№2, 1986/Жизнь. Искусство. Критика

Над картой Востока

1.БИЕНИЕ ПУЛЬСА

Наверное, нет сегодня такой литературы, которая не испытывает растущего влияния политической проблематики, политических мотивов. И не удивительно. Слишком прочным стало ныне переплетение судьбы личности с судьбами миллионов, слишком многое в повседневном бытии человека зависит от социальных, общественных факторов, от поступи мировой истории вообще.

При этом в каждой стране внутренние закономерности развития вступают в неизбежное взаимодействие с внешними– как региональными, так и глобальными. И такое взаимодействие по-своему определяет своеобразие конкретных национальных ситуаций, идейных и нравственных конфликтов, самой духовной жизни. Вот почему заметки о прозе современного Востока, о тех произведениях, которые переведены на русский за последнее десятилетие, мне хотелось бы начать с попытки ощутить биение политического пульса, связь общего и особенного.

Не скрою, меня уже давно увлекало желание рассмотреть литературы Советской Средней Азии в более широком географическом контексте. Не проследить, нет, хотя бы уловить сходство и различие задач, занимающих в наши дни писателей Востока– такого пестрого, такого контрастного по своим настроениям, ритмам, по своему нынешнему социальному и бытовому укладу, по характеру человеческих запросов и тревог.

Помнится, зимой 1984 года неподалеку от сирийского порта Латакия мы случайно познакомились со старым крестьянином, у которого спросили дорогу. Объяснив, как ехать, он пригласил нас в гости. И была традиционная чашка черного кофе и неторопливая застольная беседа. Внезапное, не запланированное программой приобщение к чужой судьбе. Все было в жизни этого восьмидесятилетнего арабского феллаха: и нужда, и скитания, и радости. Еще юношей участвовал он в антиколониальном, антифранцузском восстании 1925 года. События той поры и поныне свежи в его сознании: партизанские рейды по горным тропам, перестрелки, рукопашные схватки. Да и как забудешь такое: арест, смертный приговор, долгие месяцы в ожидании казни.

Повсюду, где мы ни находились– в Дамаске, Тартусе, Хомсе,– прошлое дышало болью. Там разрушали деревни, там пытали, там убивали без суда и следствия. Странички далекой истории освободительной борьбы? Далекой ли? Ведь в пограничных с Ливаном горах слышалась орудийная канонада, ведь поблизости от Латакии патрулировали американские корабли, ведь город Эль-Кунейтра и поныне лежал в развалинах. И над оккупированной частью Голанских высот реял израильский– с голубой шестиконечной звездой– флаг. Прошлое не исчезло, а, приняв новое обличье, сомкнулось с современностью. Французских империалистов сменили американские и израильские. А империализм всегда остается империализмом. По своим повадкам, методам, по своей жестокости.

Там, среди руин Эль-Кунейтры, среди того, что раньше было госпиталем, храмом, жилыми домами, среди построек, взорванных оккупантами перед самым уходом, я невольно думал о повести сирийца Ханны Мины «К вершине горы». Тем более, что почти такая же гора была совсем рядом, за линией израильских постов и заграждений. Раскинувшееся у подножия поле (захватчики не стеснялись выращивать урожай на чужой земле), зеленеющие даже в январе склоны, медленно взбирающиеся по ним армейские грузовики. А в вышине, у самой кромки облаков, локационная установка. Наверное, копия той, что описана в повести. Один из тех самых наблюдательных постов, откуда «израильтяне могли следить за расположением и перемещением сирийских войск на очень далекие расстояния».

Работа Ханны Мины откровенно репортажна. Без претензий на психологизм, на глубинное исследование душевного состояния героев. И преобладает в повести динамика действия, точное– по часам и минутам– воссоздание эпизода арабо-израильской войны 1973 года, в котором сирийцам, пусть ненадолго, удалось отбить у противника знаменитую гору Джебель-эш-Шейх. Гору, с вершины которой были «видны и море (оно всего в пятидесяти километрах отсюда), и пустыни, земли Сирии, Ливана, Иордании и Палестины».

Замечу сразу же, что батальная тема достаточно нова для арабской литературы. И «К вершине горы» – одна из первых ласточек ее освоения. Может быть, поэтому Ханна Мина идет ощупью, сбиваясь с анализа характеров на подробный хронометраж операции: планирование боя, его течение, маневры рот и батальонов, захват пленных. И, хотя, в конце концов, израильтянам удалось вернуть утраченные позиции, в произведении нет чувства безнадежности, разочарования, скепсиса. Напротив, все озарено здесь радостью преодоления, верой в грядущий успех.

Истоки этой парадоксальной, неожиданно мажорной интонации– в самой предыстории событий, в том, что предшествовало штурму горы. Незадолго до сражения командир сирийской части словно бы подводит итоги минувшему: «Четверть века мы терпели обиды и позор поражения, говоря себе в утешение: «Но ведь мы не сражались. Мы проигрывали– да, но не сражались. Весь этот кошмар не был войной».

Да, четверть века накапливалась горечь унижения и несправедливости. Четверть века израильтяне чувствовали себя вершителями судеб, хозяевами положения. Надменными, не сомневающимися в своих силах, в превосходстве своей тактики, своей армии. Сколько раз оккупанты захватывали земли и жгли дома на глазах египтян и сирийцев, палестинцев и ливанцев. И нет ничего опаснее привычки к поражениям, деморализующей, расслабляющей волю, подрывающей решимость к отпору. Вот почему битва за гору Джебель-эш-Шейх приобретает в повести символический смысл. Не просто боевая операция, но перелом в настроениях, в мироощущении: «Солдаты радовались не предстоящим боевым действиям, а тому, что они дадут выход гневу, годами копившемуся в их сердцах. Они ждали этого дня– их чувства созрели… Наконец-то солдаты пойдут в бой. И только в бою они смогут смыть позор поражения».

Вне этого исторического подтекста невозможно оценить значение лаконичной повести Ханны Мины. Его герои впервые познают вкус победы, наступления. Они еще во многом непривычны, сами чувства, владеющие солдатами. Чувства, вызванные сорванным с мачты неприятельским флагом, брошенной в панике техникой, капитуляцией гарнизона. Так развеивается миф о несокрушимости агрессора, о фатальной обреченности противоборства с ним. И дело вовсе не в том, что несколько дней спустя сирийцы были вынуждены спуститься с горы, а в том, что они бились на равных. И теперь окрестным крестьянам «не в чем было упрекнуть бойцов. Они сражались храбро и мужественно и сделали все, что могли. Бой окончен. Они отступили. Но они не оставят Джебель-эш-Шейх в руках захватчиков! Они придут сюда снова и освободят его!»

…Руины Эль-Кунейтры. Они так и стоят неразобранными. Выщербленные пулями стены, груды знаменитого черного камня, который собирались, но не успели вывезти израильтяне. Каждый квартал, каждая улица напоминают о варварстве и вероломстве оккупантов, взывают к мужеству, собранности, мобилизации сил. А рядом с израненной, истерзанной землей, всего в нескольких километрах от линии разъединения войск поднимаются этажи нового города, новой Кунейтры. И это тоже символ сопротивления, непокорности, той самой веры в будущее, которую обрели шедшие на штурм горы.

Эхо войны 1973 года до сих пор не умолкает в арабских странах. Но как различен резонанс, как велика коррекция восприятия, обусловленная социальными, политическими, классовыми факторами, динамикой общественного развития! Как и повесть Ханны Мины, повесть Юсуфа аль-Куайида «Война на земле Египта» посвящена тем же временам. Но если в первой парадоксальна тональность, то во второй– уже сама ситуация.

Сколько раз она описана в литературе, радость крестьянина, получившего свою землю! Свой надел, свое поле. Пусть робкая, почти иллюзорная, но все-таки надежда на лучшее, на достаток. И египетский писатель словно бы подхватывает давнюю, классическую традицию. Герой его повести переживает чуть ли не самый светлый, самый праздничный день в своей судьбе. Исполнилось то, о чем он мечтал целые десятилетия, то, что являлось лишь в сновидениях. Наконец-то восторжествовала справедливость, «впервые за долгие годы забрезжило счастье».

Однако привычная, хрестоматийная сценка таит в повести свой секрет. Омда, то есть сельский староста, не просто получил землю. Он отвоевал, отсудил ее у своих же односельчан, вернул то, что некогда принадлежало деду и отцу. То, что было конфисковано в годы аграрной реформы. И ликование омды («Ведь это не земля вернулась, возвратилась сама жизнь») означает разорение обездоленных, обреченных на нищету феллахов.

Да, современная история далеко не всегда устремляется по восходящей прямой линии. Она знает и периоды застоя, отливов, регресса. Эпоха Анвара Садата в Египте свидетельствует как раз об этом.

Книга Юсуфа аль-Куайида насыщена контрастами настроений и оценок. Действие в ней развивается как непрерывная и все более яростная дискуссия. Персонажи словно бы передают друг другу эстафету исповеди. Омду сменяет маклер, крестьянина– офицер. За восторженными монологами следуют надрывные, за апологетикой– проклятия.

Послушать сельского старосту, так при Садате наступила вожделенная эра процветания и законности. А как же иначе? Восстановлены священные права собственности, покончено с ущемлением частной инициативы, богатство опять обрело вес и влияние. Омда как бы возрождается после долгого прозябания в безвестности, в загоне. Его обуревает жажда реванша, страсть к самоутверждению: «Почему бы теперь не подумать и о выдвижении своей кандидатуры на будущих парламентских выборах?.. Наступают времена порядочных людей». И разжалованный недавно маклер тоже распрямляется, воспаряет духом. Ведь он снова может набрать высоту, выдвинуться, стать вершителем судеб: «Нынче египтяне действительно свободны. Впервые в истории Нильской долины. Каждый волен делать, что ему заблагорассудится».

Писатель дерзко, насмешливо использует типичные клише официальной пропаганды. И омда, и маклер, и высокопоставленное лицо наперебой превозносят либерализацию, демократизацию, выгоды свободного предпринимательства. Словно ловкие рекламные агенты, они творят парадный, помпезный миф о новом Египте, о солнечной стране равных возможностей. Но миф этот соотнесен в повести с живой реальностью. И зазывные крики идут под аккомпанемент стенаний оставшихся без земли и без крова феллахов.

Сюжет «Войны на земле Египта» вызывающе абсурден. Но было бы напрасно искать тут модные веяния модернизма. Куайид выставляет напоказ абсурд самой действительности, которая сделала невероятное, недопустимое возможным, более того– неизбежным.

Спасая своего отпрыска от солдатской службы, омда, по наущению прожженного маклера, отправляет в армию крестьянского юношу Мысри. Разумеется, под видом и под именем своего сына. Циничная эта махинация целиком основана на шантаже, подтасовках, бессовестности. Обескураженный отец новобранца горько сетует: «У меня пять дочерей и единственный сын, и, выходит, он должен идти в армию вместо младшего отпрыска омды, седьмого по счету в семье». Однако технология операции «дублер» разработана по всем канонам крючкотворства. С трезвым учетом психологических и политических нюансов обстановки. И потому наглая афера маклера юридически беспроигрышна. Попирая законы, она в то же время прикрывается ими, выдает жертву за преступника, а преступника– за невинного агнца.

В предыдущей повести Куайида «Это происходит в Египте в наши дни» родственники замученного в полицейском застенке феллаха не могли доказать, что такой человек вообще существовал на свете. Ибо нет и не было ни единого документа, который принадлежал бы убитому.

«Война на земле Египта» буквально затоплена документами. Только сплошь фиктивными. Липовые справки, бланки, жетоны, удостоверения. Казенные печати здесь не подтверждают реальность, а глумятся над ней.

И мотив подлога становится основным в повести. Обрастая вариациями, он охватывает все стороны жизни садатовского государства, все общественное устройство.

Полицейский офицер, производящий конфискацию крестьянских наделов, горделиво выставляет себя блюстителем справедливости: «Мы живем в эпоху господства законности, и ничто не может заглушить глас закона».

Омда, который прячет своего любимца от мобилизации, громче всех распинается о патриотизме, о священном солдатском долге перед отечеством.

Высокопоставленное лицо глушит скандал опять-таки во имя высших интересов нации, ибо огласка инцидента «может бросить нежелательную тень» на Египет.

И подвиг Мысри, сложившего голову в битве с израильтянами на Суэцком канале, становится для омды источником барыша. Ведь юноша погиб как его сын, стало быть, и пенсия принадлежит тому, кто числится по официальным документам его отцом.

Зловещая механика абсурда предстает в «Войне на земле Египта» порождением самой социальной системы. Одна фальсификация влечет за собой другую. А в итоге извращены все ценности, вывернуты наизнанку категории добра и зла, правды и лжи, чести и порядочности. Даже лозунг прав человека и тот приспособлен к обслуживанию сильных мира сего. Ведь ограбление крестьян выглядит не просто законным, но и гуманным актом: «Представьте себе радость омды, к которому вернулась насильственно отнятая у него собственность». И афера с дублером тоже свидетельствует в пользу преступника, характеризует его как истинного патриота, поскольку «он помог египетскому гражданину воплотить в жизнь» долг перед страной. И не омда становится ответчиком за происшедшее, а настоящий отец погибшего, забитый, увязший в долговой кабале, запуганный угрозами деревенский сторож: «Он согласился на это совершенно добровольно. В противном случае ему ничего бы не стоило отказаться».

Стилистика «Войны на земле Египта» язвительно пародирует язык казенного делопроизводства, превращающего черное в белое и наоборот. Но авторская насмешка растворена в беспокойстве и гневе.

Среди персонажей произведения только один назван не по должности, а по имени. И неспроста. Ведь Мысри означает «египтянин». И образ молодого феллаха как бы воплощает сам национальный характер: «В натуре его, как у всякого египтянина, переплелись эмоциональность и сдержанность, смелость и застенчивость, мужество и робость, показная покорность и скрытое бунтарство».

Эти качества народной души раскрыты писателем не в статике, а в динамике, в сложном переплетении противоположных начал. Да, Мысри– талантливый, образованный юноша– еще не в силах постоять за себя. Он вынужден идти на жертву во имя спасения семьи от голода и притеснений. Но он и не из тех, кто покорно принимает свою участь, безропотно соглашается с ней. Герой Куайида– из числа задумавшихся, «усомнившихся». Усомнившихся в справедливости такого строя, такого порядка, такого государства.

В повести Юсуфа аль-Куайида разлита ностальгия по прогрессивным реформам Насера, боль за поруганные надежды тружеников. Боль, которую не могут заглушить даже фанфары, славящие стойкость героев войны 1973 года.

Да, в этой войне арабы наконец-то сумели отразить натиск Израиля. Но Мысри, совершивший подвиг, был предан властями. Его отец тоже ограблен и оклеветан ими. И деревня как прозябала, так и прозябает в нищете. Военный успех на Суэцком канале только оттеняет в повести трагедию народа. Мы,– размышляет здесь друг погибшего юноши,– «совершили ошибку. В войне, закончившейся вчера, враг был не только перед нами, но и позади нас, и каждому выстрелу, который мы делали в сторону Синая, должен был вторить другой, в сторону Египта, также захваченного врагами– бедностью, отсталостью, бесправием…»

Само представление об отечестве утрачивает в произведении Куайида свою нерасчлененность, целостность. Есть Египет утопающих в роскоши и Египет неимущих, Египет алчных, хищных дельцов и Египет отверженных: «Это наша страна, только чья наша? Согласитесь: два слова «наша страна» полны весьма неоднозначного смысла». Медоточивые речи о национальной гармонии, о всеобщем патриотическом порыве обнаруживают свою нестерпимую фальшь перед лицом народного горя. Проповедям единства, благостного умиротворения писатель противопоставляет страстный призыв к переменам, к действительной справедливости, к ломке обветшалых, пусть даже освященных религиозными догмами, порядков: «Но если Аллах выбрал сторону богачей и решил помогать только им одним, беднякам ничего не остается, как искать себе другого бога. Кто знает, возможно, они и найдут его. Быть может, он и сам ждет их, ждет уже давно, с той поры, когда в нашем мире разверзлась пропасть между бедными и богатыми, становящаяся все шире день ото дня».

Египетский художник выходит в своей повести к определяющим классовым реалиям нашей эпохи. И его усомнившиеся герои уже задумываются о неизбежности той социальной борьбы, без которой невозможно гуманистическое переустройство общества. Переустройство во имя истинных, а не фиктивных свобод человека.

Пульс политической проблематики очень отчетливо прослушивается сегодня в литературах Востока. Хотя проблематика эта столь же различна, что и условия жизни народов.

Ханна Мина в повести «К вершине горы» вспоминает о взрастивших гроздья гнева десятилетиях национального унижения.

Юсуф аль-Куайид нетерпеливо вглядывается в закипающую лаву народного возмущения, готовую смести и, как мы знаем, действительно опрокинувшую режим Садата.

Вьетнамец Нгуен Кхай в своем романе «Встреча в конце года» сосредоточен на драматических идейных, нравственных коллизиях, которые сложились на Юге страны после разгрома американских интервентов и сайгонских марионеток. Какими-то своими штрихами эта книга неуловимо напоминает «После бури» С. Залыгина. Та же мозаика «осколков» старого мира, та же пестрота настроений. Тут и тоска вчерашней элиты по утраченным привилегиям, и растерянность, и пробуждающаяся готовность сотрудничать с новой властью, и недоверие, которое вызывают у бойцов сопротивления иные из бывших с их изломанными биографиями, путаными воззрениями. Однако не так-то легко найти себя в изменившейся обстановке и тем людям, которые прошли по партизанским тропам с Севера на Юг республики. Ведь будни революции– это не сплошной праздник, как рисовалось иногда в годы боев, а напряженная работа, свои неурядицы и конфликты, вызванные то разрухой, то недостатком опыта, а то и вражескими диверсиями. Рассказывая повествователю о людях своего поколения, о проявившемся уже под мирным небом различии их интересов, тридцатилетний Бинь замечает: «Бестолочь на ответственном посту все дело разваливает, а талантливый, но жадный и честолюбивый с такой легкостью бросает родину. Но вы нашему поколению все равно верьте, пусть даже мы вас порой чем-то не устраиваем, злим, вы верьте– и доверяйте и учите одновременно, что ж делать, придется вам какие-то усилия на это затратить».

И совсем иные политические, общественные проблемы занимают писателей Китая, пристально, внимательно исследующих сегодня и страницы недавнего прошлого, и нынешние перемены, судьбы людей старшего и молодого поколений.

Повесть Фэн Цзицая «Крик» (русский перевод– 1985) переносит нас в трагические годы пресловутой «культурной революции». Нескончаемые собрания и митинги. Накатывавшиеся волна за волной кампании проработок.

Душевные конвульсии людей, вынужденных признавать мнимые грехи и ошибки, строчить подробные доносы на себя, своих родственников и сослуживцев. Тотальная слежка друг за другом. Прошедший вместе с миллионами своих соотечественников через конвейер многолетних унижений, китайский писатель хорошо знает, как это было. Как рождались саморазоблачительные письма, как укрощали строптивых, какие люди выкручивали руки, выставляли на публичное поношение, вышибали «самокритику». Чего стоит, например, изображенный в книге начальник политотдела института истории Цзя Дачжэнь. Бездарный, спесивый, завистливый, он буквально-таки преображался в звездные для него часы «великих встрясок»: «Творить над людьми расправу, валить их наземь, подчинять своей воле– вот что стало главным смыслом жизни и работы… его основной заслугой. В те дни он был хозяином жизни… разумеется, в весьма специфическом смысле».

Беспощадно правдивое, взволнованно искреннее повествование Фэн Цзицая окрашено щемящей болью за человека, обреченного мыкаться в неестественных, ненормальных условиях, страшиться своих сокровенных мыслей и чувств, трепетать перед опрометчивыми высказываниями коллег и томительно ждать, когда придет роковой момент предстать с позорным колпаком буржуазного элемента, уклониста или контрреволюционера перед возбужденной, доведенной до исступления толпой. Ибо момент этот неотвратим, рано или поздно он настигает каждого: «Сегодня ты меня прорабатываешь, завтра я тебя».

Главный герой «Крика» У Чжунъи– рядовой сотрудник института истории, личность аморфная, бесцветная, ничем не выделяющаяся. Скромны, периферийны его научные интересы. Скромны и чисто бытовые, житейские планы: жениться, обзавестись своим углом. «Будущее рисовалось ему примерно так: в комнатенке его ярко пылает железная печка, светит настольная лампа… Молодая жена с милой улыбкой приносит ему чашку только что заваренного чая– дальше этого его мечты не шли…» Да и в самой манере поведения У Чжунъи просвечивает его натура: осторожность, осмотрительность, привычка довольствоваться малым. Никаких сомнительных высказываний, Никаких самостоятельных поступков, никаких притязаний на собственную точку зрения. И, уж вполне понятно,– никаких конфликтов с начальством, с коллегами. Но, может быть, в этой невзрачности, пришибленности и заключалось то ли счастье, то ли спасение тридцатисемилетнего историка. Враждующие, соперничающие фракции института словно бы отступились от него, сочтя слишком инертным, ничтожным: «Другие то и дело сводили между собой счеты, его никто не трогал. Иные, пострадав от своих же противников, задним числом жалели, что с самого начала не последовали примеру этого робкого, ничем не примечательного человека».

Итак, история счастливчика У Чжунъи. Счастливчика? Но сколько саркастической горечи скрыто за этим прозвищем! Горечи за убогое прозябание, за бескрылость, за идеалы, принесенные в жертву инстинкту самосохранения.–

Разумеется, читая сообщения газет 60– 70-х годов, мы догадывались о том, что творится в душах людей, отданных во власть «банды четырех» и подстрекаемых ею хунвэйбинов. Но исследовать процессы изнутри, во всем их гнетущем кошмаре, могла только китайская литература. И Фэн Цзицай делает это смело, принципиально. Не сгущая красок, но и не смягчая реального драматизма оставшегося позади лихолетья.

И не против запутавшегося, сломленного издевательствами маленького человека обращен обличительный заряд «Крика», а против тех сил, которые калечили людей, бесцеремонно глумились над их достоинством, лишали права на самоуважение, на собственный голос, тех сил, которые беззастенчиво спекулировали революционной фразой.

В проникновенном обращении к советскому читателю Фэн Цзицай говорит о своей «искренней, горячей любви к великому советскому народу», он особо подчеркивает проходящий через его книгу мотив предостережения, бдительности, чуткости к урокам истории: «Мне хотелось правдиво запечатлеть действительность определенного исторического периода, чтобы о ней не забыли. Если забыть о зле, оно может вновь появиться, в другом обличье. Если помнить о красоте, красота будет вечно жить среди людей. Для тех, кто по-настоящему любит жизнь, прошлое– доброе или недоброе– всегда помогает строить будущее. Так я думаю о своей повести».

…Вот так она и возникает, пунктирная линия этих критических заметок. От берегов арабского Средиземноморья до древних стен Китая. Как раз по той самой знаменитой трассе, что в старину торжественно именовалась Великим шелковым путем.

Тут что ни страна, то свое летоисчисление. Афганский, вьетнамский, индийский календарь. Где-то уже проводили второе тысячелетие, где-то идет середина нынешнего. Как ни условен этот счет времени, в нем есть и своя символика. Сходятся прошлое и будущее, архаика и ультрасовременный изыск, средневековое варварство и передовые идеи настоящего.

Трагедия «культурной революции» в Китае.

Ирано-иракская война.

Разбойничьи акции Израиля против Ливана.

Зверство афганских душманов.

Фанатичный исламский фундаментализм.

Но «чужого горя не бывает», как сказал в своем вьетнамском цикле К. Симонов. И разрозненные эти события, происходившие или происходящие поблизости от наших границ, все же сцеплены между собой. Они– звенья мировой истории, они, так или иначе, воздействуют на ее ход.

В чеканную пушкинскую строку «Горит восток зарею новой» мне хотелось бы вложить и неожиданный метафорический смысл. Да, нынешний Восток действительно горит этой новой зарею. Она занимается в крови и пожарищах, в битвах прогресса и реакции, добра и зла, в сражениях освободительного движения с империалистическими хищниками.

И то, что происходит на этом разбуженном, полыхающем, охваченном тревогой Востоке, снова и снова отзывается в наших сердцах, в нашей многонациональной литературе. Вспомним, например, сравнительно давнее «Путешествие на тот свет…» Ф. Мухаммадиева или вышедшие в последние годы книги А. Мухтара, Мирмухсина, А. Проханова об Афганистане, очерки Т. Ахтанова об Индии и т. д. Среди этих и других заметных работ и роман А. Алимжанова «Дорога людей».

Аул Карлыгаш в повествовании казахского писателя– это исток и устье, отправная точка жизненного пути героев и своеобразный центр притяжения. Отсюда будущий археолог Аскар Сембин едет постигать азы своей науки, сюда же возвращается спустя десятилетия на закладку монумента павшим солдатам. Древнее, затерянное в предгорьях селение, однако, не отгорожено, не изолировано от большого мира. Оно в «Дороге людей» пусть крохотная, но органическая частица необъятного целого. И сквозь биографию аула просвечивает биография страны: бои за власть Советов, сражения с басмачами, горькая чаша военного лихолетья.

Гимн своей малой родине? Ее родникам, ущельям, травам? Еще одно признание в любви, которыми так изобилует нынешняя проза? Что ж, и признание тоже. И переполняющее героя чувство благодарности тем, кто наставлял, учил доброте и справедливости.

Цитировать

Теракопян, Л. Над картой Востока / Л. Теракопян // Вопросы литературы. - 1986 - №2. - C. 3-46
Копировать