№10, 1986/История литературы

Николай Гумилев

1

Николай Степанович Гумилев родился в Кронштадте 3 (15) апреля 1886 года. Его отец, Степан Яковлевич, служил корабельным врачом. Впрочем, отец, когда будущий поэт был еще ребенком, вышел в отставку и семья переехала в Царское Село. Вполне возможно, однако, что влечение Н. Гумилева к морским странствиям и заморским путешествиям зародилось у него именно в Кронштадте. Самый вид уплывающих или входящих в гавань кораблей, звяканье судовых склянок, улицы, заполненные моряками, манящая линия горизонта, уходящего за водную гладь, – все будоражило воображение будущего рыцаря Музы Дальних Странствий.

Надо думать, что и Царское Село, с его духом и культом Пушкина в разлитой в воздухе поэзией, немало содействовало подспудному созреванию поэтического таланта Гумилева.

Но было, наконец, и еще одно живейшее впечатление детства и отрочества. Это – Кавказ, куда семья переехала в 1900 году. Правда, пребывание на Кавказе и учеба в тифлисской гимназии оказались недолгими, однако два с лишним года для подростка – срок огромный. Легко предположить, что будущая яркая декоративность, свойственная автору «Чужого неба» и африканских стихов, получила первоначальный толчок на улицах старого Тифлиса, в живописных долинах в ущельях Кавказских юр.

Тифлис был городом, где появилось в печати первое стихотворение И. Гумилева, опубликованное в газете «Тифлисский листок» 8 сентября 11902 года. Поскольку оно никогда больше не перепечатывалось, стоит привести его хотя бы частично.

Я в лес бежал из городов,

В пустыню от людей бежал.

Теперь молиться я готов,

Рыдать, как прежде не рыдал.

 

Вот я один с самим собой.

Пора, пора мне отдохнуть.

Свет беспощадный, свет слепой

Мой выпил мозг, мне выжег грудь.

 

Я страшный узник, я злодей,

Прости, Господь, прости меня.

Душе измученной моей

Прости, раскаянье ценя.

 

Есть люди с пламенной душой,

Есть люди с жаждою добра.

Ты им вручи свой стяг святой.

Их манит, их влечет борьба.

 

Меня ж, Господь, прости, прости.

Прошу о милости одной:

Больную душу отпусти

На незаслуженный покой1.

(«Я в лес бежал из городов…»)

Стихотворение это интересно, пожалуй, лишь тем, что по нему в какой-то мере можно судить о возможном круге чтения гимназиста Гумилева, а главное, о первоначальных поэтических воздействиях, испытанных им в ранней юности. То, что в такой (предположительный, конечно) круг входили стихи С. Надсона, может быть, Н. Минского, А. Апухтина, К. Фофанова, представляется вполне вероятным. Если же судить еще по некоторым стихам, уже не вошедшим в юношеский («тифлисский») Альбом и написанным, по-видимому, чуть позднее, то испытал он и заметное воздействие К. Бальмонта, слава которого как раз в годы гумилевской юности вошла в свой головокружительный зенит.

По стихам, сохранившимся в юношеском Альбоме, видно, что Гумилев в ту, долитературную, свою пору тяготел к романтической поэзии. Стихи, записанные в Альбоме, крайне подражательны, переполнены ходячими романтическими штампами и представляют сейчас интерес лишь чисто биографический.

В 1903 году семья Гумилевых вернулась в Царское Село. Теперь повзрослевший гимназист, за плечами которого был уже рукописный сборник «Горы и ущелья», мог более сознательно оценить и воспринять литературные традиции, связанные со священным местом русской поэзии. На отдельных его стихах тех лет можно заметить отсветы «южных» романтических поэм Пушкина – в особенности «Цыган».

Он поступил в седьмой класс Николаевской царскосельской гимназии – той самой, где еще директорствовал поэт Иннокентий Анненский.

Впоследствии в книге «Колчан» (1916) Гумилев вспоминал:

К таким нежданным и певучим бредням

Зовя с собой умы людей,

Был Иннокентий Анненский последним

Из царскосельских лебедей.

Я помню дни: я, робкий, торопливый,

Входил в высокий кабинет,

Где ждал меня спокойный и учтивый,

Слегка седеющий поэт.

Десяток фраз, пленительных и странных,

Как бы случайно уроня,

Он вбрасывал в пространство безымянных

Мечтаний – слабого меня…

(«Памяти Анненского»)

 

Иннокентий Анненский, полагают, оказал известное влияние на формирование поэтического развития Гумилева. Впрочем, когда Гумилев появился, после Тифлиса, в 1903 году в царскосельской гимназии, отношения между ними, надо думать, были вполне «иерархическими»: гимназист седьмого класса, с одной стороны, директор гимназии – с другой. Учился Гумилев плохо, окончил гимназический курс лишь в двадцать лет. Но в 1905 году он сумел издать сборник стихов «Путь конквистадоров», чем, возможно, и обратил на себя внимание Анненского. Но стихи писал постоянно, много а охотно. В отличие от стихов «тифлисского» периода с их расплывчато-расслабленной интонацией, подчас карикатурно повторявшей бальмонтовскую грациозность, появилось мужественное, волевое начало, которое сделается потом неотъемлемой приметой гумилевской лирики.

«Путь конквистадоров» – наивная и вполне ученическая книжка, которую впоследствии Гумилев старался забыть: так, четвертую по счету книгу «Чужое небо» он назвал третьей, тем самым решительно вычеркнув из собственной литературной биографии свой формальный дебют.

Но все же отдельные стихи из своей первой юношеской книжки он ценил и три из них, правда в переработанном виде («Я конквистадор в панцире железном…», «Греза ночная и темная», «Сказка о королях»), впоследствии перепечатывал. В известном роде программным Гумилев считал, по-видимому, стихотворение «Я конквистадор в панцире железном…». В нем действительно было найдено нечто существенное и индивидуальное, что в гумилевской лирике навсегда затем осталось: находкой была, как ни странно, маска, в данном случае маска конквистадора – надменного, неуязвимого и бесстрашного покорителя далеких пространств.

Я конквистадор в панцире железном,

Я весело преследую звезду,

Я прохожу по пропастям и безднам

И отдыхаю в радостном саду…

 

Конечно, в этих наивных гимназических декламациях, исполненных напыщенной риторики, еще очень заметно проглядывает простое мальчишество – с недавним чтением Купера, может быть, Лоти и, наверно, Киплинга, – но чувствуется и чрезвычайно модный в ту пору среди буржуазно-либеральной и в особенности декадентской интеллигенции Ницше (одно стихотворение называется «Песнь Заратустры»).

Маска конквистадора была попыткой во что бы то ни стало утвердить себя, и не только утвердить, но сделать себя вопреки своей среде и собственным невыигрышным данным. Дело в том, что в юности и позже Гумилев, по воспоминаниям людей, его хорошо знавших, был некрасив и непривлекателен: вытянутая голова, рыхлые черты лица, толстые бледные губы, бесцветные волосы, косящие глаза, шепелявость. Поэзия, как это нередко бывает, скрыла себя за чертами явно непоэтическими. Сказка Андерсена о гадком утенке словно решила повторить себя в судьбе царскосельского поэта.

Именно этот «сюжет» и имела в виду Ахматова, когда писала о Гумилеве:

Только, ставши лебедем надменным,

Изменился серый лебеденок…

(«В ремешках пенал и книги были,..»).

 

Серому лебеденку не терпелось стать лебедем. Ему шел двадцатый год, а он все еще учился в гимназии. Вот почему понадобилась маска, роль, грим, а вместе с ними и прочие элементы звонкого романтического репертуара. В пору «Пути конквистадоров» он брал из этого реквизита просто напрокат, но потом кое-что так и пристало к нему, в том числе актерство, любовь к позе, к риску, приключениям. В конце жизни все это очень дорого обошлось Гумилеву, замешавшему себя в заговор, но в юности романтические плащи и мечты казались удивительно красивыми, а главное, совершенно необходимыми.

В этой, казалось бы, чисто индивидуальной, психологической черте сказывалась не только горячка юности, но – опосредованным образом – сама атмосфера 900-х годов. Не вся, разумеется, атмосфера, уже темневшая в приближавшейся грозе 1905 года, а та, какую искусственно создали и предпочитали дышать ею рафинированные крути декадентской художественной интеллигенции и ее многочисленные подражатели. Пора первоначального формирования Гумилева была временем расцвета русского декаданса. А декадентство, как известно, проявлялось не только в собственно литературе, в том числе в символической поэзии, но было формой мировосприятия и миропонимания, религией чувств и философией мысли. Ставя в центр мира свою личность, поэт был склонен к крайнему индивидуализму, к эпатажу, к броскому и демонстративному подчеркиванию своей неповторимой индивидуальности – даже в одежде, в быту, в поведении. Белые рукава-крылья у Зинаиды Гиппиус, «припадочные», но нередко тщательно рассчитанные на эффект выходки «стихийного гения» Бальмонта, орхидея в петлице человека-речитатива Северянина, «прозрачная маска», приросшая, по словам К. Чуковского, к жилому лицу Саши Черного…

Эпоха накануне цусимской катастрофы, а затем революции 1905 года и ее поражения была по сути своей и героична и трагична: она оказалась чревата глубочайшими социальными переменами. Передовое, реалистическое и демократическое искусство, в котором еще работали корифеи русской классики Л. Толстой и А. Чехов, где уже раздался и набрал силу голос «буревестника революции» М. Горького, – такое искусство противостояло декадентству, и за ним было будущее. Но та часть интеллигенции, что предпочитала дышать и действовать в искусственно созданном воздухе, очищенном от гроз и социального электричества, сознательно уходила в далекое от жизни искусство, а также в новые формы религии и идеалистической философии, как на некий безопасный остров, где посреди вздыбившегося океана празднично справлялись «мистерии духа». Характерно, однако, что вся эта искусственная «карнавальность» была, как правило, проникнута острыми сквознячками горечи и отчаяния, приведшими к подлинной эпидемии самоубийств.

Юный Гумилев, судя по «Пути конквистадоров», а также и по второй книге – «Романтические цветы» (1908), был далек от понимания социально-политической действительности, но у него не было также и каких-либо контактов с современной ему литературной жизнью, с декадентскими кругами, с религиозно-философскими кружками, чрезвычайно многочисленными и модными в ту пору. В письме к Брюсову (30 октября 1906 года) он писал: «Не забывайте того, что я никогда в жизни не видал даже ни одного поэта новой школы или хоть сколько-нибудь причастного к ней…» 2Но в данном случае личная непричастность, правда, мало что значила – он жил стихами определенного и очень близкого ему характера. Своим учителем он некоторое время (пока не увлекся Брюсовым) считал, как уже говорилось, Бальмонта – альбатроса в поэзии, скитальца и путешественника в жизни.

Так или иначе, но вполне в духе времени и в соответствии с собственной натурой, он создал маску – маску «конквистадора в панцире железном».

Внешне Гумилев долго оставался серым, неразвившимся лебеденком, но будущие крылья и осанка гордой птицы уже тревожили его воображение. Как все одаренные натуры, он рано стал догадываться о своей поэтической судьбе. В какой-то момент Гумилев, по-видимому, решил этой своей будущей судьбе помочь, поторопить ее. Он сознательно и с большой целеустремленностью воспитывал, развивал и укреплял в себе черты, которые от природы были у него едва-едва развиты. Как личность, как поэта он, можно сказать, сделал себя сам – упорством воли.

Есть основания догадываться, что одобрительная оценка очень слабой книги «Путь конквистадоров», какую дал В. Брюсов, объясняется, может быть, не столько самими стихами, сколько верно угаданной внутренней волей безвестного дебютанта. Будучи сам человеком исключительной собранности, художником, дрессировавшим свою музу с беспримерной жестокостью, он почувствовал в Гумилеве родственную натуру. Кроме того, ему не могла не импонировать свойственная Гумилеву и столь близкая ему самому любовь к экзотике, к ярким историческим картинам, не лишенным своеобразного патетического романтизма и торжественной риторики. Вот почему, педантично перечислив в своей рецензии все недостатки и промахи неизвестного ему поэта, он написал о книге «Путь конквистадоров»: «Предположим, что она только «путь» нового конквистадора и что его победы и завоевания – впереди» 3.

Гумилев на всю жизнь остался благодарен В. Брюсову за его справедливый, нелицеприятный и доброжелательный отзыв.

В 1906 году Гумилев наконец окончил гимназию. Муза Дальних Странствий, манившая его еще в детстве за кронштадтский горизонт, помогла ему, хотя и ненадолго, всего на одно лето, уйти в морское плавание, поскольку по настоянию отца он поступил в Морской корпус. По неизвестным причинам отец, однако, переменил свое решение, заменив сыну корпус университетом. Но вместо того, чтобы оказаться в стенах петровских коллегий, Гумилев, по-видимому, по собственному настоянию уезжает во Францию, где слушает в Сорбонне лекции по французской литературе. О его жизни в Париже нам известно очень мало. Из немногочисленных сохранившихся от той поры писем ясно, что в Париже, если иметь в виду литературные знакомства, он чувствовал себя достаточно одиноким, будучи знаком, по-видимому, лишь с одним Рене Гилем, но поэтической и художественной жизнью Франции и России4, в особенности символистами и разного рода возникавшими модернистскими группами, интересовался постоянно. Из писем к В. Брюсову, которого он выбрал себе тогда в литературные наставники, видно, что Гумилев был серьезно погружен в вопросы стихотворной техники, настойчиво допытываясь ответов на мучившие его секреты поэтического ремесла. Он поставил своей целью досконально изучить анатомию стиха и саму механику стихотворчества, скептически относясь ко всякого рода иррациональным объяснениям природы искусства. Если учесть вполне символистско-романтический склад его письма в то время, когда только что вышла книга «Путь конквистадоров» и готовились к печати «Романтические цветы», то можно догадаться, что в недрах его поэтического сознания уже зарождался кризис и что реальное прощание его с символизмом было близким. В одной из ксвелло «радостях земной любви» 5некто Кавальканти, влюбленный в «нежную Примаверу», подходит, сопровождаемый «Светлым Ангелом», к райским дверям; ему предстоит подняться по золотой лестницекпрестолу Всевышнего, но он предпочитает спуститься по нейнагрешную землю, «где живет моя Примавера».

Можно сказать, что таков же оказался в конце концов и выбор, сделанный Гумилевым-поэтом. Шаг за шагом, оступью, осторожно, уже не советуясь с Брюсовым, а вполне самостоятельно, он спускался сквозь туманы символизма на грешную землю.

Его вторая книга «Романтические цветы», вышедшая в 1908 году в Париже, отчасти отразила этот «путь вниз» – к земле, к реалистически твердому штриху, к слову, наполненному своим первичным смыслом.

Конечно, эволюция, запечатленная в «Романтических цветах», была очень незначительной, чтобы можно было говорить о решительной перемене. Гумилев вообще развивался медленно. Курс поэзии он проходил с той же неторопливостью, как совсем недавно курс гимназии. В литературно-поэтической обстановке тех лет, когда появились книги «Путь конквистадоров» и «Романтические цветы», поэзия Гумилева выглядела ученически-наивной и едва ли не беспомощной: достаточно сказать, что в это время были написаны «Вольные мысли» А. Блока, лучшие поэтические произведения В. Брюсова, К. Бальмонта, печатали свои стихи Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Белый, М. Волошин и многие другие, большие и малые звезды Серебряного Века. Взошедшая на этом небосклоне слабая звездочка Гумилева была почти неразличима.

Но внутри этой невидимой звезды уже подспудно вызревала яростная энергия, сила которой благодаря сознательным и рассчитанным усилиям становится все сосредоточенней и целеустремленней.

В «Романтических цветах» Гумилев уже поставил перед собой задачу постепенно, но неуклонно свести поэзию по золотой лестнице символизма на землю, насытить слово, уставшее от эфира и иносказаний, предметностью, плотью и твердым смыслом.

Книга, однако, получилась до крайности эклектичной. Возможно, впрочем, что Гумилеву было просто жаль отказаться от некоторых (и весьма многочисленных) стихов, которые к 1908 году уже не были тождественны его поэтическому сознанию и даже собственным во многом новым вкусам.

Между тем в «Романтических цветах», при всех их несовершенствах, отчасти все же выявились такие особенности Гумилева-поэта, какие несколько позже сделались для него наиболее характерными и, так сказать, чисто гумилевскими. Но критика не сразу их распознала и обычно относила к числу скорее недостатков, чем особенностей. Так, В. Брюсов полагал, что Гумилеву «часто недостает силы непосредственного внушения», что ему больше удается «лирика «объективная», где сам поэт исчезает за нарисованными им образами», но когда надо «передать внутренние переживания музыкой стиха и очарованием слов», он тотчас же проигрывает как художник.

Об этом же писал и В. Гофман. «Но все же нет в этих стихах (речь идет о «Романтических цветах». – А. П.) настоящей лирики, настоящей музыки стихотворения, которую образуют и в которую сливаются не только слова, размеры и рифмы, но и самые мысли, образы и настроения. Иногда кажется, что г. Гумилев больше эпик, чем лирик» 6.

Эти замечания сами по себе были совершенно справедливы; неверен был, однако, прогноз.

Дело в том, что в пору «Романтических цветов» и на «переходе к следующей книге, к «Жемчугам» (1910), Гумилев намеренно освобождался от «музыки», учился быть в слове пластичным, выпуклым, скульптурным, то есть, еще не помышляя об акмеизме, он стремился быть акменстичным. Его внутренней целью, сначала неосознанной, но потом все более твердой, было изображение мира в ясной материальной, вещной и плотской реальности земного бытия.

Гумилев действительно в известном смысле был «эпиком» – не потому только, что, начиная с первых книг, охотно прибегал к повествовательности, к «историям» и балладам, которых у него немало и в «Пути конквистадоров», и в «Романтических цветах», но в самом стремлении давать мир объективно, часто вообще без «первого лица», без каких-либо элементов лирической исповеди и т. д. Конечно, здесь нередки и исключения, но они лишь подтверждали основное намерение автора. По сути дела, такая манера была все тем же приемом маски.

Во второй своей книге он по-прежнему говорит из-под маски, во одновременно разнообразит и саму маску. Мир поворачивается перед ним – неузнанным – откровенно и полно, подобно существу, за которым почти ие наблюдают: ведь обычно маска Гумилева-наблюдателя соответствует тому миру, где она появляется, то есть в Абиссинии это маска абиссинца (или же человека, сроднившегося с этой страной), в Египте – египтянина, а в Турции – шейха… Больше того – он может превратиться и в… ягуара.

И к людскому крался я жилищу

По пустому сумрачному полю.

(«Ягуар»)

 

«Экзотические» стихи в сборнике «Романтические цветы» были, пожалуй, главной находкой Гумилева, именно ими он впервые обратил на себя внимание своих немногочисленных читателей. Сама природа его личности и таланта, тяготевшая к необычности и романтизму, очень удачно выявилась в этих стихах. В них как бы слились воедино две разнонаправленные силы, требовавшие от Гумилева-поэта своей художественной дани. Ведь, с одной стороны, он настойчиво стремился к реальности, к земному, вещному миру, и в этом был его протест символистским туманам и всяческой поэтической невнятице, а с другой стороны, он жаждал мира в такой необычной степени яркости, какую обыденная действительность дать ему не могла. И вот он нашел эту яркую действительность в самой… действительности: в экзотических для европейца странах Африки и Ближнего Востока. Гумилев приложил максимум усилий, энергии, инициативы и ловкости, чтобы свою неутоленную мечту осуществить наяву и как можно скорее. Еще будучи слушателем Сорбонны и исправно посылая родителям письма о своем времяпрепровождении, он задумал тайный побег в южные страны. Возможно, последней каплей, переполнившей его желание, были выставленные в «Салоне» полотна Гогена, от которых Гумилев пришел в восхищение, а к судьбе великого французского художника, властно осуществившего свое призвание, испытал острую зависть.

Но если Гоген сам сделал свою судьбу, почему нельзя, хотя бы отчасти, быть на него похожим? И вот, заготовив впрок несколько писем, которые его друзья должны были время от времени посылать в Россию для успокоения родителей, Гумилев отправился в Африку.

Таким образом, свою мечту, вычитанную ИЗ КНИГ, он превратил в реальность. Это его коренное свойство – превращать в реальность (или, что чаще, полуреальность) то, что доселе казалось как бы вообще не существующим, недостижимым или что было недодано судьбою или средой.

Интерес Гумилева к Востоку не был поверхностным, а с годами приобретал все более серьезный характер. Первая поездка в Египет и Судан, предпринятая тайком и с известным риском, оказалась лишь начальным утолением столь жадного интереса. Зимой 1909 – 1910 года он вновь отправился в Абиссинию, на этот раз в составе экспедиции, организованной академиком Радловым, и у него уже проявился исследовательский интерес: он собирал и изучал абиссинский фольклор, послуживший затем основой для цикла «Абиссинских песен» и маленькой поэмы «Мик». Гумилеву принадлежит я первый перевод вавилонского эпоса «Гильгамеш».

В книге «Романтические цветы» немало слабых стихов, к тому же еще не оторвавшихся от разного рода клише и штампов символистской поэтики, но характерно вместе с тем, что все более или менее удавшиеся произведения относятся к числу ориенталистских. Правда, и они еще не идут ни в какое сравнение с более поздними стихами. Дело, наверно, в том, что Гумилев все же оказался в большей степени – коллекционером всяких экзотических черт, а иногда почти этнографом, чем поэтом. Хотя иные из его «восточных» строк обнаруживают руку талантливого рисовальщика, набрасывающего в свой путевой блокнот заинтересовавшие его приметы быта и природы, но у читателя все же нет впечатления, что он действительно рисует с натуры или по недавнему впечатлению, так как слишком богато, затейливо и старательно инкрустированы все эти стихи вполне традиционной, в книжном смысле этого слова, «экзотикой Востока». Кроме того, постоянно чувствуется, что поэт путешествует, глядя на все из-под маски, то есть отчужденно, со стороны и явно к тому же свысока. Поскольку лиризм Гумилева всегда «спрятан» за «объективностью», то нам не дано узнать, сопереживает ли он увиденному, мы видим скорее лишь отчужденное любопытство путешественника-иностранца. В этой своей черте он заметно расходился с традицией русской литературы, умевшей душевно сопереживать, соприкасаясь с судьбой чужих народов.

В 1908 году Гумилев вернулся в Россию. Первое его пребывание за границей, безусловно, принесло ему большую пользу. Поэт не только обогатил свой опыт «восточными» впечатлениями, но и неожиданно проявил себя как деятельный организатор; дело в том, что в Париже он сумел выпустить несколько номеров журнала, названною им «Сириус». Журнальчик был крохотный и кончился на третьем номере. В одном из писем А.

  1. Стихотворение цитируется по собственноручной записи Н. Гумилева в Альбоме, подаренном ученице тифлисской гимназия Марии Михайловне Маркс (Рукописный отдел Пушкинского Дома, P. I, оп. 5, N 518). В записи пунктуация не соблюдена. Всего в Альбоме 18 стихотворений.[]
  2. См.: «ПисьмаГумилевакБрюсову». – «The Slavonic and East Europian Review», 1983, N 4, p. 587.[]
  3. «Весы», 1905, N 11, с. 68.[]
  4. Н. Гумилевым были написаны статьи «Выставка нового русского искусства в Париже» («Весы», 1907, N 11), «Два салона» («Весы», 1908, N 5).[]
  5. Из прозы им были написаны три новеллы под общим названием «Радости земной любви», выполненные в духе новелл итальянского Возрождения («Весы», 1908, N 4). Впоследствии эти новеллы вошли в состав книги «Тень от пальмы».[]
  6. ВикторГофман, Н. Гумилев. «Романтические греты». – «Русская мысль», 1908, N 7, с. 144.[]

Цитировать

Павловский, А.С. Николай Гумилев / А.С. Павловский // Вопросы литературы. - 1986 - №10. - C. 94-131
Копировать