№2, 2009/Сравнительная поэтика

Муха в янтаре. (Перевод как магический акт. Заметки о поэтике перевода)

Эссе «Муха в янтаре» издано на немецком языке в Цюрихе в
сборнике статей Ральфа Дутли «Не что иное, как чудо. Эссе о по!
эзии»: Dutli Ralph. Nichts als Wunder. Essays tber Poesie. Ztrich:
Ammann Verlag, 2007 (здесь и далее примечания переводчика).

В две руки развели, распяв,

И не знали, что это — сплав

Вдохновений и сухожилий…

Не рассорили — рассорили…

Марина Цветаева

1 «ЧУЖИЕ ЛЮДИ, ВЕРНО, ЗНАЮТ, КУДА ВЕЗУТ ОНИ МЕНЯ…»

(Магия, тепло, эрос: неизвестные величины)

«Там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала», — писал Осип Мандельштам в эссе «Разговор о Данте» (1933).

В антологии Г. М. Энценсбергера «Музей современной поэзии» очень верно замечено: «Если перевод сам по Поэтическое слово есть слово «блаженное и бессмысленное», — так сказал о нем Осип Мандельштам в стихотворении «В Петербурге мы сойдемся снова» в ноябре 1920 года, в разгар гражданской войны, голода, расстрелов и террора:

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь,

За блаженное бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь1.

И в наши дни имеет смысл молиться о «блаженном и бессмысленном слове», недоступном, кажущемся ненужным, но тем не менее не затерявшемся в мусоре СМИ, способном оказать сопротивление. Перевод на другой язык — это одна из возможностей речи-молитвы, о которой писал О. Мандельштам. Кажущееся бессмысленным слово поэзии блаженно, потому что его магическую силу невозможно превзойти: она приводит в движение все богатство ассоциаций. Поэтический текст наделен особым даром — освещая свой путь, он легко преодолевает любую дистанцию и, как соучастник пространства и времени, может вступать с ними в спор.

Вот что в 1923 году Мандельштам писал в «Заметках о поэзии»:

«Поэтическая речь никогда не бывает достаточно «замирена», и в ней через много столетий открываются старые нелады — это янтарь, в котором жужжит муха, давным-давно затянутая смолой, живое чужеродное тело продолжает жить и в окаменелости».

Нам следует требовать от хорошего стихотворного перевода ровно того же, что Мандельштам требовал от поэзии: чужеродное тело должно все-таки оставаться живым в окаменелой форме, муха в янтаре — жужжать, вечно юная цикада поэзии — гудеть и стрекотать, а перевод — там, где это необходимо, — стучать, скрипеть или греметь.

Помимо магических свойств, стихотворный перевод наделен особой теплотой. Тексты давно ушедших, отделенных от нас большой временной дистанцией авторов сродни мертвым буквам, а потому в высшей степени нуждаются в тепле, их нужно разбудить теплом, если вы хотите найти в них признаки жизни. Речь идет о том, чтобы, оживив чужое слово своим собственным, самому согреться его теплом, наполниться его жизнью. Приведу еще один пример из «Разговора о Данте» О. Мандельштама:

«Для осязающей ладони, наложенной на горлышко согретого кувшина, он получает свою форму именно потому, что он теплый. Теплота в данном случае первее формы, и скульптурную функцию выполняет именно она. В холодном виде, насильственно оторванная от своей накаленности, Дантова «Комедия» годится лишь для разбора механистическими щипчиками, а не для чтения, не для исполнения».

Что же такое перевод, если не форма исполнения, активное преобразующее чтение, воскрешающее и согревающее чужой текст?

Переводческое дело возникло и развивалось в центре эллинистической культуры, в египетской Александрии. Там появились семьдесят толковников, был сделан первый перевод Библии с еврейского на греческий. Эллинизм прочно связан с переводом, поэтому, когда я читаю отрывок из статьи Мандельштама «О природе слова» (1922), я не могу не думать об Александрии и об искусстве переводa:

«Эллинизм — это печной горшок, ухват, крынка с молоком, это домашняя утварь, посуда, все окружение тела; эллинизм — это тепло очага, ощущаемое как священное, всякая собственность, приобщающая часть внешнего мира к человеку, всякая одежда, возлагаемая на плечи любимой с тем же самым чувством священной дрожи… Эллинизм — это сознательное окружение человека утварью вместо безразличных предметов, превращение этих предметов в утварь, очеловечивание окружающего мира, согревание его тончайшим телеологическим теплом».

В культуре перевод — точно такой же нагревательный прибор, который источает тепло, и в этом его назначение. И перевод — точно такая же культурная утварь, согретая человеческим теплом, чтобы осуществить свой «telos», свое назначениe. А может быть, стихотворный перевод — это и та теплая шкура, которой я — как некто Овидия в варварской Сарматии или Мандельштама в Сибири — накрываю какого-то погибшего поэта. И — если сказать еще точнее — которой я способен согреть холодную далекую букву.

Блаженное поражение

Поэтический перевод — это не только магический акт и ощущение тепла, но и в значительной степени момент эротический: желание «чужого» и стремление самому отдаться «чужому». Через чужое необходимо проникнуть в свое собственное, которое потом также может показаться самому себе «чужим». Перевод — это всякий раз магия, тепло и эрос. Я часто констатирую: «насильственно оторванный от своей накаленности» (как пишет О. Мандельштам), я становлюсь беспомощным, безъязычным. Если не испытываю эротического влечения к тексту, не желаю его или мне не хочется прикасаться к нему, если я не увлечен, не смущен им, — я тут же его забуду. Перевод лирического стихотворения с его родного, но чужого мне языка на мой собственный (ему незнакомый) — блаженная причуда, в которой скрыт, однако, большой потенциал. И никто не почувствовал этого сильнее, чем Мандельштам, который дал переводу благословение в лукавом четверостишии:

И может быть в эту минуту

Меня на турецкий язык

Японец какой переводит

И в самую душу проник.

Быть может, переводчик поэзии, этот вечный шаман, самозабвенно творящий свое маленькое волшебство, — единственный, кто имеет желание хотя бы мгновение собственной жизни быть тем самым «японцем».

Перевод так называемого «чужого» привносит радостное чувство отдаления от самого себя. Однако в этом кажущемся отчуждении посредником все-таки является наша собственная речь. Человек обитает в речи: она осваивает его с течением лет, руководит им.

Я готов признать, что самая суть перевода — магия, шаманский культ. Переводчик — блаженный побежденный, проигравший самому себе. В стихотворении 1911 года «Отчего душа так певуча» Мандельштам так определил эту формулу самоотречения: «И, несозданный мир лелея, /Я забыл ненужное «я»».

«И нежный лед руки чужой…»

«Свое» и «чужое» могут подменять друг друга; их игра явлена в небольшом стихотворении двадцатилетнего Мандельштама, написанном все в том же 1911 году. В детстве поэт тяжело переболел тифом. Путешествие в больницу, холод, лихорадочный бред, желание заснуть — навсегда остались в памяти. Стихотворение заклинает судьбу: рисует магическую картину горячечной поездки и холодную, один на один, встречу со звездой судьбы, путь в неизвестность, по которому героя ведут чужие люди. Но при этом «чужая рука» все время поддерживает больного, рождает в нем ощущение участия:

Как кони медленно ступают,

Как мало в фонарях огня!

Чужие люди, верно, знают,

Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,

Мне холодно, я спать хочу.

Подбросило на повороте

Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье

И нежный лед руки чужой,

И темных елей очертанья,

Еще невиданные мной.

В этом тексте царит лихорадка. Сжимает виски, и медсестра, наверное, охлаждает лоб больного ласковой строкой («И нежный лед руки чужой»). Возможно, она и есть Муза, наблюдающая за лихорадочным больным и ободряющая его.

Считается, что автор оригинала задает тексту направление, как если бы он сидел на облучке, в то время как переводчик (наполовину обессилевший пациент) лежит в темном экипаже и листает страницы словаря. Возница не обязательно должен знать цель своего путешествия, а пациент — совсем не пассивный страдалец. Ясно, что переводчик отдает себя в чужие руки («А я вверяюсь их заботе, / Мне холодно, я спать хочу»), но при этом он не вверяет свою речь незнакомому тексту (чужому кучеру), не пассивно воспринимает происходящее, но вступает в длительный диалог, реагирует на ситуацию, руководит процессом. Кажущийся больным пациент прислушивается и пробует текст на ощупь, чтобы как можно лучше им напитаться; бессознательно фиксирует в восприятии весь путь. Однако вдохновленный переводчик — всегда больше, чем верный поклонник. Если бы он слишком пристально вглядывался в предмет своего обожания, то просто свернул бы себе шею.

Разумеется, ему, лежа в своем экипаже, хочется, как и всякому шаману, ощутить состояние полета. Тем не менее он не только оживает от голосов духов, но силой мысли помогает им проникнуть в родной язык. Месит их, придает им форму, выпаривает, плавит.

Иногда случается чудо: кучер и пациент меняются местами, пациент везет автора-кучера в больницу Муз, где исцелением становится радость удачно сотворенного текста. Меняться местами они могут неоднократно, но единственный, кто несет ответственность за последний участок пути до прибытия в клинику, — это сидящий на облучке пациент, которого лихорадит. По прибытии он может беседовать с хором Муз на своем родном языке, тогда как кучер должен оставаться немым. Перевод — это всегда таинство разъединения с самим собой, светлое рождение «другого» в себе.

Путь в неведомое

Он держит путь в неизвестность. Муза охлаждает ему лоб, цель путешествия заранее не оговорена. Однако куда стихотворение и его перевод, когда они удачны, могут завести, явствует из последней строки Мандельштама: «И темных елей очертанья, / Еще невиданные мной».

Невиданное, неслыханное, новое — это цель, которой хотел достигнуть модернизм. «Au fonds de l’Inconnu pour trouver du Nouveau», — восклицал Бодлер в «Путешествии», заключительной поэме «Цветов зла» (1861), призывая в глубину неведомого, чтобы найти новое. А Рембо размышлял в «Письме ясновидца» от 15 мая 1871 года: «Ибо он достиг неведомого!.. Он достиг неведомого, и пусть, обезумев, он утратит понимание своих видений, он их видел!»

Вальтер Беньямин писал в своем загадочном во многих отношениях эссе «Задача переводчика»: «В них (в переводах) жизнь оригинала достигает постоянно обновляющегося, позднего и всеобъемлющего развития». И в другом месте: «Ибо в последующей жизни — а она не могла бы так называться, если бы не была преображением и обновлением чего-то живущего, — оригинал претерпевает изменения. Дозревать могут даже слова с фиксированным значением».

Если перевод, понятый как магический акт, не есть попытка отправиться в неизвестное, то это путешествие приведет под откос, на свалку общих мест, в преисподнюю забвения. С каждой поездкой деятельный пациент заново обновляет здравую лирическую традицию родной речи, обогащая и изменяя ее. Путь этот непрост, лихорадочен, полон риска. Но какое счастье, если в конце странствия больной чувствует чье-то прикосновение: «нежный лед руки чужой».

2 ПРОВОДА И ПОРЫВЫ

Стихотворение в ссылке: префикс дистанции (Марина Цветаева)

Стихотворный перевод на другой язык становится стихотворением в ссылке. Текст покидает пределы собственной речи и должен найти себе место в чужом речевом пространстве, угнездиться в его листве и, в то же время, изменить и обогатить это пространство. Ссылка может стать адом одиночества и непризнанного существования, лишений и нищеты. Или, наоборот, оказаться продуктивной и пойти на пользу. Некоторые русские поэты XX века — Марина Цветаева, Владимир Набоков, Иосиф Бродский — доказали, что ссылка не обязательно ведет в ад онемения и в языковом плане может быть вполне пригодной для обитания.

Стихотворение должно смириться со своим ссыльным положением, если не хочет все время пребывать в собственной стихии или отказаться от возможности стать мировой поэзией для чужого слуха. Как переводчик, я становлюсь исступленным творцом ссылки, «выхожу из себя», пытаюсь передать свою речь чужому тексту, на который я реагирую, с которым нахожусь в длительном диалоге, к которому прислушиваюсь, пробую на ощупь, которым хочу напитаться.

Я и есть творец ссылки. Я забочусь о том, чтобы ссыльное стихотворение (к примеру, перевод с русского языка на немецкий) не было забыто, чтобы ссылка стала плодотворной и благополучной. Я должен организовать ему жилое пространство, дать воздух, оберегать его, лелеять и согревать.

Существует ряд стихотворений, перед которыми я преклоняюсь. Это так называемые программные стихоРусский префикс «рас» — очень простая глагольная приставка, указывающая на разъединение, расторжение, дистанцию, отчуждение.

  1. На протяжении всей статьи Р. Дутли цитирует О. Мандельшта!
    ма по!немецки.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2009

Цитировать

Дутли, Р. Муха в янтаре. (Перевод как магический акт. Заметки о поэтике перевода) / Р. Дутли // Вопросы литературы. - 2009 - №2. - C. 86-108
Копировать