Н. Л. Васильев. Михаил Михайлович Бахтин и феномен «Круга Бахтина»: В поисках утраченного времени. Реконструкции и деконструкции. Квадратура круга
Тем, кто интересуется научным наследием и биографией Михаила Бахтина, саранского филолога Николая Леонидовича Васильева специально представлять, пожалуй, не нужно: его многочисленные работы, посвященные различным вопросам бахтиноведения, не просто попадали в библиографию по соответствующему вопросу, почти безнадежно дожидаясь, пока их внесет в диссертационный список литературы какой-нибудь аспирант, но зачастую выступали в качестве «фермента», катализирующего дискуссии по целому ряду ключевых проблем.
Новая монография Н.Васильева, как сообщает в предисловии к ней сам автор, состоит из предшествующих «публикаций (статей, обзоров, рецензий) в русле «бахтинской» проблематики, композиционно объединенных по нескольким тематическим разделам» (с. 5) и складывающихся в «коллекцию фактов, интерпретаций, гипотез, анализов, обобщений» (с. 6).
Указанных разделов всего девять: Хронотопы М.М.Бахтина; Лингвистические идеи М.М.Бахтина; В.Н.Волошинов: мифопоэтика судьбы; Проблема авторства «спорных текстов»; Текстология и персонология «спорных текстов»; Феноменология М.М.Бахтина; Международные бахтинские конференции (обзоры); «Чужое слово» (рецензии); «В разном…».
Хотя Н. Васильев и говорит о «единстве архитектоники» (с. 5) своей книги, в ней все же наличествуют элементы, без которых вполне можно было бы обойтись. Например, статья «М. М. Бахтин и В. Н. Волошинов», представляющая собой текст доклада на Седьмой Бахтинской международной конференции (1995), в содержательном отношении не добавляет ничего нового к помещенному перед ней очерку биографии В. Волошинова, перепечатанному из сборника трудов последнего «Философия и социология гуманитарных наук» (СПб., 1995).
Коль скоро речь пошла о недочетах, мы отступим от рецензионного этикета, требующего перечисления изъянов в самом конце критического отзыва, и назовем их сразу. Помимо неизбежных чисто технических огрехов, наподобие опечаток (см. особенно с.216, 217, 219), есть в книге Н.Васильева и ряд методологически сомнительных положений. К примеру, вряд ли можно считать правильным отождествление таких официальных документов, как характеристики с места работы, аспирантские отчеты или протоколы заседаний кафедры, с полноценным биографическим источником. Но именно это мы наблюдаем, в частности, в главе «М.М.Бахтин как школьный учитель», где предпринимается попытка опровергнуть устойчивое мнение о пассивном и замкнутом поведении Михаила Михайловича в бытность преподавателем средних учебных заведений Калининской области (1937—1945 годы), сложившееся на основе воспоминаний его учеников. В качестве контраргумента, призванного разрушить данный стереотип, Н.Васильев использует выдержки из характеристик, предъявленных Бахтиным при поступлении на работу в Мордовский педагогический институт. В них директора тех школ, в которых он трудился, называют его «хорошим» и даже «отличным общественником» (с. 21), ведущим «культурно-просветительскую работу и вне стен школы» (с. 22), воспитывающим в учащихся «советский патриотизм и марксистско-ленинскую идейность» (с. 22), проявляющим «широкую инициативность в работе» (с. 22). У предельно наивного человека может, конечно, сложиться впечатление об аутентичности подобной информации, но необходимо учитывать, что характеристика с места работы— это типичный, как сказал бы Бахтин, «речевой жанр», имеющий собственные законы, стандартные риторические формулы, жестко заданную композицию и т.д. Доверять ему нужно с той же степенью осторожности, что и в случае с резюме, адресованными нынешним работодателям. Проще говоря, если кто-то пишет в своей анкете, что «читает и переводит со словарем», то это, скорее, означает полное незнание иностранного языка, чем владение им хотя бы на минимальном уровне. Не слишком обоснованными кажутся также те инвективы автора, в которых ученым прошлых лет предъявляются претензии в недостаточном соответствии современному дискурсу. Этот грех, по утверждению Н. Васильева, лежит на Павле Николаевиче Медведеве, использовавшем в книге «Формальный метод в литературоведении» (1928) «слова, выражения, формулировки, отличающиеся семантической избыточностью, дилетантской неточностью, например: позитивная [позитивистская?] лингвистика,жизненнопрактическийязык,историяязыканеограмматиков,французскиелингвистыстилисты,поэтическаяконструкция,поэтическаяфонемаиеефункции,синтаксическаяинтонация» (с. 255—256; выделения курсивом принадлежат Н. Васильеву). Дело, однако, в том, что судить литературоведческое исследование 20х годов прошлого века по терминологическим меркам сегодняшнего языкознания — занятие столь же малоперспективное, что и поход в чужой монастырь со своим собственным уставом. Во-первых, для филологической науки того времени не было ничего «любительского» в позитивном знании, противостоящем, как доказывал еще Огюст Конт, знанию метафизическому; неограмматики ничем не отличались от младограмматиков; во французских лингвистахстилистах легко опознавались Шарль Балли, Альбер Сеше и другие представители Женевской лингвистической школы; категорией «поэтической фонемы» спокойно пользовался такой бесконечно далекий от профанного языкознания ученый, как Григорий Осипович Винокур (см. его рецензию на сборник «Русская речь» в 4м номере журнала «Печать и революция» за 1927 год); участники ОПОЯЗа не видели ничего эссеистически-вольного в соединении категории «конструкция» с эпитетами «поэтическая», «стиховая» или «речевая». Во-вторых, коечто из проскрипционного списка, составленного Н. Васильевым, благополучно дожило до наших дней и перешло в активный лексический фонд гуманитарной науки. Это относится не только к пресловутой поэтической конструкции, но и к «дилетантски-неточной» синтаксической интонации, которая в роли не требующего пояснений понятийного средства фигурирует даже в штудиях Ю. Лотмана — горячего приверженца максимально точного знания.
Наконец, несколько смущает пристрастие автора к мыслительным «синекдохам», то есть к распространению частного и факультативного признака какоголибо явления на все явление в целом.
Допустим, он всерьез уверяет, что «в границах бывшего СССР существовали, пожалуй, лишь два нестоличных города (Тарту и Саранск.— А.К.), ставших своеобразными символами независимости научного мышления, центрами (уж не вследствие ли их децентрализации!?) филологического инакомыслия и даже локусами паломничества представителей академической науки» (с. 355). Более того, сего точки зрения, «Тартуский и Мордовский университеты породили в 1960х гг. две самые влиятельные научные парадигмы в отечественном литературоведении последних десятилетий» (с. 367). Не будем подвергать сомнению роль Тарту в развитии советской семиотики, но по поводу возведения Саранска в ранг мордовских Афин и литературоведческого Иерусалима мы бы не стали испытывать столь же безудержного энтузиазма. Да, в Саранске Михаил Бахтин проработал и прожил долгие годы, но к его становлению как ученого организационные структуры М(орд)ГУ не имели никакого отношения. В противном случае нам бы пришлось признать, что и Соловки, например, «породили» в 1920—1930е годы мощнейшую школу культурологической мысли, связанную с именами Павла Флоренского, Дмитрия Лихачева, Николая Анциферова и Александра Мейера.
Теперь, когда запас критических стрел израсходован, пора переходить к комплиментарной части, тем более что она рискует не уложиться в оставшееся количество печатных знаков. Прежде всего укажем на то, что чтение книги Н.Васильева лишний раз заставляет усомниться в обоснованности тех текстологических принципов, которые были реализованы в шеститомном собрании сочинений Бахтина, выпущенном в 1997—2012 годах «Русскими словарями» и «Языками славянской культуры». В нем, как справедливо указывает Н.Васильев, «едва ли не большую часть <…> составляют составительские комментарии, черновые материалы бахтинских исследований и даже предшествующие им конспекты» (с. 70), но почемуто отсутствуют «некоторые саранские публикации ученого, которые тоже нужно принять во внимание, говоря о его подлинной научнометодической деятельности в указанный период» (с. 70). Вчисло этих публикаций, точнее, текстов разной степени завершенности должны быть включены «материалы, связанные с административной, преподавательской, научной деятельностью ученого в вузах Мордовии, рукописи опубликованных им в местной печати статей, рецензии на работы коллег, дарственные надписи на книгах, маргиналии на полях чужих трудов» (с. 43).
Очень важной заслугой Н.Васильева мы считаем выдвижение целого ряда гипотез, касающихся участия Бахтина в создании номинально ему не принадлежащих произведений. Так, Н.Васильев допускает, что Бахтин вполне мог быть «исполнителем или редактором лингвистических статей не только Волошинова, в чем его подозревают, но и других авторов «Литературной учебы»» (с. 170— 171), например Льва Якубинского. Кроме того, как и К.Брандист, Н.Васильев не отрицает возможности того, что Бахтин, являясь «наследником философских и филологических идей германской научной школы, поклонником творчества Гете» (с. 195), мог принимать какоето участие— «хотя бы диалогическое» (с. 195)— в написании монографий И.Канаева «И.В.Гете: Очерки из жизни поэтанатуралиста» (1964) и «Гете как естествоиспытатель» (1970). Затрагивая вопрос о распределении ролей в круге Бахтина, Н.Васильев предполагает, что герой его книги выступал в нем в качестве «»ведущего исполнителя», аккумулировавшего идеи, с которыми его знакомили друзья, и переносившего их на бумагу в достаточно самобытной (в том числе и по метаязыку) форме» (с. 336).
Все эти моменты, а также множество ценных сведений и наблюдений, относящихся к трактовке идей Бахтина и противоречивым эпизодам его биографии, позволяют утверждать, что книга Н. Васильева заслуживает самого пристального внимания и обязательно будет востребована.
А.КОРОВАШКО
г.Нижний Новгород
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2015