Не пропустите новый номер Подписаться
№12, 1988/Хроники

О Марине Цветаевой

С Мариной Ивановной Цветаевой меня познакомила ее дочь – Ариадна Сергеевна Эфрон.

Мой муж – Иосиф Давидович Гордон был знаком с ней еще во Франции, и А. С. Эфрон, вернувшись в марте 1937 года в Советский Союз, вскоре позвонила нам домой и тут же пришла.

Покорила она меня сразу: высокая, стройная, с огромными светлыми, прозрачными глазами; умная и острая, необычайно простая и легкая в общении. Мы сразу заговорили с ней на «ты» и подружились на всю жизнь.

Вскоре она устроилась на работу в Жургаз (Журнально-газетное объединение), в выходивший на французском языке журнал «Revue de Moscou», а я уже девятый год работала в Жургазе секретарем Михаила Кольцова, так что виделись и общались мы с ней ежедневно.

Но жизнь у нее – да и у нас – была нелегкая, в расставались мы на годы (лагеря, ссылки!), но, возвращаясь, неизменно тут же находили друг друга.

Вернувшись окончательно из туруханской ссылки, А. Эфрон долго жила в Тарусе. В январе 1961 года я получила от нее письмо:

«<…> У меня к тебе, Нинаша, преогромная просьба, которую ты, несомненно, всем сердцем поймешь. Я собираю (и небезуспешно, о чем расскажу при встрече) мамино н о маме. Время летит быстро, память слабеет, тускнеет, и я тороплюсь у него, времени, вырвать все, что только возможно, о маме. Запиши, дружок, для меня то, что тебе еще помнится о ней. Ты ведь была последним человеком, видевшим ее накануне отъезда, очень незадолго до смерти <…>. Хорошо бы записать все, что помнится: как и где ты видела ее в первый рази? Что запомнилось из последующих встреч? Что запомнилось из слов, из разговоров? Какой показалась внешность? Теперь, Нинуша, каждая мелочь – бесценна, и то, что помнишь ты, – не помнит уже больше никто. Мама очень полюбила тебя, о чем писала мне – еще успела написать – в Коми. И ты ее полюбила искренне. И единственное, что можем сделать мы – любившие и любящие, единственное, чем можем победить ее смерть, – это запечатлеть ее живую <…>. Все записанное, все собранное мною я завещаю Литер[атурному] музею, и когда по-настоящему настанет мамин час, будущие ее друзья и почитатели найдут живую правду о ней. Это очень важно. Уже сейчас возникают о ней неправдивые «легенды», уже люди, мало, а то и вовсе не знавшие ее, претендуют на «раскрытие» ее стихов, поступков, жизни, немилосердно искажая – часто лишь по недомыслию – то, к чему они чаще всего не имели ни малейшего касательства. А «выдумывать» ее ни к чему. Такую не выдумаешь.

<…> И не задумывайся над тем, «как» писать. Всякие подобные раздумья только тормозят. Пиши так просто, как письмо <…>».

И я написала ей письмо.

«Я очень хорошо помню, Аля, как в первый раз увидела твою маму. Это было у вас на даче, в Болшево, куда ты пригласила меня на воскресенье, чтобы познакомить с Мариной Ивановной. Приехала я довольно рано, ты меня встретила и пошла за мамой в комнаты, а я осталась на большой пустой вашей террасе и с некоторым смущением ждала, когда появится Марина. Я столько слышала о ней от тебя, а в последние дни от Мули1, что мне было очень интересно и чуть-чуть боязно.

Марина вышла на террасу своей легкой быстрой походкой и очень просто, как со старой знакомой, поздоровалась со мной. «Нина, милая, здравствуйте». И как-то сразу мне стало самой очень легко, просто и весело.

Одета она была в широкую летнюю юбку и блузку с короткими рукавами, а сверху был надет пронзивший меня тогда фартук – синий, с большими карманами, закрывавший всю юбку. Была она очень изящная. Волосы, по-моему, уже тогда с сильной проседью, коротко стрижены, лицо молодое, чуть холодноватое и строгое. Взгляд внимательный, пытливый. Как живую вижу ее сейчас перед собой.

Меня она покорила сразу простотой обращения. И тогда, и много раз потом – мне всегда было с ней просто.

Помню, какой это был хороший, легкий и веселый день. Вечером, когда я собиралась уже уезжать, Марина ушла в комнату, быстро вернулась, неся в руках бусы из голубого хрусталя. «Нина, это вам. Они очень пойдут к вашим глазам». От счастья я была на десятом небе, хотя в глубине души чувствовала себя без вины виноватой перед тобой, ибо к твоим глазам они пошли бы не меньше, и я понимала, что тебе хотелось бы их иметь тоже. Марина сказала: «Дайте я вам их надену, в первый раз всегда так трудно завернуть этот бочоночек у застежки!» Эти бусы самые дорогие до сих пор для меня, и потому что они очень красивы, и потому что мне их подарила и надела на меня Марина. Она сказала еще: «Это из Чехии».

Помню, как однажды, все там же, на даче в Болшево, Марина рассердилась на тебя, когда ты показала то ли ей, то ли Сергею Яковлевичу2 язык, и как потом, обняв меня за плечи, она долго ходила со мною в сосенках, у вас же в саду, говорила, что ты бываешь груба, и сказала, что «просила Сереженьку тебя приструнить».

Обрадовалась, когда я сказала, что очень вкусный она приготовила на обед суп. Довольная, переспросила: «Вам понравилось? Я очень рада. Но ведь, Нина, милая, я не готовилась в кухарки! Суп я готовлю по раз освоенному рецепту – кладу как можно больше овощей. В Париже я покупала на базаре всевозможные овощи, все что было, – и бросала их в кастрюлю. И получался неплохой суп. Весь вкус от овощей».

Узнав от Мули о твоем аресте, я поехала на дачу, к Марине. Внешне и она, и отец были спокойны, и только глаза выдавали запрятанную боль. Я долго пробыла там. Говорили мало. Обедали. Потом Марина собралась гладить, – я сказала: дайте я поглажу, я люблю гладить. Она посмотрела долгим, отсутствующим взглядом, потом сказала: «Спасибо, погладьте», и, помолчав, добавила: «Аля тоже любила гладить». Сергей Яковлевич сидел на постели, у стола, напротив меня и неотрывно смотрел, как я глажу. Его огромные, застывшие глаза забыть невозможно!

Помню еще один свой приезд на дачу в Болшево. Сережи уже не было, Нины тоже, а накануне взяли Доду3. Марина глухим голосом рассказывала мне, как приехали его арестовывать, как было страшно на него смотреть, особенно страшно из-за его одиночества. Он был совсем-совсем один, и только собака (помнишь этого боксера с человечьими глазами?) все время ластилась к нему и все прыгала на колени. А он все прижимался и прижимался к ней, к единственному живому существу, оставшемуся около него, видимо только в ней одной чувствуя человеческое тепло и любовь.

Дача была мертвая, пустая. Я прошла на терраску, где когда-то спала ты, там, на Няниной половине. На твоем окне так и висели марлевые занавесочки, серые от пыли, на подоконнике стояли запыленные игрушки, висели паутинки. Терраса была совершенно пуста, Мур4 там уже тоже не спал.

Мура я в этот раз не помню, по-моему, его не было, он куда-то уходил, а мы долго сидели с Мариной молча в темноте. Она собиралась переезжать в Москву, Мулька искал комнату. Больше я там не была.

Пригласила я как-то Марину и Мура ко мне на день рождения. Было это уже в 41-м году, в марте. Что-то я смастерила к чаю. Была еще моя мама – и больше никого. Марина принесла мне в подарок маленькую чашечку из металла, чешскую.

«Я люблю Чехию, какая прелестная страна, какая чудесная Прага, какой хороший и добрый народ, – говорила она. – Я купила эту чашечку на старом базаре. Там есть маленькие магазинчики, вроде антикварных старьевщиков. Чашечка была совсем темная, но ее можно чистить и она светлеет.

  1. С. Д. Гуревич (1903 – 1952) – друг А. С. Эфрон; работал в Жургазе, вначале секретарем правления, потом заведующим редакции журнала «За рубежом». Арестован в 1950 году, расстрелян в 1952.[]
  2. С. Я. Эфрон (1893 – 1941) – муж М. И. Цветаевой, арестован осенью 1939 года, расстрелян в 1941.[]
  3. Н. Н. Насонова-Сеземан и ее муж журналист Н. А. Клепинин, недавно приехавшие из Франции. Они занимали в Болшево пол дачи, вторую половину занимали Эфроны. Оба арестованы в 1939 году и расстреляны.[]
  4. Г. С. Эфрон (1925 – 1944) – сын М. И. Цветаевой, погиб на фронте в Великой Отечественной войне.[]

Цитировать

Гордон, Н. О Марине Цветаевой / Н. Гордон // Вопросы литературы. - 1988 - №12. - C. 176-187
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке