Н. Н. Смирнова. Изображаемое и рассказ в «Повестях Белкина»
В книге Н. Смирновой анализируется сложная структура повествования в «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина», образуемая из историй, будто бы просто пересказываемых Белкиным; изображаемые в повестях картины анализируются в том числе и с точки зрения рассказа о них. «Рассказ — и пересказ — как предмет изображения, преломленного в свете повествуемых событий» (с. 5), тоже становящийся таким событием.
В Предисловии сообщается: «Читатель не найдет здесь исчерпывающей и окончательной интерпретации «Повестей» (как, впрочем, и не найдет ее нигде). Каждое время ставит свои акценты в понимании, и читающий волен решить этот вопрос для себя индивидуально в соответствии со своим личностным запросом. Однако задача автора — показать незамеченные ранее контексты и смыслы, а также складывающуюся за ними общую картину, в которой снисходительная усмешка читающей публики и остроумие интерпретатора, вероятно, уже были предопределены пушкинским текстом» (с. 5–6).
Многоуровневая повествовательная система, явленная в «Повестях Белкина», всегда привлекала внимание исследователей. В самом деле, если исходить из издательского предуведомления, то в рассказывании историй, составляющих книгу, в той или иной степени принимают участие сам Иван Петрович Белкин, а также его корреспонденты и конфиденты: титулярный советник А. Г. Н., подполковник Т. Л. П., приказчик Б. В., девица К. И. Т., которые, в свою очередь, могли слышать что-то от неведомых ни читателю, ни Ивану Петровичу лиц.
И хотя сведения, содержащиеся в предисловии «От издателя», и само предисловие некоторыми исследователями воспринимаются как игра с читателем, как художественный прием, аналогичный предуведомлениям Вальтера Скотта к его историческим романам, Н. Смирнова в своей книге, не забывая о том упомянуть, оставляет этот вопрос без рассмотрения. А сосредоточивает внимание лишь на выявлении разнообразных нюансов повествовательной манеры Белкина и, в частности, на противоречивости многочисленных интерпретаций рассказываемого Белкиным.
Основная мысль, проходящая в разных вариациях через всю книгу: в «Повестях Белкина» главное не пародийность (по поводу которой уже сложилась богатая исследовательская традиция), вовсе исчезающая под пристальным взглядом на изображаемое и рассказывание о нем, а также — не многоступенчатая структура, как будто бы позволяющая обнаружить уровни пародийного недоверия к рассказчику, совершенно бессмысленного на фоне повествуемого в историях. Пушкинское «события сами по себе» взято как мерило истины и искренности повествования, в котором наслоение событий (и их сложного ви́дения) в рассказывании образует вовсе не пародийный смысловой зазор, вопреки инерции ожидания, а необъятную полноту, кругозору рассказчика недоступную. В сущности, единственной пародийной фигурой тут оказывается сам читатель.
То же самое относится и к многочисленным литературным аллюзиям, возникающим в «Повестях». Несмотря на то, что автор приводит еще некоторые до сих пор не рассмотренные источники таких аллюзий (касающихся в основном повести «Гробовщик»), центральное утверждение остается прежним: дело не в них. В книге намечается тонкая грань, за которой, возможно, присутствуют размышления «самого поэта о литературности литературы, о том, «что такое поэзия? вещь ли это настоящая?»» (c. 6).
В главе первой «Изображаемое в повествовании» обстоятельно рассматриваются следующие принципиальные вопросы: повествуемое и повествователи, рассказ как предмет изображения, «истина» и «предмет сам по себе», риторика («настоящая поэзия» и «настоящее злоупотребление»), мир отцов и «тайны гроба», что кроется за именем Адриян, — в каждом из которых изображаемое осмысляется под новым углом зрения.
Так, например, рассуждая об истине в повествовании, Н. Смирнова обращает внимание на то обстоятельство, что «предмет изображения» самому Белкину неведом, он узнает о нем из чужого рассказа. Именно поэтому, утверждает автор, «формы повествования от первого или третьего лица, используемые им, вовсе не придают рассказу «истины» и «искренности» или, точнее, ясности. Перволичная форма в целом должна придавать особый тон доверия к сообщаемому благодаря присутствию личности рассказчика. Форма третьего лица должна создавать иллюзию открытости и всеохватности взгляда на предмет. Но ни того ни другого нельзя заметить соответственно ни в «Выстреле», «Станционном смотрителе» (и даже в «Кирджали»), ни в «Метели» и «Барышне-крестьянке»» (с. 70).
А в рассуждениях о риторике автором высказывается вполне обоснованное предположение о том, что «некоторые эпизоды литературно-критической полемики конца 1820-х — начала 1830-х годов до сих пор не освещены в исследованиях. Вполне вероятно, что эти эпизоды неожиданным образом отразились в тексте повести» (с. 81–82).
Во второй главе книги «Рассказывание в свете изображаемого» полемически рассматривается явление «ограниченного повествователя», показываются все тупики применения этого аналитического конструкта исследователями «Повестей». «Рассказывание в «Повестях Белкина», — утверждает автор, — с самого начала неизвестно от кого происходит. Повествующее «я» в пяти белкинских текстах нигде не равно самому себе. Иначе говоря, каждый раз оно может относиться к разным субъектам, притом даже в пределах одной повести. Разумеется, ни о каком едином повествователе не может быть и речи» (с. 117).
В таком случае в повествовании то и дело обнаруживается некомпетентное поведение ограниченного повествователя, что традиционно в глазах исследователей как будто бы выражает пушкинскую иронию. И такое несоответствие позиций ограниченного повествователя возникает на любом уровне повествования. В конечном счете ирония «представляет всегда несоответствие для понимания целого, — утверждает Н. Смирнова, — в тех же случаях, когда пушкинское повествование как будто бы откровенно иронично, этой значимости для понимания целого как раз и нет» (с. 126–127). В результате читатель, понимая, что перед ним «ограниченный» повествователь, «делает поправку на его видение ситуации» и видит эту ситуацию «только глазами ограниченного повествователя (с. 129).
Множественные неидентифицируемые точки зрения в «Повестях Белкина» объясняются, по мнению автора, тем, что в тексте повестей встречаются два времени: «прошлое (как эпоха) и настоящее (современность), переплетающиеся в повествовании и образующие сложные структуры» (с. 129).
И при этом, пребывая в отношениях взаимонепонимания, разные временные пласты вливаются в единый поток повествования, осуществляемого Белкиным с участием его конфидентов и неведомых нам повествователей.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2021