

  1. В. Асмус, Платон, «Мысль», М. 1975, стр. 150.[]
  2. См.: И. Осиновский, Томас Мор, «Наука», М. 1978, стр. 137 и далее.[]
  3. Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч. (Юбилейное), т. 47, стр. 204.[]
  4. Я сознательно опускаю два других романа Д. Балашова «Господня Великий Новгород» – предшествующий этап по отношению к «Марфе-посаднице», а «Младший сын» – к «Великому столу».[]

Цитировать

Гордин, Я. От документа к образу (Некоторые черты текущей исторической прозы) / Я. Гордин // Вопросы литературы. - 1981 - №3. - C. 96-133
Копировать