№12, 1991/Книжный разворот

Огненные дали

Завершая чтение книги Альберта Карельского «От героя к человеку», все больше и больше утверждаешься в мысли, что перед нами не столько историко-литературное, сколько теоретическое исследование. Все составляющие книгу этюды подчинены если не единой идее, то четко обозначенному кругу размышлений. Сквозной замысел, объединяющий книгу, можно определить так: судьбы человека и человечности в европейской литературе двух последних столетий. Невольно напрашивается поэтическая аналогия: в первой четверти века Александр Блок в поэме «Возмездие», предвидя «неслыханные перемены», тревожно вопрошал:

Что ж, человек? – За ревом стали,

В огне, в пороховом дыму,

Какие огненные дали

Открылись взору твоему?

Блок пророчески предвидел эти «огненные дали»; мы стали их современниками. Естественно, что и в прошлом, и в нынешнем столетии внимание исследователя привлекают по преимуществу именно те художники, творчество которых проникнуто духом беспокойства или явной тревоги, будь то Клейст или Бюхнер, Рильке или Герман Брох. Заглавие книги – «От героя к человеку» – связано с тем, что автор зорко и внимательно на протяжении всей книги прослеживает сложные градации в типологии литературных героев. В процессе художественного развития романтический герой, обуреваемый безудержными страстями, всегда готовый к единоборству с целым миром, сменяется «характерами» реалистической прозы, более будничными, но и более человечными. Этой внутренней логикой продиктован весь ход исследования. В начале его – мятежный мир Клейста и Бюхнера.В личности Клейста и в его писательском облике А. Карельский последовательно выделяет черты безудержной страстности, духовного максимализма. «За именем Клейста (1777 – 1811) сразу встает сумрачный фон несчастья, грозы, трагедии… Да, Клейсту не дано было уравновешенное, безмятежное жизнеприятие. Он жил и творил как на краю бездны…»(с. 30, 31). Такое необычное видение мира подробно прослежено в драме «Пентезилея» и в классически строгой новелле «Михаэль Кольхаас». Исследователь как бы обнажает разорванность духа, «многоликость» героев Клейста: Пентезилея – то любящая женщина, то одержимая воительница, то безудержная фурия, обуреваемая губительными страстями; Кольхаас – то мститель за поруганную справедливость, то главарь жестокой разбойничьей банды… Эта крайняя противоречивость героев отражает «душевные бури и в конечном счете борьбу идей в сознании самого Клейста, которая трагически завершилась его безвременным уходом из жизни. 1.

А. Карельский создает впечатляющий портрет Клейста. Правда, можно пожалеть о том, что, увлеченный глобальными проблемами (личность и мировой порядок в творчестве Клейста, Клейст и романтизм), исследователь уделяет не так много внимания поэтике писателя. Художественное своеобразие «Пентезилеи» (бушевание темных страстей в этой трагедии контрастирует с уравновешенной, гармонической художественной формой), предельная напряженность действия и словесная мощь «Михаэля Кольхааса» – все это в книге присутствует в подтексте, а могло бы стать предметом самостоятельного изучения.

Говоря о непризнании Клейста современниками (Гёте, Брентано), А. Карельский – при явной симпатии к Клейсту – стремится осмыслить причины взаимного непонимания. Он отнюдь не сводит все к «конфликту поколений», к консерватизму Гёте, не принимающего дерзаний юности. (Под влиянием экспрессионистов, негативно относившихся к Гёте и крайне озабоченных проблемой «отцов и детей», подобные упреки одно время стали едва ли не общим местом2.) Как и на протяжении всей книги, исследователь видит в разногласиях того или иного писателя с его современниками важные свидетельства литературной борьбы, далеко выходящие за пределы личных амбиций.

Столь же ярко написан и литературный портрет Георга Бюхнера. А. Карельский отмечает исключительную емкость количественно небольшого литературного наследия Бюхнера (всего три драмы и одна новелла!): «…хотя это почти все фрагменты, набросанные в спешке, оборванные, недосказанные, о них уже написаны тома, на этом узком пространстве не раз скрещивались самые взрывчатые идеи века» (с. 93)! Знаменитая драма Бюхнера «Смерть Дантона» в истолковании исследователя обнаруживает свою необычайную актуальность. Слова Бюхнера о «дьявольском фатализме истории» становятся ключом к пониманию драмы «Смерть Дантона». Вопреки возвышенным намерениям Робеспьера, его действия не ведут к благу народа: лишь ускоряется путь к обогащению одних и нищете других, раскручивается страшная машина террора, которая вслед за Дантоном затем поглотит и самого Робеспьера. Особое внимание исследователя привлекают мощные народные сцены драмы; он видит у Бюхнера предвестие того глубокого понимания исторической роли народа, которое проявят впоследствии реалисты (и прежде всего Лев Толстой). Беспощадная прозорливость Бюхнера раскрывается и на примере его незавершенных произведений: мрачной драмы «Войцек», новеллы «Ленц», где, изображая помраченное сознание героя, Бюхнер пророчески опережает свое время.

Этюд о Гофмане невелик по объему (он занимает в книге меньше десяти страниц!) и все же обнаруживает новые оттенки и смыслы. Завороженные ярким художественным миром Гофмана, исследователи либо остаются в его пределах, либо чаще всего сопоставляют Гофмана с другими романтиками. Судьба Гофмана в книге А. Карельского увидена в контексте будущего. И в этом ключе сатира Гофмана оказывается не менее, если не более, существенной, чем его орнаментальная, узорная фантастика. Ибо сатира постоянно как бы сводит и самого великого фантаста, и его мечтательных героев на землю, не оставляя иллюзий, постоянно их отрезвляя. Кстати, не всем известно, что Гофман был и одаренным карикатуристом. Горизонты сатиры Гофмана постоянно расширялись: она высмеивает не только самовлюбленных филистеров, выскочек, попавших в министры, или карликовых немецких властителей; чем дальше, тем больше ощущается в ней, насколько тягостной и душной была атмосфера феодально-полицейского произвола во всей Германии.Не менее существенно (и А. Карельский об этом, насколько мне известно, говорит впервые), что сатира Гофмана часто бывает обоюдоострой. Она подчас больно задевает и любимых Гофманом, душевно близких ему энтузиастов, всецело замкнувшихся в сфере искусства (будь то Ансельм в «Крошке Цахес» или музыкант Крейслер, герой «Крейслерианы» и «Житейских воззрений кота Мурра»), Гофман остро ощущал, что искусство не может замкнуться в самом себе (мысль, очень близкая и автору книги, который не раз к ней возвращается). Культ искусства, свойственный раннему романтизму (Фр. Шлегель, Новалис, Вакенродер, Шеллинг как философ и эстетик), в творчестве Гофмана то вспыхивает с удвоенной силой, то начинает уже изживать себя.

Я полагаю, что эти мысли А. Карельского звучали бы еще убедительнее, если бы эти – очень важные для Гофмана – смысловые акценты были бы сопоставлены со сходными мотивами в творчестве другого позднего романтика – Генриха Гейне. Речь идет, конечно, о кризисе романтического мироощущения. Кстати, чрезвычайно субъективный, лирический склад прозы Гейне, где явно преобладают арабески и фантастические образы, вероятно, возник не без воздействия Гофмана.

  1. А. Карельский, От героя к человеку, М., «Советский писатель», 1990, 400 с []
  2. В частности, уже в 30-е годы подобную позицию решительно отстаивала А. Зегерс в своей литературно-теоретической переписке с Георгом Лукачем. Оценки Гёте она рассматривала как эталон предвзятости. Г. Лукач справедливо возразил ей, что суждения Гёте, как и всякие другие, нуждаются в историческом осмыслении (G. Lukacs, Probleme des Realismas, Berlin, 1955, S. 241 – 254).[]

Цитировать

Ратгауз, Г. Огненные дали / Г. Ратгауз // Вопросы литературы. - 1991 - №12. - C. 333-339
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке