№3, 1999/В творческой мастерской

Ни жеста, ни слова. Беседу вел Д. Голованов

– Вы живете в Израиле почти десяток лет. Как влияет эмиграция и новый языковой гул вокруг на писательское сознание, на стиль, на мироощущение?

– Настолько влияет, что о себе – прежней, «российской» – я думаю как о не вполне знакомом мне человеке. А перечитывать старые свои вещи (когда приходится вычитывать гранки переиздаваемой книги) – чистое мучение для меня. И дело не только в «новом языковом гуле», как вы сказали, хотя это один из важнейших факторов, и я еще скажу о нем, – дело в совсем ином стиле существования страны, в которой я сейчас живу. Из огромной державы, из великой языковой империи, с огромного материка, – а, как ни говорите, это очень влияло на сознание пишущего человека, – я перебралась в крошечную страну, зажатую не только границами, как, скажем, Люксембург или Бельгия, но и постоянной опасностью, постоянным напряжением, постоянным сознанием того, что завтра – буквально завтра – может не стать не только тебя (что уже нестрашно), но и всех твоих близких, всей страны, всего народа. Постоянная, хоть и подспудная трагичность существования – вот что довлеет здесь над писательским сознанием. Что же касается языкового гула… Это – особь статья, потому что, видите ли, ни один из языков не напоминает так вывернутый для просушки русский, как иврит, древнееврейский наш язык. А возможно, русский – это вывернутый иврит, тем более что возрастную субординацию на кривой козе не объедешь.

Бывает, переведешь буквально-точно то или иное слово, а, хоть убейте, все не то. Другое звуковое наполнение смысла, а следовательно – и ассоциативных пазух воображения.

Случалось ли вам в детстве до одури играть «в слова»? Когда наперегонки ты пытаешься выжать из какого-нибудь длиннющего кудрявого причастия – как из выкрученной жгутом прополощенной простыни – последние капли влаги: еще два-три коротеньких словца, еще одно, еще междометие! (Долгие дождливые вечера на застекленной дачной веранде. Немыслимые интеллектуальные усилия над словом «коллективизация». И были, были гиганты, выуживающие из этого слова фразу «или Ицик взял кота».) А после машинально крутишь каждое мамино, мимоходом брошенное, слово, выкраивая из него бессмысленные лоскуты… Вот – постоянная и неотвязная работа моего сознания сегодня.

Местное звуковое пространство – ивритская языковая среда – для моего бедного русского слуха навечно озвучено двояко. Первородный смысл слова накладывается на похоже звучащее, но подчас противоположное по смыслу слово другого языка; так два случайно наложенных друг на друга кадра (техническая неисправность фотоаппарата) образуют некую фантастическую картинку. С детства отлитые в золотую форму воображения контуры слова расплываются, образуя дополнительные зрительные, слуховые и ассоциативные обертоны. Рождается странный гибрид другого измерения, влачащий за собой длинный шлейф.

Пример? «Матнас» (матрас с поносом, носок с атасом, матом нас он послал!), – а в переводе на русский «дворец культуры и спорта». Я там работаю.

– Тяжело с этим жить?

– Жить с этим тяжело, с чем это сравнить? С тем, что море не нуждается в очистке вод (если только танкер с нефтью не взорвется), а пруд вы обязаны чистить постоянно. А я живу не в море языковом, а в пруду. Свой рабочий день начинаю с ежедневной «зарядки»: несколько страниц Бунина, или Набокова, или Чехова… Существование литератора в стихии другого языка – это постоянное, ежедневное обозначение себя неким отдельным организмом, который живет с двойной нагрузкой: ведь мозг фиксирует звучание иноязыка на фоне постоянно звучащего в тебе плотного потока родного языка… – томительнейшие вериги.

Кстати, великолепно написал об этом Борис Хазанов в одном из своих эссе, я процитирую по памяти: «Эмиграция, плаванье в океане, все дальше от берега, так что мало-помалу покрываешься серебристой чешуей, с залитыми водой легкими, с незаметно выросшими жабрами… эмиграция, превращение в земноводное, которое в состоянии еще двигаться по земле, но уже мечтает о том, как бы скорее окунуться в воду…»

Впрочем, Хазанов, вероятно, прекрасно знает немецкий. Мне же, с моим убогим ивритом, превратиться в «земноводное» не грозит, скорее грозит подохнуть от жажды на берегу высохшего водоема.

Да. Язык-язычище, языкович… язва глубинная, позвоночная… слезная вязь, обжитые с младенческого лепета этими именно звуками гортань и нёбо, твои единственные в этой жизни гортань и нёбо… Что там говорить! Твоя судьба, говорят арабы, обмотана вокруг твоей шеи. С другой стороны, не расслабляешься, чувствуешь себя в постоянном тонусе. Кстати, есть опасность – даже при нынешней языковой повсюду межграничной «продуваемости» – в консервации языка. Меня, например, уже раздражает язык дикторов российских каналов телевидения. Вдруг какие-то новые для меня, недопустимые обороты речи. Развязность артикуляции, открытый звук, опрощенность интонации… Что это? Моя языковая уже устарелость? Оторванность от языкового континента?

– А как меняется в эмиграции ваш собственный стиль?

– Что же касается изменения стиля… Ну, это слишком огромная тема. Со стилем сложнее, все-таки это не только набор приемов – это, грубо говоря, манера писателя двигаться в пространстве текста, это его «походка», то есть во многом – органика. Хотя, конечно, бытие в большой мере определяет эту манеру двигаться. У меня здесь, например, появилась несколько «подпрыгивающая походка»: сделав шаг, обернуться, а то и отпрыгнуть в сторону, посмотреть на себя со всех точек зрения. «Наехать рапидом» или, наоборот, ускорить движение пленки… Не знаю, понятно ли я выражаюсь. Мне как-то непросто об этом говорить. Эту область – область того, что называется стилем, – я почему-то ощущаю некими интимными рецепторами. По поводу мироощущения… На него, конечно, сильно влияет и прошлое, и настоящее, и пространственные моменты, и внутренние разборки с самой собой. Я ведь, знаете ли, изначально – человек колониальный.

Родилась в Ташкенте, там же прошли мои детство и юность, большая часть молодости…

Мое сознание с детства приучено к постоянной мимикрии, к этим осторожным, недетским сжатиям сердечной мышцы, к терпеливой, умной наблюдательности, к умению «с младых ногтей» контролировать весь сложный и натренированный поведенческий аппарат… Так что мои взаимоотношения с Россией, где я прожила несколько лет, – это эпизод (пусть и крупный эпизод) в моей биографии.

Давно уже стало банальным утверждение, что родина писателя – это его язык. Мне кажется, что и это – не вся истина.

– Но в чем же «вся истина»?

– Скорее родина писателя – это заповедное внутреннее пространство, тщательно огороженное и охраняемое сторожевыми псами его привычек, комплексов, предпочтений, Любовей, – тот скарб скитальца, от которого он не откажется ни за что на свете и носит в себе глубоко-глубоко, – те несколько десятков метров или километров земли, переплетения улиц, угол скверика, подъезд (все наперечет), запахи, жесты любимых людей, из которых и произрастают большие или не очень большие пространства его прозы…

Родина (важнейшая составляющая того, что зовется мироощущением) – это, мне кажется, сложнейший, тончайший букет всего того, что нам было дорого. Боюсь, что это – наша прошедшая жизнь. Боюсь, что это понятие всегда вообще – в прошедшем времени…

– Ваше отношение к поэтике постмодернизма.

– А что это такое? Не могли бы вы уточнить? Кстати, знаете, его ведь упразднили! Не так давно в одном из крупных западных журналов какой-то известный искусствовед (не помню имени) опубликовал статью, в которой доказывает, что никакого постмодернизма не было. Что такого направления в искусстве (литературе) как такового практически не существовало. Так что, думаю, всем можно расслабиться. Я вообще неважно отношусь к группам литераторов, которые, объединившись, вдруг провозглашают направление, в котором они якобы работают. Я понимаю, что группами в литературе пробиваться всегда легче. Тевтонские рыцари, кажется, тоже шли в бой, построившись «свиньей». Но в таком случае честнее просто придумать группе какое-нибудь звучное имя, как, скажем, сделали «Серапионовы братья». Они же не провозглашали какой-то «неосерапионизм». Это была группа до известной степени единомышленников, товарищей, и слава Богу… Впоследствии они разошлись, как это всегда бывает со всеми уважающими себя литераторами. По жизни невозможно идти группой, невозможно группой помереть и лежать групповым захоронением где-нибудь на Ваганьковом.

Что касается поэтики того или иного направления… Тут мы опять вернулись к вопросам стиля. А я глубоко убеждена, что стиль, поэтика, «литературная походка» – всё элементы органики. Если литератору органически присущи ясность мышления и способность ярко, образно и с юмором излагать свои мысли, то он, хоть треснет, хоть трижды объявит себя постмодернистом, не сможет писать, как, скажем, Нарбикова. Он навсегда останется любимым миллионами читателей Довлатовым. Вот вам, кстати, пример, если уж мы заговорили о поэтике. Довлатов – человек ленинградский, с юности варился в водах «ленинградской школы», входил в группу «Горожане» и даже силился писать в этой поэтике. Но его мощная органика победила, и, я считаю, в своих лучших поздних вещах он очень далеко ушел от так называемой «ленинградской школы».

Из литераторов, согласных обозначать себя постмодернистами, мне нравятся некоторые. В основном это поэты. Игорь Иртенев, например, Владимир Друк, Виктор Коркия. Я очень люблю стихи покойной Нины Искренко. Поэзии как-то более присуща игра со словом как самоцель. У Владимира Друка есть длинное стихотворение, в котором он всячески выворачивает собственную фамилию, играет с ней – очень забавно. От прозы читатель все-таки ждет еще кое-чего кроме самодовлеющих условий игры. Жюль Ренар говорил: ясность – вежливость писателя. Думаю, вежливость прозаика – не дать читателю заметить приемы, при помощи которых он держит внимание читателя на протяжении всего произведения. Вообще, по моему глубокому убеждению, плохо, когда любые «измы», любые провозглашенные условия игры довлеют над самой божественной игрой – литературой.

– Кто из современных прозаиков вам близок?

– Очень люблю и восхищаюсь прозой и эссеистикой Бориса Хазанова, многим обязана (в стилистическом смысле) Фазилю Искандеру, нежно отношусь к Сергею Довлатову, высоко ценю прозу Леонида Гиршовича. Кроме того, есть ряд прозаиков, за работой которых я с интересом слежу: это Пелевин, Петр Алешковский, Слаповский, Пьецух, Людмила Улицкая… Сейчас в литературе, как и всегда, впрочем, работает много ярко талантливых людей. Земля никогда не оскудевает талантами.

– Как вы относитесь к самому определению «беллетристика»? Многие литераторы считают это чуть ли не бранным словом.

– Однажды я присутствовала при споре двух философов. Прежде чем приступить к сути диспута, они сели друг напротив друга и минут сорок договаривались о том, что конкретно каждый из них подразумевает под тем или иным термином. Они договаривались о правилах ведения спора. Жаль, что в литературе в конечном счете самым важным и самым подлинным аргументом всегда является «нравится – не нравится», какими бы терминами стороны ни подкрепляли свою точку зрения. Я в таких случаях всегда вспоминаю эпизод из моей юности. Знаете, есть такой композитор: Кейдж. Он написал фортепьянную пьесу «Ожидание». Исполняется она так: выходит пианист, садится за инструмент и, не прикасаясь к клавиатуре, сидит с секундомером в руке ровно три минуты сорок четыре секунды. Потом встает, раскланивается и уходит за кулисы. Такая пьеса. И вот в годы моей консерваторской юности однажды в наш город приехал известный пианист, и мы с моим одноклассником Сенькой Плоткиным пошли на концерт. Где-то в середине программы между ноктюрном Шопена и пьесой Хиндемита объявляют Кейджа, «Ожидание». Выходит пианист, садится к инструменту, сидит. Сидит… Проходит минута, другая, на третьей минуте зал понял, что это не недоразумение, пианист не забыл ноты, не помрачился рассудком, что это музыка такая. Тогда Сенька хлопнул меня по колену и восторженным шепотом завопил: «А Пашка Егоров играл это лучше!!»

Понимаете, в искусстве, особенно в литературе, вы никогда никому не докажете, что «Пашка Егоров» не «играет это» лучше вас. И наверное, в этом есть своя правда.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 1999

Цитировать

Рубина, Д. Ни жеста, ни слова. Беседу вел Д. Голованов / Д. Рубина // Вопросы литературы. - 1999 - №3. - C. 271-287
Копировать