№3, 2005/Теория и проблематика

Непереводимые годы Бродского. Две страны и два языка в поэзии и прозе И. Бродского 1972–1977 годов

Одно из первых впечатлений от поэзии Бродского – ощущение несоответствия между его поэтической и прозаической мыслью. Поэт не раз утверждал, что поэзия есть творение самого языка и человек на такое творение не способен («Язык – начало начал. Если Бог для меня и существует, то это именно язык» 1). Бродский убежден: то, что «сказывается» в поэтическом произведении, больше того, о чем в нем «говорится». Именно поэтому для него поэзия – это сфера, в которой что-то сказывается, а проза – в которой что-то (и кем-то) говорится.

Вероятно, этим родовым различием можно объяснить тот факт, что в поэзии Бродского сказывается не только больше, чем говорится в его эссе и интервью на те же темы, но сказывается иной раз почти противоположное.

Одно из возможных объяснений подобных противоречий – в крайней жизненной субъективности Бродского. Лучше всего эта субъективность видна на примере ответов на вопрос: «Как вам у нас в Америке?» Он мог быть политкорректным, мог дать понять, что все не так просто, а мог вдруг сказать: «Честно говоря…» и т. д. Образ Америки, возникающий в поэзии Бродского (кроме стихотворения Михаилу Барышникову «Классический балет есть замок красоты…»2, 1976), порой не соответствует тому, который формирует его проза. Такая ситуация в особенности характерна для одной из самых личных тем поэзии Бродского – темы переживания им (а не последующего истолкования) своего изгнания.

Соотношение России и Америки, двух языков, стиха и прозы – это линия, развивая которую Бродский пришел к идее о диктате языка3. Язык говорит посредством писателя, оберегает каждого человека и народ в целом и обрекает их на те события и конфликты, к которым сам Язык, подобно Божеству, приобщает своих носителей. Эта концепция Языка с большой буквы4 выросла из конфликта в одном человеке двух языков, двух цивилизаций, одна из которых была прошлым, другая – настоящим и будущим. Для того чтобы конфликт был разрешен, Язык должен был стать Абсолютом – тем, что над человеком и диктует ему. Национальная принадлежность – характеристика лишь второго порядка. У Бродского так все и получилось: к концу 70-х годов он считал уже двуязычие нормой и охотно объяснял, что значит хорошо писать, без разницы, на каком языке. «Единственная заслуга писателя – понять те закономерности, которые находятся в языке» (1978; Захаров, с. 54).

Лирический герой Бродского несколько лет шел к точке зрения Языка, к видению из «ниоткуда» 5. Поиск этой ценностной позиции позже сделал оппозиции «вещи» и «пустоты» 6, «бытия» и «ничто» 7 основными в творчестве поэта.

При сравнении того, что сказывается стихом и говорится прозой, звучит по-русски и по-английски, обнажается логика, создающая конфликт в поэзии Бродского 70-х годов. Конфликт, который в то же время преодолевается самим фактом написания стихотворений на русском языке.

В творчестве Бродского нельзя терять из виду событийной логики тех лет, которые сделали из него поэта и мыслителя. Иначе может показаться, что он родился уже вместе со своим собранием сочинений, с узнаваемым набором идей о языке, о его диктате, о пустоте, о скромном месте писателя, стоицизме и полагании превосходства эстетики над этикой. Если воспользоваться поэтической терминологией поэта, все эти концепции являются бесчеловечными «частями речи», которые не сохранили воспоминаний о том, из чего, почему и как они появились.

Данные заметки посвящены первым пяти годам эмиграции Бродского – с 1972 по 1977 год. В 1972 году у Бродского появился достаточный повод для того, чтобы по-новому соотносить английский язык с русским, а пейзажи Родины – с американским ландшафтом. К окончанию этого периода Бродский был уже активно публикующимся англоязычным эссеистом8. Иными словами – с 1972 года по 1977-й соотношение языков и стран устанавливалось в сознании поэта заново.

И хотя сам Бродский на многочисленные вопросы о его внутреннем развитии лишь варьировал ответ: «Эволюция незначительна» (Захаров, с. 374), совершенно очевидно, что эта эволюция имела место. С 1977 – 1978 годов у поэта начались серьезные трудности со здоровьем9– две подряд операции на сердце. Этого уже достаточно, чтобы стихи «после» отличать от стихов «до». Хотя бы потому, что «благодарность», которая «раздается» в стихотворении «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» (1980), своим пафосом весьма отличается от «гортань… того… благодарит судьбу» в «Двадцати сонетах Марии Стюарт» (1974). В 1977 году Бродский пишет по-английски и свое первое стихотворение, и несколько эссе. Английский после этого на какое-то время даже выдвигается на первое место: в 1979 году Бродским, если верить собранию сочинений, не написано ни одного стихотворения, но цветет англоязычная эссеистика.

 

ПЕРВЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ ПЕРЕМЕНЫ МЕСТА:

«СОВЕРШЕННЫЙ НИКТО»

 

«Я приехал в Америку и буду здесь жить <…> Я увидел новую землю, но не новое небо. Разумеется, будущее внушает большие опасения, чем когда бы то ни было. Ибо если прежде я не мог писать, это объяснялось обстоятельствами скорее внутренними, чем внешними <…> Это скверное время, когда кажется, что все, что ты мог сделать, сделано, что больше нечего сказать, что ты исчерпал себя, что хорошо знаешь цену своим приемам <…> В результате наступает некоторый паралич.

От сомнений такого рода я не буду избавлен и в будущем, я это знаю. И более или менее к этому готов <…> Но я предвижу и другие поводы для паралича: наличие иной языковой среды» (VII, 70 – 71) – эти слова как раз написаны Бродским в период молчания, того «паралича», о котором здесь упомянуто. Они же – едва ли не единственное его доказательство, хотя если отсмотреть даты в третьем томе собрания сочинений поэта, возникает ощущение провала между мартом 1972 года, когда было написано «Сретенье», и декабрем, когда стихотворением «1972 год» был открыт, по сути, новый этап творчества. Этот отрывок из письма в нью-йоркскую газету дает представление о том, чем – какими мыслями – был наполнен первый в творчестве Бродского период молчания. При этом определенный эффект имеет сама газетная сиюминутность, в контекст которой это высказывание было помещено, – газета ведь представляет информационную картину очередного дня, не более. Однако именно этот – газетный – материал, который вышел в воскресном приложении 1 октября 1972 года, стал первым (из точно определенных во времени) высказыванием Бродского о жизни на новой земле. И основной его (анти)тезис: «некоторый паралич» в «иной языковой среде».

Косвенным подтверждением этого состояния может выступить свидетельство Кейса Верхейла, датированное сентябрем 1972 года: «В последний раз я слышал его голос, когда он был в Вене. Он не мог взять в толк, что же с ним произошло, – один раз принялся горячо рассказывать мне о первом знакомстве с Западом и о том внимании, которым он, поэт, в России сумевший опубликовать лишь несколько строк из написанного, вдруг оказался окружен; в остальном же был мрачен и полон тихого бешенства. На открытке с фотографией Tower Bridge, которую он послал мне из Лондона незадолго до отъезда в Америку, были, в частности, такие слова: «Если всерьез – я мертв, если невсерьез: мне дали место poet in residence в Ann Arbore»» 10.

Совершенно очевидно, что новые обстоятельства требовали нового языка. «Я мертв» – в тот момент Бродский вряд ли мог говорить об этом состоянии подробнее. Не только потому, что не мог себе позволить об этом говорить как человек жестких этических взглядов – скорее было неясно, на каком языке описывать новый мир. Потому фиксация этого мира началась прежде всего с описания текущего состояния самого героя. И описание это пронизывает мотив старения, вызывающий у лирического героя и смех и слезы.

Таково стихотворение «1972 год», написанное 18 декабря, через полгода после отъезда из СССР. Показательно, что поэзия – в данном случае на ту же тему, что и приведенный выше отрывок, – обозначает новую для поэта ситуацию, стремясь не к обобщениям, но к конкретным наблюдениям и передаче непосредственных переживаний. «Здравствуй, младое и незнакомое / племя!» Приветствие незнакомым людям – первый мотив, осмысляющий новую ситуацию. Следом появляется «жужжащее, как насекомое, / время», – это реакция на изменение языка, на котором говорит окружающий мир: новое время перестало говорить, а стало жужжать.

Главное, что появляется здесь, – употребление прошедшего времени по отношению к собственным характеристикам и самому существованию: «все, что я мог потерять, утрачено…», «я был как все» (курсив здесь и далее мой. – В. К.). В качестве причины этого «был» лирическим героем называется «старение». Но прямо проговаривается и возможная причина самого старения – «чаши лишившись в пиру Отечества, / нынче стою в незнакомой местности». Иными словами, причина старения – в настоящем. А вокруг все ново и незнакомо. Лирический герой чувствует себя слишком старым для того, чтобы принимать всю эту новизну. В интервью (осень-зима 1972 года) Бродский косвенно дает собеседнику понять, что оценка его приезда на свободную землю может быть не столь однозначной.

«–А вы не думаете, что ваша репутация и известность помогли вам приехать на Запад?

– Конечно, это сыграло свою роль <…> но на самом деле этот вопрос можно было бы видоизменить: а хорошо ли, что я уехал на Запад? Если да, то слово «помогли» справедливо. Если нет, то нам придется сформулировать эту мысль совершенно по-иному» (Захаров, с. 12). «По-иному» сформулировать можно было бы так: репутация на Западе стала одной из причин изгнания Бродского из страны, хотя он и так был там «объектом для всевозможного рода давления, сжатия и отторжения» (Захаров, с. 8). В качестве главной причины, которая запускает механизм давления, Бродский видит независимость человека.

И вот этот независимый человек оказывается на американской земле. В том же 1972 году написано стихотворение, в котором лирический герой попытался взглянуть на настоящее как на давно прошедшее время. Сам Бродский рассказывал, что стихотворение «В озерном краю» (1972) было написано после первого посещения зубного врача в местечке Анн Арбор. Однако от сиюминутной боли в стихотворении не остается ни следа, настоящее оборачивается «теми временами» (когда у него болели зубы): «Все то, что я писал в те времена, / сводилось неизбежно к многоточью», «И ежели я ночью / отыскивал звезду на потолке, / она, согласно правилам сгоранья, / сбегала на подушку по щеке / быстрей, чем я загадывал желанье». Из этой метафоры вполне вычитывается логика настоящего: те немногие моменты настоящего, которые схвачены, выделены в восприятии из общей картины, проносятся мимо гораздо быстрее, чем могут быть осознаны.

Вторая половина 1973 года, журналист Анн-Мари Брамм задает Бродскому вопрос:

«–Вы чувствуете, что темп жизни в Америке очень быстрый?

– Да, более-менее. Конечно, степень участия в этой жизни зависит от вас самих. Можете участвовать, можете отказаться. В этом отношении Америка – лучшее место в мире, потому что можно выбрать свой путь» (Захаров, с. 42). Однако в стихотворении «1972 год» мелькает словечко «изгнание», которое показывает: установка на то, чтобы «вести себя так, как будто ничего не произошло» 11, с которой Бродский прибыл на Запад, не спасает от того, что на самом деле произошло. А случилось, выходит, «изгнание» человека в «лучшее место в мире». Силы давления, которые ощущал на себе Бродский на родине, вдруг перестали действовать. После того как давление исчезло, Бродский оказался в ситуации недостатка внешних сил, по отношению к которым он мог бы определять себя: «В общем, предыдущая жизнь, жизнь дома, кажется мне сейчас более комфортабельной в психическом смысле, нежели предстоящая. Большинство обстоятельств, с которыми приходилось бороться, были физическими, материальными. Физическому давлению, сколь бы высокий характер оно ни носило, сопротивляться все-таки легче» (VII, 71). С другой стороны, вспомнив приведенный телефонный разговор Бродского с Кейсом Верхейлом, можно понять, что за пределами СССР у поэта возникло ощущение несоответствия тому повышенному внешнему вниманию, которым он оказался окружен. Отсюда опасения, сформулированные уже позже – в интервью 1987 года: «Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасение потерять свое «я» и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен – да и не очень уверен сегодня, – что не превращусь в дурачка, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России» (Захаров, с. 263). В 1973 году появилась формула для выражения человека в новом пространстве – «совершенный никто / потерявший память, отчизну, сына» («Лагуна»). В 1977 году и в 1987-м Бродский предлагает две разных логики, следуя которым из человека, помещенного в чужое пространство, выводится «совершенный никто». 1977 год, эссе «Меньше единицы»: «Видимо, всегда было какое-то «я» внутри той маленькой, а потом несколько большей раковины, вокруг которой «все» происходило <…> Получать плохие отметки, работать на фрезерном станке, подвергаться побоям на допросе, читать лекцию о Каллимахе – по сути, одно и то же. Вот почему испытываешь некоторое изумление, Когда вырастешь и оказываешься перед задачами, которые положено решать взрослым. Недовольство ребенка родительской властью и паника взрослого перед ответственностью – вещи одного порядка. Ты не тождествен ни одному из этих персонажей, ни одной из этих социальных единиц; может быть, ты меньше единицы» 12. Если мысль Бродского упростить, получится, что человек меньше социальной единицы по причине собственной врожденной частности. Этот «человек» здесь не возведен в тип, а означает вполне конкретную личность. В 1987 году в лекции «Состояние, которое мы называем изгнанием, или Попутного ретро» Бродский говорит не только обо всех изгнанных мира, но и о тех, кто чувствует свое метафорическое (читай – метафизическое) изгнание: «Если бы нам пришлось определить жанр жизни изгнанного писателя – это была бы, несомненно, трагикомедия. Благодаря своему предыдущему воплощению, он способен почувствовать социальные и материальные преимущества демократии гораздо острее, чем ее уроженцы. Однако по той же самой причине (главным сопутствующим результатом которой является языковой барьер) он оказывается совершенно неспособным играть сколько-нибудь значительную роль в этом новом обществе. Демократия, в которую он прибыл, обеспечивает ему физическую безопасность, но делает его социально незначительным» (VI, 28 – 29). Далее следует определение изгнания как события лингвистического – контакта писателя и языка. И получается, что язык – причина «сползания» писателя «в изоляцию». А в 1977 году частность – это еще естественное состояние самого человека. Этот пример очень показателен – хрестоматийный Бродский 80-х годов все выводит из Языка. А в том же 1973-м язык в драме лирического героя Бродского не участвует вовсе – и драма не находит выхода, не разрешается, не обретает законных оснований.

«- Переезд в Соединенные Штаты как-то изменил ваше творчество?

– Не думаю. Основного это не меняет, хотя, похоже, я прибыл сюда без своей Музы <…>

О чем вы теперь пишете? <…>

– Совсем недавно, за последние несколько недель, я написал пару стихотворений о Соединенных Штатах, о своей жизни здесь. Правда, правда! [Смеется.]» (Захаров, с. 28), – говорит Бродский во второй половине 1973 года. Поэт немного преувеличивает: под те характеристики, которые он дал, можно подвести только одно стихотворение – «Лагуна» 13.

После 1972 года, когда в поэзии произошла лишь фиксация перемены места, реакция, которая звучит в «Лагуне», показывает, каким образом развивается осмысление факта: «Скрестим же с левой, вобравшей когти, / правую лапу, согнувши в локте; / жест получим, похожий на / молот в серпе, – и, как черт Солохе, / храбро покажем его эпохе, / принявшей образ дурного сна». Понятно, что звучит здесь агрессия по отношению к той системе, которая лирического героя вытолкнула, и при воспоминании об оставленной родине на первое место выходит не память о доме, друзьях, любимой, о родной природе, наконец, – все эти чувства пока не выношены, и их затмевает желание показать обидчику свое презрение, хоть и издалека. Позже (в «Двадцати сонетах Марии Стюарт», 1974) появляется ощущение, что лирический герой и сам упивается иронией данной ситуации.

Пока «совершенный никто», продемонстрировав свое отношение к эпохе молота и серпа, смотрит «в то никуда, задержаться в коем / мысли можно, зрачку – нельзя», поэт Бродский в беседе с журналисткой говорит следующее: «В России, конечно, не всегда было приятно, когда кто-нибудь мог заявиться к тебе домой без приглашения, без предварительной договоренности, просто так. В мою дверь стучали. Я открывал и видел человека, о котором не думал, а он спрашивал: «К тебе можно? А что ты делаешь?» Но это в определенном смысле была жизнь. Это считалось нормальным – полная непредсказуемость. А вот у американцев время большей частью уже расписано. Вы знаете, что произойдет в два часа. Установленный график жизни. В жизни не остается ничего волнующего, неожиданного» (1973; Захаров, с. 43). Кажется, что для того, чтобы сделать такие бытовые наблюдения, нужно было уже какое-то время пожить в новых условиях. Однако в поэзии Бродского этой мысли исполнилось около года и «совершенный никто» – это уже тип человека, знающего, что произойдет в два часа14.

Вовсе не на темп жизни обратил внимание Бродский после приезда, поскольку попал он первым делом в провинцию штата Мичиган – Анн Арбор. В том же 1972 году появляется стихотворение «Осенний вечер в скромном городке…» – описание быта, в котором звучит вывод о специфике нового пространства: «Здесь утром, видя скисшим молоко, / молочник узнает о вашей смерти. / Здесь можно жить, забыв про календарь» / глотать свой бром, не выходить наружу…» В отечестве нельзя было забыть про календарь – там в любой момент кто-то мог постучать в дверь. Теперь же можно не выходить наружу, потому что там все равно ничего не происходит.

В России лирический герой был отторгнут от происходящего. Так, в 1970 году появилось знаменитое стихотворение «Не выходи из дома…»: «Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером / таким же, каким ты был, тем более – изувеченным?» (II, 410). Угроза со стороны внешнего мира – одна из причин этой отторгнутости. «Гражданин второсортной эпохи, гордо / признаю я товаром второго сорта / свои лучшие мысли, и дням грядущим / я дарю их как опыт борьбы с удушьем. / Я сижу в темноте. И она не хуже / в комнате, чем темнота снаружи» (1971). Почему герой сидит в темноте? Потому что внешний мир ему не интересен, более того – чужд. После 1972 года в поэзии Бродского никакой «борьбы с удушьем» уже не найти. Только в воспоминаниях15. Новое, бессобытийное пространство ляжет в основу уже другого лирического сюжета, который будет развиваться в творчестве Бродского многие годы, – преображение человека в вещь16. Темп американской жизни, который действительно обрушится на поэта в Нью-Йорке17, бессобытийности зачеркнуть уже не сможет18.

 

АМЕРИКАНСКАЯ СКУКА ПИТЕРСКОГО РАЗЛИВА:

ШАГ К ВЕЩАМ

 В 1974 году появляется стихотворение, во многом предваряющее цикл «Часть речи», который будет закончен только через два года. Впервые покинутая страна представлена не советской системой, а северной природой, одним из аспектов «другой», малой Родины. Важен сам факт обращения к теме. Однако стихотворение «Песчаные холмы, поросшие сосной…» примечательно тем, что неожиданно развивает мотивы «Осеннего вечера…» – те же мотивы бессобытийности здесь вдруг обретают более глубокую генеалогию – они возводятся к петербургскому пространству.

  1. См.: Бродский И. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000. С. 96. В дальнейшем все ссылки на это издание даются в тексте: Захаров с указанием страницы.[]
  2. Стихотворение заканчивается строками: «А что насчет того, где выйдет приземлиться, / земля везде тверда; рекомендую США». Стихотворение имеет четкий адресат – будущего эмигранта, звезду советского балета. Такой игривый тон Бродский брал обычно в традиционных стихотворениях на день рождения кого-то из друзей (Александра Кушнера, Якова Гордина) – жанр этих стихотворений всегда подразумевает некоторую позу, которую должен оценить старый знакомый. В данном случае заключительные строки являются частью выбранной Бродским позы, которая не вяжется ни с чем, что написано в том же 1976 году.[]
  3. Соответствующая программа сложилась еще в российский период творчества Бродского. Так, известно, например, его письмо в редакцию одной из советских газет, направленное против реформы языка. Основной тезис: «Язык – это великая большая дорога, которой незачем сужаться в наши дни» (Полухина В. Бродский глазами современников. СПб.: Звезда, 1997. С. 66). Затем в письме Л. Брежневу, которое, по словам Бродского, было написано в ночь перед отъездом из СССР (с 3 на 4 июня 1972 года), уже содержится исходный тезис американского Бродского: «Язык – явление более старое и более неизбежное, чем государство» (Захаров, с. 441). Далее, в письме в газету «Нью-Йорк Таймс», написанном в 1972 году после приезда в Америку, Бродский практически полностью воспроизводит этот тезис. Здесь тема языка возникает в связи с пассажем о России: «Я не думаю, что кто бы то ни было может прийти в восторг, когда его выкидывают из родного дома <…> Но независимо от того, каким образом ты его покидаешь, дом не перестает быть родным <…> Россия – это мой дом, я прожил в нем всю свою жизнь, и всем, что имею за душой, я обязан ей и ее народу. И – главное – ее языку. Язык <…> вещь более древняя и более неизбежная, чем любая государственность» (Сочинения Иосифа Бродского. СПб.: Пушкинский фонд, 1997 – 2002. Т. VII. С. 63. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте). Однако до «диктата языка» еще далеко. Ср. в большом интервью, написанном в результате полугода бесед журналиста с поэтом (лето 1973 – январь 1974 года): то, что будет потом называться у Бродского «диктатом языка», формулируется пока что очень туманно: «Я не знаю, как это описать <…> В этом занятии нет ничего устойчивого. Иногда у меня написаны две-три строчки да пара идей в голове, и я пытаюсь выразить их. Но во время процесса что-то происходит, и очень часто стихотворение выходит совсем не таким, как было замыслено вначале» (Захаров, с. 40).[]
  4. Язык с большой буквы по сравнению с английским или русским языками, по Бродскому, есть явление другого – высшего – порядка. Он приближается по своей значимости к Абсолюту, который творит все сущее. Законы этого Абсолюта – грамматика, изначально выражающая законы мироздания. Ср. позднейшую мысль, высказанную Бродским в эссе о стихотворениях Томаса Гарди (1994): «…как кто-то (скорее всего, это был я) когда-то сказал, язык – это первый эшелон информации о себе, которую выдает неодушевленное одушевленному» (VI, 316). Человек в этом мироздании неразличим – он сам при этом не микрокосм, а скорее насекомое, в котором не может быть такого содержания, которое требовало бы своего языка. Грамматика Языка – лучшее тому доказательство. И только личный контакт с Языком (подобно личному контакту с Богом) позволяет преодолеть неразрешимые человеческие драмы.[]
  5. Ирина Служевская пишет: «Читая стихи Бродского, написанные после рубежа – 1972 года, понимаешь, что для этого поэта изгнание стало предпосылкой метафизического взлета» (Служевская И. Поздний Бродский: путешествие в кругу идей // Иосиф Бродский и мир. Метафизика, античность, современность. СПб.: Звезда, 2000. С. 9.[]
  6. См.: Лотман Ю. М., Лотман М. Ю. Между вещью и пустотой (Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания») // Лотман Ю. М. Избранные статьи. Т. 3. Таллинн: Александра, 1993. С. 294 – 307.[]
  7. См.: Венцлова Т. Развитие семантической поэтики // Литературное обозрение. 1996. N 3 (257). С. 29 – 34.[]
  8. До этого времени у Бродского было несколько прозаических выступлений, написанных по-русски: «Заметка о Соловьеве» (1971), «Писатель – одинокий путешественник…» (Письмо в «Нью-Йорк Таймс»; 1972), «Послесловие к «Котловану» А. Платонова» (1973), «Размышление об исчадии ада» (1973). Помимо «Заметки о Соловьеве», все эти высказывания были переведены на английский язык Карлом Проффером. Первый опыт эссеистики на английском – эссе «Меньше единицы» («Less Than One»), датированное 1976 годом. Как будет показано ниже, в 1975 – 1976 годах внутренний языковой конфликт, характерный для Бродского первых лет эмиграции, начал находить разрешение. Автобиографическое повествование по-английски – один из этапов такого разрешения.[]
  9. В одном из стихотворных посланий Виктору Голышеву 1977 года из Америки Бродский упоминает 13 декабря – день первого инфаркта. Это мог быть как декабрь 1976, так и декабрь 1977 года.[]
  10. Верхейл К. Танец вокруг мира. Встречи с Иосифом Бродским. СПб.: Звезда, 2002. С. 59.[]
  11. Весна-лето 1980: «Когда я приехал сюда, я велел себе не делать истории из этой перемены, вести себя так, как будто ничего не произошло. Так я себя и вел. Думаю, что и продолжаю. Но в первые два-три года я чувствовал, что скорее веду себя, чем живу <…> Теперь лицо и маска, я думаю, склеились» (Захаров, с. 67). Декабрь 1981: «Когда я приехал в Штаты, я сказал себе, что не следует обращать никакого внимания на смену обстановки. Я решил притвориться, что ничего особенного не произошло» (там же, с. 184).[]
  12. Бродский И. Меньше единицы. Избранные эссе. М.: Независимая газета, 1999. С. 19.[]
  13. В этом году начат «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова», но окончен он будет только в 80-х годах; помимо него есть «Роттердамский дневник» – место действия Роттердам – и «На смерть друга» – реакция на ложную весть о кончине московского друга Бродского, который якобы замерз в подъезде.[]
  14. Мотиву бессобытийности в это же время сопутствует мотив не- существования лирического героя. Ср. у Андрея Ранчина: «С середины 1970-х гг. в поэзии Бродского утверждается инвариантный мотив не -существования, не -бытия «Я», облекающийся в слегка варьирующуюся поэтическую формулу.Один из первых примеров – в стихотворении «На смерть друга» (1973)» (Ратин А. На пиру Мнемозины. Интертексты Иосифа Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 33)[]
  15. »Колыбельная Трескового мыса» (1975): «…я сменил империю. Этот шаг / продиктован был тем, что несло горелым / с четырех сторон», «Дуя в полую дудку, что твой факир, / я прошел сквозь строй янычар в зеленом, / чуя яйцами холод их злых секир…», «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» (1980). []
  16. Вещь для Бродского есть реализация языка. Природу такой иерархии он объясняет в эссе «Меньше единицы»: «Скудость окружала нас, но, не ведая лучшего, мы от нее не страдали. Велосипеды были старые, довоенные, а владелец футбольного мяча почитался буржуем. Наше белье и одежки были скроены матерями из отцовских мундиров и латаных подштанников <…> Самим вещам мы предпочитали идеи вещей» (Бродский И. Меньше единицы. С. 28). После стихотворения «1972 год» этот мотив уже встречается только в 1976 году и далее: «Декабрь во Флоренции», «Часть речи», «Помнишь свалку вещей на железном стуле…» (1978), «Строфы» (1978) и т.д.[]
  17. Недавно газета «Известия» к 40-летию суда над Бродским опубликовала отрывки из стихотворных посланий поэта переводчику Виктору Голышеву, которые не вошли в собрание сочинений. Ср. отрывок 1974 года: «Когда бы уложить я мог / Америку в два русских слога, / я просто написал бы: МНОГО. / Всего – людей, автодорог, / стиральных порошков, жилья, / щитов с летящим «Кока-Кола», / скайскреперов, другого пола, / шмотья, истерики, жулья. / От этого в глазах рябит» (Известия. 2004. 18 февраля).[]
  18. Ср. другой отрывок из посланий Виктору Голышеву, также датированный 1974 годом: «Итак, я здесь два года. Но / все чувствую себя туристом, / натуралистом, журналистом, / и словно бы через окно / разглядываю мир, ногой / ступая по горам и долам… / Здесь главное – как сделать доллар / и как, после него, другой. / Их сделавши, стригут газон / в шесть вечера. Потом рубают. / Затем правительство ругают. / В одиннадцать слетает сон» (там же).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2005

Цитировать

Козлов, В.И. Непереводимые годы Бродского. Две страны и два языка в поэзии и прозе И. Бродского 1972–1977 годов / В.И. Козлов // Вопросы литературы. - 2005 - №3. - C. 155-185
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке