Не пропустите новый номер Подписаться
№2, 1979/Литературная жизнь

«Мы – до Владивостока…» (Литература в поле сравнительного изучения)

Современная критика «в центре», и «на периферии» старается быть или хотя бы выглядеть всесоюзной, то есть сравнивающей, «сравнительной».

А издавна существующее сравнительное литературоведение со своей стороны готово радоваться своей несвободе, зависимости от живого литературного процесса, его потребностей, нужд. «А давай-ка я сравню это с этим – бузину в огороде да с дядькой в Киеве!» – от таких желаний и работ наше литературоведение уже отходит.

Когда я читаю книгу Д. Затонского «Искусство романа и XX век», я чувствую: человек пустился в широко опоясывающий литературную планету океан мировой прозы потому, что ему во что бы то ни стало необходимо «мысль разрешить», которая важна для всей нашей литературы. Разрешить тяжбу, возникшую между практикой и теорией.

Проза, как бы вослед кибернетике, стремящейся ко все большей компактности, рождает маленькие романы, повести – порой шедевры вроде «Белого парохода». «Хорошо, но не эпопея!» – вот привычная реакция нашей науки на происходящий в прозе процесс. Почему обязательно и, главное, любой ценой необходима эпопея, а все, что не эпопея, второсортно, – не объяснялось. Показать законность и равноценность, самоценность малого романа можно было лишь на широком материале разных литератур – вот почему к ним обратился исследователь. А не потому, что «эрудиция мучит».

Но разве такая зависимость науки литературного сравнения от практических задач литературного развития – черта, особенность, лишь сегодня обнаруживается? Конечно же, нет. И безудержное стремление Веселовского все сравнивать со всем, наверное же, работало на литературную практику, подсказано было серьезными потребностями эпохи.

Сравнивающая критика начиналась вместе с современной литературой – у многих. Таким критиком был уже Пушкин, а затем – Белинский. У нас, в белорусской литературе, – Максим Богданович. Появившись на свет, любое живое существо (а литература – живое) испытывает потребность сориентироваться в пространстве. «Кто мы, куда нам двигаться, на кого равняться, как стать самим собой?» – это звучит во всех статьях культурнейшего нашего поэта начала XX века Максима Богдановича.

Белорусская литература в XIX веке – через произведения Богушевича и Дунина-Марцинкевича, а затем в творчестве Купалы, Коласа, Бядули, Горецкого, того же Богдановича – не просто рождалась, а возрождалась. После, многих десятилетий насильственной летаргии в условиях социального и национального угнетения белорусского народа ей необходимо было заново «вспомнить», кто она и что она, оглядеться, кто у нее соседи и чем сейчас они живут, и вообще, какое сейчас столетие на земле. И она вспомнила, что есть у нее свой язык, и не в прошлом, не только в «Литовских метриках», а вот здесь, рядом, – на нем разговаривает мужик, грустно и озорно поет, рассказывает свои удивительные сказки и клянет своего и чужого пана.

И все это стало и формой и содержанием стихов Богушевича, Купалы, Коласа – простых и задушевных.

Вспомнила литература, что была же у белорусов история, не легкая, не короткая, на самом перекрестке войн и восстаний, – и зазвучали поэмы Купалы и Богдановича «Курган», «Бондаровна», «Максим и Магдалена», «Стратим – лебедь»…

Пока белорусская литература отсутствовала (а точнее, присутствовала инкогнито, несмело – в чужих языковых одеждах), соседние и дальние литературы возвели высокие и прекрасные «этажи» классицизма, романтизма, зрелого реализма. И вот пока Купала и его сподвижники делали то, чего не могли не делать, потому что были поэтами и сыновьями своего народа, литературная наука и лингвистика судили-рядили: а не опоздали они, оставила ли история достаточную «строительную площадку», чтобы воздвигнуть здание еще одной литературы между русской, украинской, польской, столь близкими по языку белорусам?

Споры эти, отзвуки которых мы найдем и в трудах ученых, вполне сочувствовавших «делу Купалы и его друзей», – в трудах академика Карского, Бодуэна де Куртенэ и др., – отражали сложность задач, которые действительно стояли перед возрождавшейся литературой.

Как белорусам возводить свои этажи – на каком фундаменте и из какого материала? И как быть с этажами, которые у других есть, а им не из чего, да и поздно, возводить? Например, классицизм. Белорусская литература уже в XIX веке ответила на этот вопрос поэмами «Энеида наизнанку» и «Тарас на Парнасе», пародирующими классицизм. Этаж не этаж, но какая-то опора есть, и можно строить дальше. Вот романтизм – это вам не «панская забава»! Тут народ, его история и песни, борьба за долю, за волю, за свободного человека! И тут звучное эхо голосов Пушкина, Мицкевича, Шевченко… Под руками был богатейший, не тронутый литературой белорусский фольклор, исторические легенды и еще – затерянные в прошлом эпические и летописные произведения, фрагменты истории и культуры белорусской или совместно белорусско-русской, белорусско-литовской, белорусскопольской. Напоминающие зачастую развалины старинных замков, за которыми прошлая жизнь и былое величие лишь угадываются. Но тем больший простор для полета фантазии, для романтической мечты.

Сравнительно недавно мы, например, извлекли из-под тяжелой, кованой латыни нашу общую с поляками и литовцами поэму «Песнь о зубре» – на современный белорусский язык прекрасно перевел ее Язеп Семежон. Сын эпохи Возрождения белорус Микола Гусовский, который в Италии служил польской короне, в этой «Песни», подобно автору русского «Слова», кличет к объединению и взаимопониманию перед лицом неуходящей угрозы со стороны азиатских Чингисханов, но обращается – на универсальной латыни – уже ко всем народам Европы… (Сегодня бы звучать такому произведению, новому и заново!)

Из тьмы веков романтическая муза Купалы и давнее, и совсем близкое прошлое выхватывала как бы узким, скользящим лучом: какие-то стены, башни курганы, рвы… И над всем голос гусляра – этого белорусского Баяна. И тут же, в других сборниках и стихах, поэмах, – такой простенький, поэтичный голос крестьянской жалейки, а то и совсем леры, с какой белорусские нищие и слепцы жаловались на свою долю. Голоса сплетались, рождая чувство щемящее даже там, где звучали шаги истории.

А кто там идет по болотам и лесам

Огромной такой толпой? –

Белорусы.

……………………………………………..

А чего ж теперь захотелось им,

Угнетенным века, им,

слепым и глухим?

Людьми зваться.

(Перевод М. Горького.)

Социальные проблемы XX века, соседство мощных реалистических литератур, конечно же, сдвигали всю белорусскую литературу в сторону реализма, делая его главным направлением творческих поисков. Все они – и Купала, и Богданович, и автор белорусского романа в стихах «Новая земля» Якуб Колас, и прозаики Бядуля, Горецкий – жили и творили в силовом поле, создаваемом поэзией Пушкина и Некрасова, Толстого и Достоевского, Мицкевича и Словацкого, Шевченко и Ивана Франко.

Ну, а что критика, какой она становилась по мере того, как литература самоутверждалась? И после Богдановича, дело которого продолжил Максим Горецкий – в статьях и в первой «Истории белорусской литературы», – наша критика всякое значительное явление белорусской литературы видит и оценивает, держа в поле зрения высокоразвитые литературы.

Уже 20-е годы показали, что в благоприятных условиях, созданных революцией, соседство близкоязычных литератур совсем не помеха для молодой литературы, а как раз стимулятор развития. Нет, не всего лишь пристройка, а самостоятельная современная литература вырастала на основе того, что заложили, сделали белорусские классики. Как бывает в строительстве, в архитектуре – малая строительная площадка понуждала неустанно тянуться вверх. Это выражала и передовая критика – нетерпимостью к бездумному этнографизму и провинциальному самодовольству. (Была и другая критика и даже влияние обрела немалое, но не о ней речь.) Появилась радостная возможность наверстать отнятое историей, упущенное. И литература тянулась, росла, считая свои и соседей этажи.

Чувство, качество, унаследованное современной нашей литературой от классиков, – смело идти навстречу опыту близких и далеких соседей по литературной планете, отыскивая «свое» не только рядом, но и в чужом, исторически более длительном опыте. Многие другие литературы поступали именно так, когда набирали разгон, шли в рост.

Конечно, важно при этом избежать провинциальной суетливости, забегания «наперед самого прогресса». И если литература белорусская не грешит этим заметно, то не в последнюю очередь потому, что сильна в ней народная (даже крестьянская) закваска, обязывающая к достоинству «жеста», к степенности.

И еще одно обстоятельство, характеризующее судьбы, прошлое, а в какой-то степени и современное состояние белорусской литературы, прежде всего прозы.

Белорусская литература не знала, не имела «своего Гоголя». Великое счастье и преимущество для братской украинской литературы заключалось в том, что впереди уже «прошел» Гоголь. Своими «Вечерами», «Тарасом Бульбой» протянул нити симпатий, угадывания, ожидания и т. д. между всероссийским читателем и становящейся на ноги литературой украинского народа. Более или менее широкий всероссийский читатель воспринимал «малороссийские» типы, музыку украинской речи, национальный колорит… все-таки уже подготовленным глазом, слухом, воображением. Не возникало резкого, как на непривычный раздражитель: «откуда такое?», «что еще за новость?», «кому это надо?».

А если возникало, то уже в меньшей мере, нежели потом («без Гоголя») по отношению к поэтическим и драматургическим опытам белорусов Дунина-Марцинкевича, Богушевича, Купалы, Коласа, Горецкого и др.

Сегодня, конечно, так не будут спрашивать про литературу на белорусском языке. Но для этого прежде всего надо было художественно, эстетически убедить очень многих, и пришлось это начинать делать без помощи русского гения, равного Гоголю. (Было другое, но тоже важное: глубокое сочувствие и популяризация, поддержка перед широким читателем белорусских талантов со стороны великих русских писателей, таких, как Максим Горький, а позже – Александр Твардовский.)

Но, как говорится (и если перевернуть поговорку): от кого многое потребовалось, тому и дастся!.. Современная белорусская проза не закреплена за каким-то господствующим, традиционным стилем национальной выразительности. Может быть, именно потому, что приходилось всем и сразу искать самостоятельные пути к широкому читателю – во многих направлениях. Не возникало в белорусской прозе убаюкивающего чувства, что от белорусского прозаика читатель (особенно не белорусский) ждет обязательно того-то и того-то, такой-то национальной, знакомой издавна, особенности, краски.

Каждый и сегодня выходит к «своему», к русскому, ко всесоюзному читателю с тем, что сам имеет, не посылая впереди гонцов, стилистические сигналы, которые издали предупреждают: белорусский – значит, лирик! Или: белорусский – жди, будет бытовая, эпическая повествовательность! Или еще что!.. Нет, просто – Василь Быков. Просто – Иван Мележ. Аркадий Кулешов. Максим Танк. Янка Брыль. Иван Шамякин. Иван Науменко. Иван Чигринов. Виктор Козько…

Каждый сам по себе, хотя и все – белорусские. Но само «белорусское» у каждого иное, заново открываемое, а не передающееся из рук в руки.

Мы все время уходим в сторону от сравнительной критики и сравнительного литературоведения – к самой литературе. Но то и другое было теснейшим образом взаимосвязано. Первые и наиболее интересные наши критики, исследователи этого плана сами были поэты (Богданович), прозаики (Горецкий, Черный). Да, после Богдановича и Горецкого именно Кузьма Чорный – классик эпического белорусского романа – продолжил дело сравнительной критики, выходя и как прозаик, и как теоретик к опыту Достоевского, Толстого, Горького, Бальзака, Золя.

Если перескочить через многие сложные и тоже интересные ступени и тенденции развития нашей сравнительной литературной науки и критики (назовем лишь имена: И. И. Замотин, А. Н. Вознесенский, В. В. Ивашин, М, Г. Ларченко) и обратиться к их современному состоянию, то можно увидеть возвращение к ранним нашим традициям – чисто писательским традициям – в сравнительной критике.

Для видных современных исследователей, таких, как Г. Березкин, В. Коваленко, В. Колесник и другие, характерно то, что «маршруты» своих исследований, «путевки» они получают не из рук науки, а скорее из рук самой литературы.

Хорошо это или плохо для развития сравнительного литературоведения? В теперешних условиях? Не знаю. Я только обрисовал обстановку, чтобы яснее было направление наших интересов и работ. Во времена, когда белорусская литература только осваивалась на литературном большаке, прямая подчиненность литературной науки интересам литературы была понятна, объяснима, оправданна. Ну, а сегодня? Уже не говоря о науке, сегодня и «движущаяся эстетика» – критика — стыдится быть «служанкой» литературы и прямо об этом заявляет в «Литературной газете» (дискуссия 1978 года о роли и предназначении критики). Вообще любопытная ситуация: критика убегает от литературы, если судить по этой дискуссии, а если по той, что в «Литературном обозрении» (1977 – 1978 годов под рубрикой «Наедине со всеми»), то литература в свою очередь выпроваживает читателя из своей лаборатории или, проще сказать, кухни. Кажется, наступает время уклоняться от объятий… Я лично не вижу в этом трагедии, беды. Полезно бывает для всех – и для критики, и для литературы, и для читателя – побыть иногда наедине, осмотреться, вглядеться в самих себя. Сиамские близнецы – это утомительно. Пусть каждый будет, станет самим собой, как можно больше самим собой – литература литературой, критика – критикой, наука о литературе – наукой, потом они полезнее будут и друг для друга, больше дадут друг другу.

Я, кажется, уже засомневался: а всегда ли это хорошо – связь напрямую литературной науки с делами и потребностями самой литературы? А что, если прямая зависимость всего лишь результат того, что белорусская компаративистика мало еще выработала, подняла «на-гора» проблем и материалов специфически научных, которыми можно заниматься затем десятилетиями вдали от суеты литературной?

Сделано действительно не очень много. Но делается.

Цитировать

Адамович, А. «Мы – до Владивостока…» (Литература в поле сравнительного изучения) / А. Адамович // Вопросы литературы. - 1979 - №2. - C. 100-119
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке