№11, 1984/Жизнь. Искусство. Критика

Об Аграновском, о публицистике…

Когда после ухода близкого человека, писателя, разносятся надгробные слова, не сразу понимаешь: возможная их завышенность – всего лишь попытка уравновесить недоданное при жизни, не оцененное сполна. Смерть неотвратимо понуждает к беспощадной объективности, которая все равно восторжествует, преодолевая неоправданную хулу или хвалу, угрюмое молчание. Все равно. Она поставит писателя в ряд, уготованный ему общим ходом литературы и собственным его вкладом. Выявится исконный смысл этого вклада.

Говоря об Анатолии Аграновском в прошедшем времени, подавляя боль досрочной утраты, мы уже стремимся извлечь какие-то уроки, соотнести творчество товарища, современника с заботами нового дня. Литература сурова, она не всегда жалует личные воспоминания. Особенно, когда ушедший писатель принадлежал к прозе, какую принято называть деловой.

Среди слов, произнесенных после смерти Аграновского, своей непривычностью поразило одно. Потом смысл его начал доходить, заставляя думать и думать, не давая воли собственным эмоциям. (Эмоции – частное, в конце концов, дело, а тут нечто имеющее касательство ко всем нам – пишущим и читающим.)

Слово это – Учитель.

* * *

Трудно, прямо-таки невозможно, принять слово. Вы знакомы тысячу лет, шатались по московским улицам, гуляли по лесу в Малеевке, сиживали рядом в веселой компании, «травили», преодолевая скуку, на всяких там собраниях-совещаниях, ты не раз слышал, как он, подыгрывая на гитаре, поет свои песни. И теперь, когда его нет, – Учитель.

Разве ты не ценил его, не читал, не писал о нем с пиететом? Другие тоже писали, именовали мастером. Это ли не дань заслуженного уважения? Но – Учитель…

Когда такое об очеркисте, о добром твоем знакомом, – начинаешь недоверчиво пробовать слово на зубок: настоящее ли? Норовишь удостовериться: нет ли в том перехлеста, перебора. Нет ли преувеличения творчества и личности, чрезмерного славословия, объяснимого в минуту скорби. И видишь: ничего подобного нет. Сама смерть заставила по-иному взглянуть на то, что писал Аграновский, и то, что писали о нем, о публицистике, очеркизме, благо во всех почти статьях он упоминался, ставился в пример. Как было «е ставить?

Каждый его очерк в «Известиях» читался миллионами, министры красным фломастером подчеркивали важные для них места и созывали коллегию, не министры, будучи лишенными коллегии, обсуждали очерк в семейном кругу и слали письма в редакцию. Письма эти он читал не с меньшей пристальностью, чем ведомственные ответы. Он вообще отличался повышенной внимательностью ко всему. К людям, фактам, письмам, книгам. Иногда письма подсказывали тему, он охотно вставлял в статьи выдержки из них, любил на них ссылаться. Он не считал, будто в таких именно письмах заключена высшая истина. Его привлекало многообразие мнений, возможность лишний раз себя проверить, с кем-то согласиться, а кого-то оспорить.

«Нетерпением рождены его строки, нетерпением поделиться с людьми увиденным, прочувствованным, пережитым… Благородное нетерпение диктует и особенности его творческого метода…

Темперамент – вот, пожалуй, единственная для него постоянная величина».

Так пишет Борис Панкин на первой странице обстоятельного и доброжелательного предисловия к «Избранному» Анатолия Аграновского. По-моему, пишет неверно.

Он, конечно, испытывал нетерпение. Был отнюдь не бесстрастен, но по складу своему – скорее флегматичен: ходил не спеша, только что ноги не волочил, говорил, чуть растягивая слова, не перебивая, терпеливо слушал, переспрашивал. Чернышевский однажды заметил: «Флегматики имеют точно такие же страсти, как и холерики; разница только в том, что один любит больше болтать о том, что он делает, другой меньше».

Свойства натуры автоматически не переносятся в писательское творчество. Образ Аграновского, угадывающийся за страницами его очерков, не совпадает – один к одному – с его человеческим обликом. Но в ритме фразы, в движении и повороте мысли узнается знакомый тебе человек.

«Остановимся, умерим наши нервы, поговорим спокойно». Или так: «Тут я понял наконец…»

Не спешу, не сразу, мол, схватываю, нервы стараюсь держать в узде. И тебя, читатель, приглашаю к неторопливости. Он и героев обычно брал из числа тех, кто не с налету все понял, «пришел, увидел, победил». Его герой в затылке не однажды почешет и синяков, бывает, получит вдоволь. Но на ногах держится крепко.

Только можно ли сводить все это к личным свойствам автора, к мере темперамента?

Начинать отсчет, на мой взгляд, надо с совсем других величин, к другим обращаться категориям, до поры до времени отодвинув на задний план все второстепенное. (Сейчас, когда не стало Аграновского, легче отделить первостепенное в его мировосприятии от второстепенного. Ошибка Б. Панкина поэтому во многом извинительна.)

Писатель вырастает в Учителя тогда лишь, когда в состоянии обогатить людей новыми воззрениями, чувствами. Ему необходимо совершать открытия. Будить душевную, умственную энергию. Его прямая цель – усовершенствовать мир, преодолеть все и всяческие несуразности, пороки, язвы. Он следует традиции, точнее всего выраженной Чаадаевым:

«Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее: я думаю, что время слепых влюбленностей прошло… Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия».

Самое сильное стремление Аграновского, самый властный императив – быть полезным своей стране. Всегда. Каждой строчкой.

Это побуждение, справедливо скажут, характерно не для одного Аграновского. Спорить не о чем. Но умение видеть с беспощадной ясностью – дар особый, отпущенный далеко не каждому держащему в руке перо. Тут надобно и мужество.

Опять-таки, смелые и дельные очеркисты у нас есть. Не слишком много, но есть. Постарше и молодые. По-настоящему одаренные, готовые отстаивать свои взгляды, свое понимание фактов, свои претензии.

Аграновский отличается высокой мерой непримиримости, доскональностью осмысления, свободой от суеверий, которые частенько вырабатываются будто сами собой, гнездятся черт знает где, исподволь напоминая о себе. Суеверному загодя известно, что к чему и фетиш дороже факта. В век НТР суеверия не менее живучи, чем в средние века, на науке они паразитируют не хуже, чем на невежестве, и прекрасно приспосабливаются к реву космических ракет, к «информационному взрыву», даже к злободневному лозунгу.

О человеке еще молодом, но уже закоснелом в предрассудках и суеверии у Аграновского сказано: «Он знает то, что знает, и привык верить в то, во что привык верить».

Эта привычка оборачивается великой пагубой для общества. Едва ли не каждый второй очерк Аграновского по сути своей направлен против умственной инертности, против суеверий. Хотя к суевериям обиходным он относился с шутливой почтительностью, уверяя: ежели упадет страничка из рукописи, надо незамедлительно на нее сесть.

Его критический взгляд был государственным, чуждым анархическому нигилизму и не менее чуждым сбалансированной критике, столь ценимой иными его собратьями и редакторами. Для него все это – чушь собачья. Беспокойство Аграновского не суетливое, оно не заставляет шарахаться из стороны в сторону. Взвешенный, если допустимо так выразиться, максимализм.

Ему всего нужнее понять, почему, откуда что берется. Редко когда источник единственный. Лишь ключевая вода. Или, напротив, муть сплошная. Поэтому роет и роет, отыскивая переплетение начал и тогда, когда напластования новых лет, кажется, скрыли далекие истоки.

Это нам с вами кажется – скрыли. Ему, Аграновскому, так не казалось. Поэтому многие его очерки не вгоняются в удобную классификацию – «критические», «позитивные».

Даже случай, в общем-то, частный, из тех, каким газеты уделяют двадцать строк петита в колонке «Происшествия», он рассматривает как явление с далеко уходящими корнями. Очерк о старике, в один прекрасный день сдавшем государству огромные богатства, завершается короткой фразой: «Курьез – он дает иногда пищу для серьезных раздумий» («Золотой дым»). И действительно – дает. Хотя мы готовы были довольствоваться скупой информацией. О чем здесь рассусоливать?

Выходит, есть о чем. О самом старике, который уклонился от встречи с корреспондентом, поставив того в трудное положение («И тема для меня необычна, и писать о человеке, не говоривши с ним, я не привык»); о ремесле журналиста (тут у Аграновского всегда почти легкая усмешка: «Наверно, я мог бы, что называется в лучших традициях репортажа, подстеречь старика, ослепить фотовспышкой, взять врасплох») и о том, каково же место денег в нашей жизни.

Последнее, по моему мнению, подвигло Аграновского на далекую поездку, на очерк о так и не увиденном старике, о судьбе, исследуемой под специфическим углом: «Я предпочту искать причины социальные».

Причины такого свойства для него первенствуют. Не сопряжено ли это с потерями? Сопряжено. Однако и приобретения налицо. Разговор с нечастой для темы, откровенностью и серьезностью, приправленной неизменной почти доверительной иронией:

«Не ждите от меня сентенций типа «не в деньгах счастье». Я полагаю, напротив, что «без денег жизнь плохая, не годится никуда».

Сам старик тоже поддается анализу как явление социальное или явление социальной психологии. В нем, живущем на отшибе, тоже скрещиваются тенденции. Благие и негативные. Их-то и прослеживает Аграновский, давая себе отчет: жанр лишает его возможности оказать предпочтение одной какой-то эффектной версии. Что было бы вполне естественно в романе или повести. Предположим, старик хотел облегчить душу, замолить какие-то грехи. Или ему отвратительна мысль, что золото достанется кому-то одному. Или глубокий душевный перелом, озарение на склоне лет…

Но нет у автора права на эффектную версию, попирающую прочие. Он перечислит все, не пренебрегая ими. Ему необходимо установить, насколько меняется взгляд на деньги. Это изменение отражает противоборство в человеческой душе и в обществе.

Материал для серьезных раздумий дает и старик, пожелавший остаться неизвестным, и человек, чье имя приобрело всесветную известность.

Один из самых лучших очерков Аграновского – «Как я был первым» – о Германе Титове.

Между прочим, сам космонавт в нем не появляется. Но очерк запомнился. В отличие от десятков других, посвященных космонавтам.

Аграновский абсолютно уверен: о Титове напишут и без него. Хотя авиация – кровная его тема, военная его специальность – штурман, авиации дальнего действия. И все-таки он оставит Титова газетчикам, киношникам, телевизионщикам. О них пишет с братской, улыбкой, с улыбкой старшего брата, без нажима, но достаточно определенно проводя границу: они – я. Себе он цену знал. Но, и не кичился.

Никто – ручаюсь – не повернул; бы очерк так, как повернул Анатолий Аграновский, дав неожиданную предысторию полета Титова, рассказав о Топорове, которому столь многим были обязаны родители космонавта. Все, что совершается, пусть бы и в космосе, совершается не на пустом месте, не в пустоте.

В этот праздничный, как и приличествует случаю, очерк врывается струя сдержанной непримиримости. Сдержанная она, поскольку человек, вызывающий ненависть, стар, очень стар. Однако и в старости он «не разоружился», готов бросаться на каждого, кто умнее, образованнее, благороднее его. Как бросался в молодые годы на самоотверженного сельского просветителя Адриана Митрофановича Топорова.

Но еще тогда, в 1928 году, на защиту Топорова встал корреспондент «Известий» А. Аграновский – отец Анатолия, и Анатолий с детства держит в памяти заключительную фразу отцовского фельетона «Генрих Гейне и Глафира»: «Давайте же запомним имя учителя: Адриан Митрофанович ТОПОРОВ».

Аграновский чувствует личную, кровную причастность к полету Титова. Дальние истоки этого полета не безотносительны к истокам этого и других его очерков. Но причастность непроста: мало ли о ком писал отец. Сын выбрал одну нить. Но нить эта для него, Аграновского-сына, важнейшая. Он будет держаться за нее и тогда, когда судьба не дарует такого выигрышного хода. Не названный по имени враг Топорова – никакой не символ, фигура реальная, во плоти. Она еще не раз возникнет у Аграновского, меняя свое обличье, фамилию, должность. И взывая к размышлениям.

«На следующее утро (после встречи в доме родителей Титова. – В. К.) в большом сибирском городе я встретился с человеком, о котором заранее знал, что понять его будет непросто».

Не сомневаюсь: сложность понимания – один из первотолчков, заставивших Аграновского встретиться с гонителем Топорова. Быть полезным – значит ясно видеть, постигать людей и явления, трудные для постижения. Праздное любопытство ему было несвойственно. Преобладал практический интерес, потребность вступиться, помочь, отстоять.

(А. Топоров, которому перевалило за девяносто, отбил телеграмму: «Потрясен вестью о кончине виднейшего писателя – моего неизменного друга, мудрого наставника, благодетеля Анатолия Абрамовича Аграновского».)

Последний наш телефонный разговор заканчивался как и обычно: «Ты чего делаешь?» – «А ты?» Я пожаловался – статья не получается и вообще нет в ней уверенности и не уверен, надо ли тратить серое вещество.

Он переспросил, о чем пишу, помолчал, подышал в трубку и сказал:

– Трать, трать серое вещество.

Я и сейчас слышу эти слова, произнесенные с обычной для него интонацией, – ирония приглушает напор, даже назидательность: «Трать, трать…»

Он и в статьях, очерках своих приглушенно насмешлив.

«Этот оратор питал к самолетам любовь горячую, но в основном платоническую: за всю свою долгую и неинтересную жизнь он не вычертил ни одного чертежа и, говорят, ни разу не поднялся в воздух».

«Есть старая русская сказка о дураке, который на свадьбе плакал, а на похоронах смеялся. Мне иногда кажется, что никакой он был не дурак. Просто он боялся перегибов».

Остроты редки, ирония почти обычна. В разговоре он был гораздо остроумнее. И по-мальчишески смешлив. Собеседник еще только начинает байку, а он уже сощурился, уже улыбается. И будет смеяться, когда другие кончили.

В разговорах умен, в статьях и очерках мудр. В них и личные отношения, и служебные конфликты поворачивал общественной, государственной стороной. В том особенность его публицистики. Писал ли он о родителях Германа Титова, о Казанском университете, об официанте Геннадии Рощине или последнюю свою статью о сокращении управленческого аппарата.

Коллеги по «Известиям» опубликовали эту неоконченную, неотделанную статью – незаурядную по широте и вдумчивости подхода – вместе с блокнотными Записями, передававшими движение мысли.

Вероятно, никто другой из публицистов не взялся бы за такую тему, не подступился бы к ней. Он же неторопливо, кропотливо, проверяя каждое предположение, допущение, обращаясь к министрам, заглядывая в книги, писал себе потихоньку, отлично сознавая: сегодня это – одна из главнейших проблем, Сегодня.

Он безошибочно чувствовал преобладающие потребности дня. Именно преобладающие.

* * *

Сейчас, слава богу, пошла на убыль публицистика, которую следовало бы назвать ага-публицистикой.

Поясню, о чем речь.

Где-то почин, какая-то новация, выброшен лозунг, найдена панацея, и очеркисты дружно вопят: ага! ага! ага! Спешат распространить почин, поддержать новатора, наперегонки восславляют новшество. Они, естественно, нетерпеливы и темпераментны.

Потом может выясниться, что почин и сам нуждается в починке, новация не универсальна, призыв предполагает корректировку. Но ага-публицисты, не тушуясь, ждут очередной кампании, очередного торфоперегнойного горшочка. Сколько разбитых горшочков накопилось в подвалах у иных авторов! Поэтому, боюсь, «Избранное» у них выглядело бы довольно скудно. Одна идея безнадежно устарела, другая себя не оправдала, третья и вовсе никудышная и т. д. Обидно, слов нет. Публицист рвался, старался. Однако благими намерениями вымощена дорога к пункту сдачи макулатуры.

У Анатолия Аграновского органическая недоверчивость к шумным начинаниям, он не охотник поспешно подхватывать. Ему необходимо лично во всем удостовериться, семь раз отмерить, обязательно встретиться с «консерваторами»: выслушает их, «предоставит им трибуну» (случалось, что правота на их стороне). Но уж коль ввяжется, то неотступно, напористо, бескомпромиссно. «Прокукарекал, а там хоть не рассветай» – это не о нем.

Он не был «профилированным» очеркистом, писал об одном, о другом, о третьем. Но, написав о чем-либо, считал это кровно своим, продолжал заинтересованное наблюдение: Дотошный, въедливый, он до некоторых причин и деталей иной раз доходил уже после первой публикации, не боясь о том признаться в новом очерке или в подстрочных примечаниях, которыми снабдил свой однотомник. Из подстрочных примечаний, между прочим, и одна из заимствованных мною фраз. В полном виде она выглядит так: «Тут я понял, наконец:

Цитировать

Кардин, В. Об Аграновском, о публицистике… / В. Кардин // Вопросы литературы. - 1984 - №11. - C. 48-77
Копировать