№3, 1989/Жизнь. Искусство. Критика

Наша анкета: О чем молчим? И почему?

Продолжаем публикацию ответов на анкету, начатую в N 11, 1988 и продолженную в N 1, 1989.

Редакция журнала предложила критикам и литературоведам ответить на следующие вопросы:

  1. Уступает ли сегодня критика публицистике, и если да, то в чем и почему?
  2. О чем до сих пор не сказали журналы, в том числе и наш?
  3. О чем до сих пор молчите Вы лично?

 

Вильям АЛЕКСАНДРОВ(г. Ташкент)

1.В течение длительного времени безгласности в печати и застоя в жизни литература вынужденно брала на себя многие функции журналистики. То, о чем нельзя было открыто сказать в газетных и журнальных статьях, в какой-то мере находило выход в литературных произведениях, и естественно, что литературная критика тоже участвовала в этом процессе. Сейчас, когда в публицистике открыто обсуждаются многие проблемы, которых лишь коснуться в литературе и то считалось большой смелостью, положение коренным образом изменилось. Такая «смелость» в литературе сейчас никому не нужна. Литературе должно возвращаться ее истинное предназначение: глубинное, художественное осмысление жизни со всеми ее проблемами, драмами, коллизиями. Всемерно способствовать в этом – вот, мне кажется, главная задача литературной критики сегодня.

И не надо литературной критике искусственно «подниматься» до уровня публицистики. Каждому – свое.

2.Мне кажется, столичная литературная критика очень мало внимания уделяет произведениям русских писателей, живущих вне столицы – в республиках и областях. Предполагается, что все лучшее рано или поздно будет издано в Москве и вот тогда попадет в поле зрения критики. Опасное заблуждение. Во-первых, не всегда, а во-вторых, зачастую – слишком поздно. Пока сохраняется ненормальное положение, при котором книги, выходящие в областях и республиках, распространяются, как правило, в пределах этих областей и республик, искусственно создается некий «класс «Б» в литературе, и это очень плохо. Литературная критика тоже немало сделала, к сожалению, для поддержания такого ненормального положения, когда «для битья» выбирала чаще всего произведения периферийных авторов. А между тем среди книг и журнальных публикаций «периферии» есть немало таких, которые заслуживают серьезного разговора.

3.В 12-м номере журнала «Звезда Востока» за 1987 год опубликована моя повесть «Улица детства», которую не печатали 22 года. Это повесть о 37-м годе, увиденном глазами десятилетнего мальчика.

Одним из самых первых читателей этой повести в рукописи был Валентин Владимирович Овечкин. И тогда же, в 1966 году, он, как член редколлегии «Нового мира», рекомендовал повесть главному редактору журнала А. Т. Твардовскому.

Несмотря на рекомендацию Овечкина и доброе отношение Твардовского, повесть тогда не смогла увидеть света. Но я благодарен судьбе за то, что она свела меня с такими замечательными людьми, кете В. В. Овечкин и А. Т. Твардовский. У меня было две встречи с Александром Трифоновичем: одна в 1966, другая в 1969 году, незадолго до его ухода из журнала, – и та, и другая оставили неизгладимый след на всю жизнь.

Вот об этом – о дружбе Овечкина и Твардовского, о трогательной заботе, которую они проявляли друг о друге, невольным свидетелем чего я оказался, о святом отношении того и другого к литературе, о беседах с Твардовским (а они касались отнюдь не только повести) – мне бы хотелось рассказать, так как во всем этом, мне кажется, есть немало поучительного, особенно для тех, кто начинает свой путь в литературе.

 

Пятрас БРАЖЕНАС(г. Вильнюс)

Начну с вашей заблаговременной благодарности «за искренний и серьезный ответ». Что касается искренности, надеюсь оправдать доверие, а вот насчет серьезности – не знаю. По-моему, в самих вопросах есть что-то игривое и не очень серьезное. Это, разумеется, не значит, что вопросы – плохие. Наоборот: нестандартность вопроса в какой-то мере уже сама по себе оберегает от стандартного ответа.

1.После такого вопроса сразу возникает не ответ, а встречные вопросы: а почему именно публицистикой проверяется уровень критики? что это за эталон, которому можно уступить, а то и превзойти? почему начинаем не с прозы, поэзии, драматургии, к которым критика имеет такое же прямое отношение, как и к публицистике?

Но, видимо, с помощью таких вот встречных вопросов – не выкрутишься, и следует признать: у редакции был определенный резон. Публицистика, долгие годы связанная по рукам и ногам и лишенная прирожденного права говорить с читателем открытым текстом, действительно больше, чем любой другой жанр, выиграла от гласности. «Чистую прибыль» читательского внимания и одобрения она получает даже за голую правду. А ведь не с голой правдой она идет, – корпус публицистов располагает незаурядными талантами художников слова, мыслителей, способных увидеть перспективу развития тех или иных общественных явлений.

Прозе, поэзии, драматургии – да не покажется это кощунством – от гласности легче не стало: кратковременное внимание и успех – и то не своими собственными, а публицистическими средствами – завоевать еще можно, а вот «долгосрочные» вещи создавать стало, пожалуй, гораздо труднее. Впрочем, когда это было легко?

Вот так пунктирно обозначив подступы к проблеме, рискну ответить категорично: да, критика сегодня уступает публицистике, и в первую очередь не в чем, а почему. Потому что каждому жанру – свое время, и время теперь именно публицистики.

Однако только потому и не следует этим тешить себя. Критике предстоит искупить гораздо больше собственных грехов, чем любому другому жанру. Подумаем только: очень многого за прошедшие десятилетия не сделали другие жанры. Не могли – это объяснимо, такое было время. Но критика-то желаемое выдавала за сущее, мнимые ценности – за истинные! Кто и что заставляли ее делать это? Процент честных людей в критике, думаю, не ниже, чем в других областях литературы, а вот коррумпированность жанра все-таки более заметна. Не потому ли, что жанр претендовал (да и не может отказаться от таких претензий) быть совестью литературы?

Третья причина того, что критика «проигрывает», – междоусобицы. Все жанры, употребляя старый оборот, повернулись лицом к жизни – к белым и черным пятнам истории, к злободневным вопросам современности, словом – к созиданию. Критика же как никогда яро выясняет внутренние отношения. Хотел бы признать это необходимым очищением совести, но не могу преодолеть опасения, что совесть от этого не станет чище. А может быть, это только мне так кажется? Из провинции глядя, чего-то не увидел?.. Извините.

2.Вот вы опять шутите – «о чем до сих пор еще не сказали?» Как будто о чем-то уже все сказано, а о чем-то совсем ничего, как будто представимо время, когда «обо всем» будет сказано «все»… Не хотел бы, чтобы такое случилось с «Вопросами литературы» (их тогда в первую очередь и надо было бы закрыть). Но вот расширять, углублять, уточнять есть что. Это, правда, отнюдь не новые, тем более не исключительные, из ряда вон выходящие вещи, но лишь в расчете на черную, кропотливую ежедневную работу, а не в неожиданных открытиях и озарениях я вижу будущее критики, повышение ее статуса и престижа.

Не примеряясь к чему-то, не состязаясь с кем-то, а только реализуя свое призвание, на которое, собственно говоря, никто и не покушается, критика может занять подобающее ей место в обществе. Не уступая и не заставляя уступить – просто занять. Ведь только она может стремиться к точности оценки произведения, направления, процесса, и точность в данном случае – как бы парадоксально это ни звучало – подвижная категория. Критика – стрельба по движущимся объектам (не потому ли ее и движущейся эстетикой назвали?). Каждое произведение проходит свой прямой или зигзагообразный путь во времени и пространстве. В обществе, скажем более определенно. Вот критике (или критику) и надлежит попасть в свой объект не «лишь бы», а именно с учетом пространственно-временных координат.

Мы же часто стреляем из намертво прикрепленных установок: кто из академически дальнобойного орудия, кто из публицистического гранатомета, кто из импровизационно-эссеистской ракетницы. Не скажешь, что совсем не попадаем. Но читателю до этого мало дела: он весь во власти произведения, а ты толкуешь о вечных ценностях и конъюнктурных качествах, он плачет, опознав на страницах «свою жизнь», а ты спохватился наконец демократически учесть мнение читателя, хитроумные виражи просторечия проделываешь, а читателя уже что-то новое захватило. И попал как будто, и все же… мимо. Последнюю оценку ставить рано, а с предварительной опоздал.

Итак – стрелять по движущимся объектам. Пока они над горизонтом, пока за ними следит множество глаз, пока и твоя меткость может кого-то поразить, заинтересовать. До общественного явления, каким стала публицистика или произведения пятидесятилетней – двадцатилетней выдержки, нам далековато, и ажиотажным «кто – кого» этого не исправить.

Исправлять – не огульно, не одним махом, но честно и целенаправленно – надо и свои старые ошибки: читатель сегодня вряд ли станет интересоваться, кто там конкретно создавал идолов, живых лжеклассиков, но критика не вернет себе потерянного доверия без современной переоценки хотя бы самых «эталонных» произведений минувших лет.

Критика, надо отметить к ее чести, на практике «втихую» нередко игнорировала предписания «дворцового» литературоведения, но сказать, что это вообще не отразилось негативно на ее теоретическом уровне, увы, нельзя. Повышать его – не ново это, но ой как нелегко. А вашему журналу – тем более трудно: ответы, пожалуй, легче дать, чем постоянно поднимать вопросы…

3.Видите, как бывает: третьим ответом приходится опровергать конец второго: не так-то легко отвечать. Знатоки относят меня к публицистическому крылу литературной критики. Время перестройки, как можно заключить из вышесказанного, этому крылу благоприятнее, чем другим. Вот только опять непопадание: еще до этого времени засел неосторожно за классику: взялся заново читать П. Цвирку. И… зачитался. Так что в настоящее время лично молчу обо всем. Трезво сознавая, что все, о чем промолчал, уже не воскресишь, но утешая себя горьковатым сознанием, что несказанное с годами не уменьшается.

 

Вячеслав БРЮХОВЕЦКИЙ(г. Киев)

1. Критике часто не удается в конкретных фактах вскрывать сущность процессов, будоражащих сегодняшнюю литературную жизнь. Мы больше ведем разговоры по поводу того или иного произведения, того или иного направления, тематического пласта и т. д., чем пытаемся ответить на вопрос о социальной и эстетической обусловленности такого рода явлений или же, наоборот, о социальной и эстетической извращенности наших «бывших» да и многих теперешних представлений и чаяний.

Публицистика, даже называя конкретного героя или антигероя, стремится сегодня обобщать. Мы же, даже обобщая, во многих случаях подразумеваем более-менее определенное лицо, в лучшем случае – круг лиц.

Часто такое «обобщение» является лишь сведением личных счетов или выпячиванием своей персоны. Можно привести такой пример. Один из составителей нового, 1988 года издания, биобиблиографического справочника «Писатели Советской Украины», В. Коваль, в период редакционной подготовки категорически отказался включить в справочник статью о Миколе Хвылевом, ярчайшем писателе, имя которого долгое время было несправедливо опорочено. В 1933 году он покончил с собой, поняв, что маховик сталинских репрессий уже приведен в движение, необратимое на десятилетия. Руководство «Радянського письменника» настояло на своем (редчайший случай – обычно настаивать и «пробивать» приходилось автору!), но ввиду непреклонности составителя попросило написать эту статью меня. И все бы тут ничего… Статья о Хвылевом благополучно вышла. Но, правда, как изменилась сейчас ситуация – всего за полтора-два года: напечатаны некоторые произведения М. Хвылевого, появились публикации о нем. И все увидели, какой это могучий талант. И как неполно выглядел бы биобиблиографический справочник, если бы его там не было.

Вот тогда-то В. Ковалю захотелось оправдаться и «обобщить». И в одной из своих статей он стал обвинять всех и вся в том, что, мол, его так плохо воспитывала школа и он поэтому ничегошеньки не знал о Хвылевом. А позже, мол, им извращал историю литературы убеленный сединами профессор университета (правда, безымянный, хотя указано, что работал он в свое время помощником самого Кагановича)…

В этом, конечно, много правды. Однако когда взрослый человек, достаточно известный критик, считает для себя возможным переложить вину на «шепелявую учительницу», которая учила его в сельской школе 50-х годов, что Хвылевый – националист и антисоветчик, – это по крайней мере бестактно. А чему же ты сам потом учился столько лет, если руководствуешься многие и многие годы теми же школьными представлениями?!

За всем этим стоит элементарное невежество, полузнание. В. Коваль кого только не обвинил в вульгарных оценках творчества М. Хвылевого. Но почему-то забыл упомянуть, что Л. Новиченко в конце 60-х годов, пожалуй, впервые за более чем три десятилетия сделал попытку (пусть еще робкую, но сделал) объективно разобраться в значении прозы этого писателя для становления молодой украинской советской литературы. Я вовсе не выгораживаю Л. Новиченко, у него были в свое время конъюнктурные оценки, но давайте все-таки будем честными и непредвзятыми хоть сегодня.

Или другое обвинение – в адрес «Украинской советской энциклопедии», которую несколько десятилетий возглавлял Микола Бажан. Вот, мол, ни в одном издании так и не появилась статья о Миколе Хвылевом. Но ведь это уже святотатство! Достаточно раскрыть третий том «Украинского советского энциклопедического словаря» (1968, стр. 676) и прочесть статью о Миколе Хвылевом, которая появилась на свет благодаря титаническим усилиям его друга – Миколы Бажана. Да, сегодня ее содержание не удовлетворяет нас, но ведь нельзя, как это делает В. Коваль, твердить о том, будто он нигде даже даты рождения писателя не может найти… «Суетился по библиотекам, архивам, искал хотя бы что-нибудь о Хвылевом…»

Ох и суетится сегодня кое-кто! Так хочется из первых рядов перестраховщиков незаметно проскочить в авангард перестройщиков… Но увы! Подводит элементарное незнание, не говоря уж о недобросовестности.

Критика и публицистика по своей общественной значимости сегодня поменялись местами (по крайней мере у нас на Украине). В годы застоя именно лучшей части критики (хотя и выламывали ей пальцы, ослепляли, а то и умерщвляли душу!) удавалось за конкретными явлениями видеть симптомы тяжелой общественной болезни. А сегодня тот же В. Коваль «смело» развенчивает всех бывших хулителей «Собора» О. Гончара. О себе, тогдашнем сотруднике «Літературної України», он отзывается бесхитростно: «Попробуй не согласись с теми – из редакции вытурят, только загремишь, а квартиры же нет и деться некуда». Ох эта сегодняшняя «смелость» и «принципиальность»! А ведь, скрупулезно фиксируя даже любое попутное упоминание о «Соббре», В. Коваль почему-то забывает сказать, что критик Евгений Сверстюк в конце 60-х годов написал блистательное эссе «Собор в лесах», за которое поплатился отнюдь не только отлучением от права печататься… Не подумал о том, что «вытурят». А Иван Дзюба, редчайшего таланта критик! Ведь то, что сегодня позволяет себе даже областная периодика и даже (!) на Украине, он имел смелость сказать в своем знаменитом «Интернационализме или русификации?». Может быть, ныне это исследование так взрывчато уже не зазвучало бы, но тогда… Тогда, когда после короткой «оттепели» леденящая волна сталинизма превращала любой честный путь в смертельную опасность.

Вот поэтому и считаю, что сегодняшняя критика явно уступает публицистике. Та и глубже, и смелее, и честнее. Да и просто не «суетится», а знает много…

2.Легче назвать то, о чем наконец сказали. Очень хорошо, что серьезные вопросы национальных литератур (в том числе и русской как национальной литературы) сегодня выходят на страницы союзной литературной периодики.

3.Стараюсь не молчать, но хронический недостаток времени пока душит многие замыслы.

Например, о вызвавшей бурю противоречивых чувств встрече с А. Солженицыным в 1971 году.

О том, как родной, украинский бюрократический аппарат в 70-е годы (да и сейчас еще) агрессивно противостоит украинской культуре, как, впрочем, и истинной русской культуре.

Завершил две книги – о творчестве Миколы Зерова и Лины Костенко. Честно говоря, страшно – такие глыбы духовности! Но сколько же можно молчать?!

 

Георгий ГАЧЕВ

Начинаю я с конца: с ответа на 3 и 2 вопросы – о Молчании. В молчании ведь разные уровни – из внешних причин: о чем не разрешают говорить – писать – печатать или о чем я не пишу – не возникаю, из страха, – и из благоговения перед Абсолютом, последними вопросами, где ум немеет… Будда молчал на вопросы о высших сутях и смыслах. И апофатическое богословие лишь через «не» («Бог НЕпостижим, БЕСконечен…») дает понять качества Бога, что есть расписка в бессилии нашего ума и есть слово на грани молчания, в приделе его храма.

Молчание также заповедано нам и по нравственным соображениям. Например: «о мертвых или хорошо, или ничего!» – еще латинская мудрость повелевает.

А у нас – увы! – обратное правило действует: превозносить живых правителей и поносить мертвых, – этим жива сейчас процветающая публицистика: дозволенным поношением прошлого. В первом деле ты – лакей, во втором – хам. Это разрушительно для самоуважения личности и для нравственности народа. А между тем постулат обязательного единодушия в каждый момент времени, который предписывался (да и сейчас: еще бы – все за перестройку! – как один!), не предоставлял иной альтернативы. Это – отсутствие гражданской культуры, где бы совершенно нормально высказывать иное мнение и за него не надо идти на костер. У нас же иное мнение требует героизма. А если я не герой, то уж лучше просто молчать буду. Тем более, если я знаю заповедь: «не суди!» – других, сучок в чужом глазу (а вот в твоем – бревно), и про «неисповедимость путей» (и итоговый, значит, смысл), и про нашу некомпетентность в последних вопросах, с чего я начал выше…

Итак, для Молчания и Слова вообще есть уровень абсолютный (напомню еще тютчевское «Silentium!»: «Молчи, скрывайся и таи… Мысль изреченная есть ложь»), но есть и внешний, относительный, связанный, в частности, с гражданской культурой в данной стране и обществе. В России традиция такова, что в печать, на поверхность, пропускается лишь хвалебное к нынешнему заведению слово, а критическое и к сегодняшнему – под формой «проклятого прошлого» («пережитков» и т. п.). Так и Державин в «Фелице» рисует идеал: с улыбкой неизбежной лести истину царице говоря. Также и у Пушкина в «Стансах» – душок лакейства (и не личного, а из стиля российской и затем советской печатной продукции).

Значит, чтобы гражданину и писателю в Союзе СССР не чувствовать себя попеременно то лакеем, то хамом (и несколько раз за жизнь такое самооплевание переносить), надо расширять пределы «гласности» – до «печатности» так, чтобы можно было всегда и «о живых – либо плохо, либо молчать». Критика – напротив: восторженно об умерших писателях, не предполагая нынешних творцов. Это тот же стиль. Живущее – и вообще жить – у нас будто постыдно. Воскресение – паче Жизни. Воскресение, Пасха – пуще Рождества – в России и православии.

Так что публицистика и критика в дополнительности друг к другу находятся.

У нас почему-то «гласность» отделена от «печатное™»: говорить устно на собрании, на дистанции слышимости голоса, можешь, а напечатать свой сказ затруднен – догутенбергово состояние.

А еще и закон об анонимках приняли: это тоже вид «слова-молчания». Ведь «гласность» требует опять героизма: в лицо говорить начальнику у себя на работе, а он тебе – втык. Между тем английский рабочий не должен идти ругаться или ругать начальника, а у него есть суд, забастовка и пресса, что охраняют его права и достоинство гражданина, и не надо ему выступать «героем» на собрании коллектива. А у нас – это тоже героизм. Вообще наши условия почему-то избыточного героизма (в труде тоже «подвиги», и на «фронте борьбы за хлеб», и на «идеологическом фронте») требуют от обитателя. Матушка Кураж у Брехта, наблюдательная маркитантка, точно заметила: плохой тот генерал, что рассчитывает лишь на геройского солдата. А надо бы, чтобы без напряжения быть гражданином здравомысленным, а не либо героем, либо сломленным подлецом.

Да, хочу иметь возможность жить мещанином и обывателем – и при этом с непопранным чувством собственного достоинства.

Этот раздавливающий механизм попеременных единодушии сокрушает не только нравственность, но и интеллект. Все семьдесят лет у нас будто шла игра на понижение духовно-мыслительного уровня и потенциала, и в итоге мы сейчас имеем читателя, и издательства, и редакции, которым – что-нибудь бы попроще, голову не ломать: не надо им ни проблемной мысли, ни стиля.

А между тем – чем мы сейчас сильны – уникальны в мире? Изделиями нашего ширпотреба? Машинами? Нашим строем-идеологией, которые мы еще до недавнего времени, блефуя, экспортировали, и находились наивные восприниматели?.. Нет, наша ценность – это наш парадоксальный путь, что требует осмысления через напряженнейшие усилия ума, через анализ сверхценностей, идеалов и понятий, какими людям руководиться в жизни и истории; опыт наших страданий – это золотое дно для воспроизведения в искусстве, литературе.

Потому мы сейчас – потенциальный духовный центр мира, и так к нам тянутся. Но у себя мы ничего не можем, ибо после десятилетий не допускавшего мышления идеологического механизма пришел экономический, который не хочет печатать МЫСЛЬ, а подавай развлекательное чтиво.

«Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», – объяснял своему следователю Смерти, зачем ему еще жить, – Пушкин.

Но у нас – страдать? – пожалуйста, сколько влезет и вылезет!

Цитировать

Александров, В. Наша анкета: О чем молчим? И почему? / В. Александров, П. Браженас, А. Пикач, В. Брюховецкий, Г. Гачев, Ю. Минералов, Н. Иванова // Вопросы литературы. - 1989 - №3. - C. 30-58
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке