№10, 1983/Диалоги

О пользе и вреде арифметики

1

О день и ночь! Вот это чудеса!

В. Шекспир

 

Сбываясь, несбыточное обретает будничность. В школьные годы мы зачитывались фантастической повестью Жюля Верна «Из пушки на Луну», а достигнув зрелых лет, в потоке телевизионных новостей смотрим прямую передачу из космоса. А после этого сообщают счет хоккейного матча и прогноз погоды…

В романе Евгения Евтушенко «Ягодные места» космонавт, летящий над Землей, чешет полысевший затылок и думает: космос – это что-то домашнее, началось оно гагаринским «Поехали!».

С изобретением электрической лампочки среди литературных героев появились монтеры. Чаще всего на правах прежних ямщиков или дворников. Литература шла своим путем, безотносительно к ямщикам и монтерам, безотносительно к возросшим, благодаря пару и электричеству, скоростям передвижения.

Однако прорыв в космос – не только новые скорости, преодолевающие земное притяжение. Космонавт из «Ягодных мест» увидел планету с удаления, скрадывающего полосатые столбы границ, перепаханные полосы, колючую проволоку, таможни. Нелепо все это, до смешного непредставимо, как, например, словечко «прописка».

Евтушенко – следует отдать ему должное – в числе первых увидел безбрежные горизонты, открывающиеся перед романом благодаря новому, недоступному прежде взгляду на Землю и земное, относительность многих извечных категорий, неизбежное – в перспективе – отмирание некоторых из них, казавшихся незыблемыми. Космонавт, играя вспомогательную роль в повествовании, своим недолгим присутствием оправдывает – в принципе – межконтинентальный размах этого повествования, территориальную его безграничность.

Временнáя многослойность современного романа, свобода перемещения в веках и десятилетиях уже обычны. Сейчас усиливается его пространственная широта, множатся проблемы, среди них – поистине глобальные; все отчетливее перекличка между ними, между впервые открывшимся и обыденным, прочно угнездившимся.

В космонавте из «Ягодных мест» будущее пересекается с настоящим более ощутимо, чем в любом другом персонаже. И это правомерно. Космонавт возвратится в заданный район, и привычное вернет свою власть над ним. Минуя границу, он увидит столбы с гербами, здание таможни; теща захочет переселиться в Москву, – надобно будет похлопотать о прописке…

Новые представления не отменяют земной реальности и сложностей буднего дня. В век межпланетных трасс, виртуозных операций на сердце, скрупулезной точности и математической вычисленности, когда определена быстрота реакции водителя в аварийной ситуации (если не ошибаюсь, 0,7 секунды) и надпись на тыльной части автобуса предостерегает: «занос-1 метр», – поезда, увы, опаздывают, в часы «пик» троллейбусы берутся с боем, люди теряют бесценное время в очередях и тратят его в ожидании монтера (теперь он именуется электриком), который еще вчера обещал исправить проводку, а его все нет и нет…

Так не счесть ли надмирный взгляд на Землю привилегией космонавта, покуда он в полете?

Разумеется, нам не дано испытать и увидеть испытанное и увиденное им. Пока что не дано. Однако покорение космоса, этот триумф человеческой мысли и отваги, уже отложился в общем нашем сознании. Не всегда явно.

Живем мы каждодневными заботами, под ноги смотрим чаще, чем на небо, и «космическая тема» не входит в перечень тем литературных. (Фантастика не в счет, она от века запросто совершает полеты на Луну, на Марс, а то и подальше.) Но что-то едва уловимо нарушилось, сместилось в литературе, поглощенной сугубо земными тревогами.

В «Прощании с Матёрой» Валентина Распутина туман скрыл остров, где осталась тетка Дарья с товарками и Богодулом. Тоскливый вой в тумане – прощальный голос таинственного Хозяина.

У Анатолия Рыбакова в «Тяжелом песке» Рахиль Рахленко выводит беглецов из гетто. Они бредут мимо Рахили, но когда оглядываются, ее уже нет. «…Она как бы растворялась в воздухе…».

Самые суровые ревнители не высказали авторам напрашивавшихся упреков в мистицизме, идеализме либо еще в чем-нибудь крайне нежелательном. И они, самые суровые, не усмотрели здесь отхода от реалистической правды, и для них правда эта раздвинулась, ее беспощадность возросла. Настолько возросла, что в «Буранном полустанке» Чингиза Айтматова Обценупр, руководящий межпланетным полетом, запрещает двум паритет-космонавтам, вступившим в контакт с высшей, внеземной цивилизацией планеты Лесная Грудь, возвращаться назад, домой, к семьям, обрывает всякую связь с ними…

Литература и прежде знала символические картины, когда туман небытия опускался на обреченные головы. (А. Адамович сравнивает финал «Прощания с Матёрой» и сцену после гибели Настасьи Филипповны в «Идиоте».) Думается, сближение трех эпизодов из книг наших современников не менее правомерно и показательно.

Личность, могло привидеться, затеряется во впервые так отчетливо обозначившейся неохватности. Но происходит обратное. Тетка Дарья, Рахиль Рахленко, даже безымянно-условные паритет-космонавты вырастают в трагическое обобщение. «Нежелательные для земной цивилизации» (так гласит приказ-приговор Обценупра, отлучающий двух благородных смельчаков от родимой планеты), они – соль земли, совесть ее и надежда. Вселенная беднеет, утратив их, земная цивилизация несет урон.

Само понимание этого нелегко дается писателям и литературе. Им помог человек, взглянувший на Землю из космоса. Новые, недостижимые прежде масштаб и ракурс, взгляд со стороны, из далекой дали, на планету, которая так же мала во Вселенной, как и человек. Нет прямой зависимости между успехами НТР и успехами (либо неуспехами) литературы. Но совершается невольная корректировка, уточнение меры вещей, выверка критерия.

Лысеющий космонавт из «Ягодных мест» любил литературу, и в полет с ним незапланированно ушли братья Карамазовы, Пьер Безухов, булгаковская Маргарита, полковник Аурелиано Буэндиа из романа Гарсиа Маркеса, ему было известно утопическое философское учение, и располагай он такой возможностью – воскресил бы Пушкина. Он старался вообразить себе Пушкина сегодня. Выступающим по телевизору, «в очереди на «ТО-1», заискивающе пытающегося всунуть ключи от своего «жигуленка», а заодно и десятку в мохнатую руку надменного владыки автосервиса…».

Что-то трогательное есть в этом желании воскресить Пушкина, что-то наивное: Пушкин суетится на станции техобслуживания…

Понимать это надо, вероятно, таким образом: и побывав в космосе, человек остается самим собой, сохраняет свои привязанности, представления; он по-прежнему от мира сего.

Что ж, в принципе Е. Евтушенко прав. Он вообще сплошь и рядом прав в принципе; потребность возразить, коль она и возникает, не всегда возникает незамедлительно. Чаще всего сам писатель поспешно отдаляется от своей первоначальной (принципиальной) правоты.

Так и с Пушкиным на станции техобслуживания, пригрезившимся космонавту. Первая реакция – трогательно, наивно. Однако постепенно настораживаешься.

Космонавт в нашем сознании не только человек, которому, естественно, не чуждо ничто человеческое. Он на вершок выше остальных, чуть ближе к будущему, к той совершенной внеземной цивилизации, с какой роковым образом завязали контакт космонавты у Айтматова. Пусть наше представление иллюзорно, это – оправданная иллюзорность. Бытом, автосервисом, всякими семейными историями Евтушенко связывает своего космонавта с остальными людьми. Пушкин, заискивающий перед механиком на станции техобслуживания, – тоже средство приближения. Не милой наивностью веет от эпизода, скорее фамильярностью; словно космонавт получил право запанибрата похлопывать Пушкина по плечу.

Почему Пушкин должен выглядеть столь ничтожно, почему должен мельтешить на станции автосервиса или сидеть в президиуме съезда Союза писателей, полускрытый мощной спиной автора рифмы «веревка – студентка»?

Но космонавт ли тому виной, из космоса ли пришло это поветрие – похлопывание Пушкина по плечу, его «осовременивание» и «очеловечение»?

«Странная вещь, непонятная вещь!» (так любил говорить Пушкин) – необходимым условием «человечности» представлялось унизительное!» – пишет В. Непомнящий в статье «Кошка, которая смотрела на короля» («Литературное обозрение», 1982, N 6, стр. 91).

Заведено сейчас с Пушкиным обращаться запросто, выстраданные Мариной Цветаевой слова «мой Пушкин» обратились в разменную монету, всяк кому не лень обладает «своим Пушкиным» – чтецы, драматические артисты, сценаристы, режиссеры. В. Непомнящий не упоминает о поэтах, которые с Пушкиным на короткой ноге. Эта «близость» обрела такой размах, что дала легкую пищу пародистам…

«Талант есть чудо неслучайное», – сообщил Евтушенко и вынес эту строчку на обложку сборника своих статей. Не случайно, надо полагать, и все, рожденное талантом: например, Пушкин с ключом зажигания и десяткой в потной руке; не случайно совершающееся в романе и вокруг него. Неслучайное оправданно претендует на большее внимание. За ним почти всегда нечто для литературы общее. Даже когда автор не отдает себе в том отчет.

«Ягодные места» были напечатаны в журнале «Москва» на исходе 1981 года с коротким – в полстранички – предисловием В. Распутина. «Литературная газета» вскоре опубликовала восторженный отзыв Г. Семенова: «ветер времени», «покорен я автором», «радостно до слез», «много чувственной жизненной страсти». Герой Евтушенко сравнивался с Андреем Болконским.

«Литературное обозрение» поместило развернутую рецензию Ю. Суровцева «В поисках истины» с подзаголовком: «Заметки о романе Е. Евтушенко «Ягодные места» и не только о нем». Ю. Суровцев увидел, что роман дает пищу для разговора, выходящего за его рамки. Кое в чем оспаривая В. Распутина, он уверенно ставил «Ягодные места» в ряд лучших книг последних лет. Эта точка зрения не получила поддержки, но и не вызвала возражений. Вокруг романа воцарилось молчание. Ни один из толстых журналов не откликнулся на него, в стабильный перечень знаменательных новинок он не вошел. Читательский бум не воспоследовал…

Самое малое из совершающихся чудес – обращение Е. Евтушенко, как и вообще стихотворцев, к прозе. Все вроде бы ясно. Рецензент закладывает в машинку чистый лист и выстукивает: «Проза поэта». Далее катится как под горку: «Лета шалунью рифму гонят», поэт обогащает прозу лиризмом… сообщает ей доверительность… совершается лиризация начала эпического… дальнейшее развитие исконных мотивов… проза, предвосхищенная стихами… опыт и глаз поэта чувствуются в эмоциональной приподнятости тона, в точности наблюдений… Поэт слыл «агитатором, горланом», следовательно, и роман его «агитационный».

Подобные суждения, слегка варьируясь, высказываются почти всякий раз о поэтах создающих повести, рассказы, романы. Кое-какие из них заимствованы у Ю. Суровцева, который обстоятельно рассматривает переход евтушенковской музы в новую сферу, прослеживает развитие прежних тем и образов, вспоминает о «суровой прозе» и «шалунье рифме». Определение «агитационный роман» предложено В. Распутиным. «Именно так!» – воскликнул Г. Семенов в упоминавшейся уже статье под названием «Проза поэта». У Ю. Суровцева – некоторые расхождения с В. Распутиным и нет уверенности, необходимо ли напутствие известного прозаика известному поэту.

Взгляд на прозу как продолжение поэзии, новое ее преломление, если угодно, уточнение позиций, воззрений и т. п. не лишен оснований и не бесплоден. Он многое объясняет и открывает. Только далеко не все.

Правомерны и другие подходы. Близкие, но и отличные, позволяющие кое-что увидеть в новом свете.

А. Латынина, рассматривая мемуары Андрея Вознесенского «О», напомнила давнюю, хоть и подзабытую истину: проза обнажает поэта. Не только продолжает, развивает, но и выявляет в авторском «я» невольно скрытое метафоричностью и рифмой, как плащом.

В статье академика Д. Лихачева «Звездный дождь», предваряющей сборник Бориса Пастернака «Воздушные пути», говорится о пропасти между прозой и поэзией и о том, как Пастернак преодолевал ее. Поэзия, он полагал, начиналась в прозе. Д. Лихачев находит в прозаических текстах Пастернака образы будущих стихов, «Гамлета».

Открывается крайне важный для нас поворот (при обычном взгляде: проза – продолжение поэзии, поворот этот легко проскочить): «И проза и поэзия сближаются до нерасторжимости именно потому, что и в то, и в другое входит действительность; действительность, правильно воспринятая, принятая человеческим сознанием, и есть поэзия, которая одновременно является и первородной прозой».

Получается: поэт, обращаясь к прозе, идет не только от самого себя, но заново познает действительность. И прозу его желательно соотносить с этой действительностью, а не только с его поэзией. Иначе, недолог час, в глазах критика поэт-прозаик уподобится собаке, ловящей собственный хвост.

Литературоведы, исследующие творчество Пушкина и Лермонтова, сделали немало ценнейших наблюдений и высказали немало суждений о сложном становлении классически ясной прозы, об источниках, питавших ее (среди источников не одна лишь предшествующая поэзия). «…Лермонтов не сразу выработал этот строгий, ясный и сжатый стиль реалистической прозы, – пишет академик В. Виноградов. – Первоначальные прозаические опыты Лермонтова примыкают к традиции… романтической прозы…».

Итак, поэт, обратившийся к прозе, сталкивается с проблемой овладения ее языком, образной системой, композиционными сложностями. Ему надлежит обрести, завоевать собственное место в прозе. Один из первых среди стихотворцев, сам собой он не попадает в число первых прозаиков.

Многие из современных поэтов, следуя тому из великих, кто отвечает их темпераменту, особенностям дарования, душевному складу, входят в роль, которая и становится натурой. Тут нет ничего удивительного, ничего постыдного. Одни идут от Маяковского, другие – от Блока, третьи – от Есенина, откровенно называя своих духовных отцов.

В поэзии легче, естественнее играть роль (в том понимании, какое вкладывает в эту категорию социальная психология), нежели в прозе. Направления современной прозы не столь явно связаны обычно с исходными именами. Даже подражающие Маркесу не отказываются от уроков Толстого. Не удивительно, когда иной поэт, придя в прозу, теряется, мечется, особенно на первых порах, испытывая на себе всевозможные воздействия.

Пресловутая «проза поэта» способна выразить не только тенденцию его собственного творчества, развить ее, но и какие-то черты сегодняшней повествовательной литературы, веяния нового дня. В его лице неофит-прозаик соединяется с профессиональным мастером-поэтом. Сочетание такое сообщает ему повышенную отзывчивость, временами – переимчивость, невольную и некритическую зависимость от образцов. Образцы же встречаются разные и по-разному воспринимаются. Психологически это вполне объяснимо. Раз так – чудеса не исключены. Не исключена и закономерность в их чередовании.

2

«Теперь сходитесь».

А. Пушкин

Они вышли с интервалом в год – сперва «Буранный полустанок» Ч. Айтматова, потом «Ягодные места» Е. Евтушенко. Почти одновременно на пороге литературы выросли фигуры космонавтов. (Были и до того стихи, очерки, биографические повести; среди них небезынтересные, однако не оставившие по себе заметного следа.) Космонавт вошел в новый роман, чтобы присутствием своим, надземным полетом открыть нечто, быть может, недоступное еще вчера в жизни человеческой. Исследуются ведь из заоблачных высей земные недра!

В обоих романах космонавты – не главные действующие лица. Их назначение – совершать нравственный суд. Даже когда не оглашается обвинительное заключение и не выносится приговор. Они предоставляют автору недоступную прежде точку обзора, позволяя раздвинуть границы эпического романного повествования.

Для Айтматова паритет-космонавты – символ силы человека и бессилия сегодняшнего человечества не дозревшего до уровня лучших своих сынов. Лучшие – не только два отобранных великими державами посланца во Вселенную, но и никому не ведомый путевой обходчик Едигей.

Айтматову необходимо выявить незримую связь, подспудную взаимозависимость между судьбой Едигея и участью паритет-космонавтов. Она есть, такая взаимозависимость, она бесспорна. Допустимо спорить, насколько она художественно доказана в романе, насколько «стыкуются» человек во плоти и люди – носители идеи, наделенные кодированными названиями.

Ю. Суровцев, как и многие другие критики («Буранный полустанок» породил целую литературу), склоняется к убеждению, что Айтматов достиг синтеза. Признавая незаурядные достоинства романа, думаю, что прозаик торит дорогу к синтезу, что в «Буранном полустанке», – я согласен с Ю. Суровцевым, – «ощущается «романное» движение Истории». Но движение прерывисто, пунктирно, неравномерно и неравнозначно. Слишком разнохарактерны стихии, где оно осуществляется: легендарно-притчевые манкурты, жестокая проза бытия Едигея и условное, в манере обычной научной фантастики, присутствие паритет-космонавтов.

В этом смысле мозаично-монтажные «Ягодные места» более цельны. Космонавт у Евтушенко не нарушает общего строя. Он подчеркнуто, нарочито «один из…».

Выполняя задачу ракетоносителя, космонавт не только выводит повествование на внеземные орбиты, но и укореняет его в обыденной повседневности. У Айтматова преобладают силы центростремительные, шаг за шагом, круг за кругом он подступает к своему Едигею, входит в его не всегда завидное положение, влезает в его дубленную степными ветрами шкуру. Ему и паритет-космонавты необходимы в первую голову, чтобы вникнуть в Едигеевы пути и перепутья, из запредельной дали увидеть их перспективу.

В «Ягодных местах» с первых строк «Эпилога», открывающего книгу, включаются силы центробежные. Охват воистину глобальный. Подобно космонавту, который видит под собой огни Парижа, повернув чуть влево – Лондон, боковым зрением – Копенгаген, в поле наблюдения автора постоянно находятся города и веси, прошлое и настоящее, десятки людей, от заморских президентов до отечественных пьяниц-забулдыг.

Вынесенный вперед «Эпилог» – это и затравка, и разгон, и предвестие, и обещание, и первый пай… Следом за космонавтом возникает его друг и наставник Юрий Гагарин («…Такое лицо нарочно не вычертишь ни на каких засекреченных чертежах. Это лицо как будто собрала сама Земля, составив его из всех своих улыбок, чудом сохранившихся среди усмешек и ухмылок»). От Гагарина – к некоему поэту, крайне ранимому, болезненно тщеславному, по-детски плаксивому. Тщеславие обозначено как один из вероятных мотивов. Космонавт был от него свободен, не суетился, не интриговал; с похвальным терпением ожидая своей очереди, читал Достоевского.

С Достоевским и молодым поэтом в роман входит тема искусства, художнического назначения. Но сейчас она потеснится ради воспоминаний о детстве космонавта, потерявшего отца под Берлином, о станции Зима, где протекало это детство, о дяде, заменившем космонавту отца, о дядиных любовных похождениях в поверженной Германии и родной Сибири («Одним из предметов приложения его неисчерпаемых сил оказалась новая заведующая райсберкассой»). То, что космонавт не успевает разглядеть в иллюминатор своего корабля либо вспомнить, является ему во сне картинами недалекого будущего. Например, семейная кровать, в какой просыпается шофер или лесоруб, обращаясь к своей пышущей жаром, как большая белая печь, жене: «Ну, Машка, вот и отпуск. Чо, в Майами-Бич подаемся, что ли? Или на острова Пасхи? На Гавайях тоже, говорят, ничо – дышать можно… Опять же Галапагосы…»

Космонавт отошел от сна, и продолжается его жизнеописание. История женитьбы на гримерше с киностудии упрямо подтверждает обыденность всего выпавшего на долю пилота, командированного за пределы земной атмосферы. Обыденное, но не случайное. Выявившиеся в «Эпилоге» черты и проявления космонавта станут в дальнейших главах проблемами.

Космонавт любил драться. «Вернее, не то чтобы любил – приходилось. Когда он видел какую-нибудь «морду», ему всегда хотелось врезать в нее. Он боролся с собой, воспитывал себя, но не получалось. Все-таки он был сибирской породы… А как не бить морду, если она – морда?»

Гримерша обладала «необыкновенно сверкучими глазами», напоминавшими арбузные семечки. Они полюбили друг друга с первого взгляда, точнее, с первой драки, учиненной космонавтом в защиту девушки от пьяных лоботрясов. Гримерша оказалась решительной, неглупой, свободной от жеманства, готовой любить Пушкина, даже если б его не печатали. Она бескорыстно воспринимала природу, не ради «жарехи или засола». Срезав белый гриб, разламывала на кусочки и нанизывала их на ветки – для белочки.

Космонавт, не довольствуясь воспоминаниями, думал о многом. В том числе о слове «народ». «Слово это нельзя слишком часто говорить – его надо думать… Может быть, как никогда раньше, почувствовал себя частью этого народа, словно был запущен в космос на невидимой ниточке, выдернутой из хоругви на Куликовом поле, освященной Сергием Радонежским, или из паруса первого петровского ботика, или из флага над рейхстагом».

Он посетовал, что у многих «недогрузка собственными мыслями. Зато полная перегрузка желанием хорошо жить». Перегрузка натолкнула на раздумья о себялюбии истинном и мнимом, о Библии, о «Песенке американского солдата» Окуджавы, о строчке Тютчева: «В Россию можно только верить», о Вернере фон Брауне, о Гитлере, о Трумэне, о Христе…

В этом потоке космонавт опять вернулся мыслью к тютчевской строке с намерением ее уточнить: «Не только верить в Россию, и верить – не только в Россию. Все национализмы – бесчеловечны». Тема эта Евтушенко явно небезразлична. Впрочем, ему многое небезразлично и досконально известно, что небезразлично многим.

Велик эмоциональный, словесный напор «Эпилога». Захлестывает его демократическая широта. Не вдаваясь покамест в пояснения, автор называет, выкрикивает символы своей веры, увлекая за собой. Если уж сравнивать, то не со стихами Евтушенко, а с его экспрессивной манерой читать, форсируя голос.

Такой«Эпилог» вполне отвечает практическим писательским целям. «Пролог», загнанный в финал (дореволюционный калужский рынок, Циолковский в полемике с купцом Семирадовым), окажись он на своем исконном месте, не сработал бы с захватывающей силой «Эпилога». Объявляющаяся в запоздалом «Прологе» супружеская пара, незримо прибывшая из Галактики Бессмертия, вызывает легкую оторопь.

У Айтматова два землянина тщетно пытаются осчастливить свою планету приобщением к высшей цивилизации Лесной Груди. У Евтушенко молодая супружеская пара, празднующая медовое столетие, послана Советом совести на Землю. Муж по имени Ы-Ы и жена Й-Й, будучи лучистыми атомами, обладают фантастическими возможностями, «перемещательной энергией», от их нежного соприкосновения моментально рождается третий атом, с самого начала знающий больше, чем папа с мамой…

Ю. Суровцев видит в этой научно-популярной пасторали, в галактянах, посланных Советом совести, «такой всплеск неугомонного авторского воображения, который совсем выплескивается из повествования». Всплеск связывается критиком с фантастическими началами в прежней поэзии Евтушенко, с «Ардабиолой».

Но коль отвлечься от привычного рецензионного сопоставления, то станет ясно: в «Ягодных местах» менее всего неугомонной фантазии, они антифантастичны. Эпизод с крошечными Ы-Ы и Й-Й – исключение, бросающееся в глаза. Применительно к атомным молодоженам вернее говорить не о всплеске фантазии, но о ее скудости и неуместности. Вероятно, Евтушенко, почувствовав это, поместил миниатюрных галактян в самый конец книги, густо заселенной обыкновенными людьми. Для «портретной» галереи-сюиты» неуемное воображение менее желательно, чем другие качества. Проза требует большей внутренней определенности, сосредоточенности, собранности. Не удается быть одновременно «разным… натруженным и праздным… целе- и нецелесообразным… несовместимым, неудобным, застенчивым и наглым, злым и добрым».

Е. Евтушенко сумел – насколько это в его силах – преодолеть собственную «разность»; целесообразность он предпочел всем своим перечисленным свойствам. Не игра воображения, небеса поэзии, но осязаемая жизнь, бесконечные земные подробности.

Цитировать

Кардин, В. О пользе и вреде арифметики / В. Кардин // Вопросы литературы. - 1983 - №10. - C. 46-85
Копировать