Молодость истины
В. В. Виноградов, Проблема авторства и теория стилей, Гослитиздат, М. 1961, 614 стр.
Восхищаясь находками первооткрывателей, мы редко говорим о пользе возвращения к истинам забытым. А возвращение это бывает порой нелегким; поднятая, а затем брошенная целина покрывается сорняками, прорубленные когда-то просеки иногда зарастают так дико и глухо, что сквозь них продираться труднее, чем идти нетронутым лесом…
О том, как важна эта трудная работа, напоминают сейчас многие литературоведческие исследования, в том числе книга академика В. Виноградова «Проблема авторства и теория стилей».
На первый взгляд, этот труд адресован узкому специалисту, для которого архивная пыль – самый чистый воздух. Именно его ведет В. Виноградов по темным складам» журналов конца XVIII века, по аллеям пушкиноведения, по тернистым дорогам русской критики прошлого столетия. И все же исследование представляет не узкоцеховой интерес.
Не погружаясь в море специальных проблем и сознавая, что книга «еще вызовет серьезные споры, попытаемся наметить контуры общего замысла.
В первой главе прослежен исторический процесс рождения индивидуального стиля. Вплоть до XVII века он существовал на Руси скорее в возможности, чем в действительности. Границы между автором, составителем «свода» и переписчиком, выступавшим одновременно в качестве редактора и соавтора, были зыбкими; творение, согласно этой концепции, возвышалось над личностью творца, скромно остававшегося анонимным. И, следовательно, древнерусская рукопись была чем-то вроде черновика для следующего переписчика. Со второй половины XVII века индивидуальный почерк как будто начинает устанавливаться, но этому процессу препятствует эстетика классицизма, вменявшая в обязанность автору неукоснительно следовать правилам и норме. Решающий удар этой нивелирующей эстетике нанесли не столько романтики, сколько реалисты, добившиеся богатства и многогранности стиля, в стремлении выразить богатство и многогранность действительности. Требуя от литераторов самобытности слога, Белинский писал: ‘»Слог – это рельефность, осязаемость мысли; в слоге весь человек; слог всегда оригинален, как личность, как характер». Добролюбов – убежденный защитник «нового слога» – собственноручно озаглавил конспекты своих лекций по литературе классицизма, сделанных Татариновой: «Отсутствие личного характера в произведениях русских писателей XVIII века». Ополчаясь против «официального служения Аполлону», против литературы, на которой нет отпечатка «задушевных убеждений», против взгляда на авторство как на ремесло или способ снискать «милость государя», Добролюбов вслед за Белинским отстаивал свободу творчества, неразрывно связанную с борьбой за независимость человеческой личности в самодержавном государстве.
Так вырабатывался индивидуальный стиль. Его рождение в русской литературе было связано, конечно, с аналогичным процессом, происходившим в литературе всемирной. Глава завершается поэтому мыслью Гёте, высказанной в беседе с Эккерманом: «Схватить и изобразить индивидуальное и составляет истинную жизнь искусства…»
Итак, вводный экскурс и самая постановка вопроса подтверждают те мысли о становлении реализма, которые, по-видимому, одержали победу на дискуссии о реализме, еще недавно волновавшей и нашу и зарубежную критику. Выводы В. Виноградова, вернее их «конечный» теоретико-практический смысл, созвучны, например, рассуждениям В. Днепрова, хотя материал, исходные позиции исследователей, ракурс освещения фактов весьма различны.
Нужен ли, однако, этот всемирно-исторический разбег для подтверждения истины, надо думать, уже господствующей? Оказывается, нужен, если даже текстологи, заслуги которых неоспоримы, решая проблемы авторства и стиля, порою беззаботны к теории и беспомощны на практике. Вторая глава насыщена примерами антиисторизма, поучительными для всех, кто не хочет свои концепции выстраивать на песке.
Напомним об одном из множества приведенных в книге случаев – о печально известном «открытии» статей А. Н. Островского. Около двадцати лет назад исследователь его творчества Н. Кашин признал руку великого драматурга в четырнадцати статьях и заметках, появившихся в 1850 – 1852 годах в «Москвитянине». Откликнулись на событие и другие ученые: общими усилиями была возведена концепция о молодом Островском как продолжателе дела Белинского, предшественнике Добролюбова, Чернышевского, Щедрина, сумевшем предвосхитить их эстетические идеи. А. Дубинская, например, с особой резкостью подчеркивала, что статьи, обнаруженные в «Москвитянине», «по своему направлению ничего общего не имеют со статьями А. Григорьева». А два года тому назад рухнула вся постройка: выяснилось, что упомянутые статьи принадлежат перу Мея, Колошина, Сумарокова и… Аполлона Григорьева.
Здесь не рассказать, конечно, о всех легендах, накопленных нашим литературоведением и сданных в архив. Без комментариев по поводу мастерства стилистического анализа и эрудиции автора перелистаем страницы первого раздела книги, посвященные стихам Бенедиктова, Веневитинова и Языкова, Лермонтова, Кольцова и Пушкина, Тютчева, Фета и Брюсова, прозе, критическим статьям, редакторской работе Дельвига и Вяземского, Григоровича и Тургенева, Некрасова и Достоевского.
Остановимся лишь на том выводе, который вытекает из материала и который сделал В. Виноградов: субъективные способы решения проблемы авторства приводят к произволу, и потому лишь надежно построенная теория и история стилей может служить основой решения этих проблем. Искусство «художников текстологии» должно стать строгой наукой!
Принципиально важный сам по себе, этот вывод приобретает, однако, особый смысл, коль скоро он оказывается исходной позицией для планомерного обследования анонимной литературы XVIII-XIX веков, ее узловых периодов и основных имен, проложивших путь стилям современности. Именно здесь, в главах о неизвестных страницах Н. М. Карамзина, А. С. Пушкина, Ф. М. Достоевского, совершается переход от «негативной», критической части книги к позитивной, здесь теория поверяется практикой, здесь «центр тяжести» всего труда.
Из рассказа об истории зарождения стиля легко понять, почему второй раздел начинается с эпохи кризиса классицизма. Но, пожалуй, требуется особое разъяснение, почему он открыт «проблемой Карамзина». Споря с дореволюционной наукой, создавшей культ Карамзина и видевшей в писателе великого реформатора русской словесности, равного по своему значению Ломоносову и Пушкину, кое-кто из советских критиков усмотрел в придворном историографе лишь монархиста и реакционера, полярного Радищеву и враждебного просветителям. На рубеже 50-х годов утвердилась в качестве модной далекая от исторической истины и конъюнктурная схема, согласно которой революционер Радищев был критическим реалистом, а его политический антипод Карамзин – соответственно преградой на пути реализма. Еще совсем недавно даже такие серьезные ученые, как В. Орлов и Г. Макогоненко, не хотели замечать, что церковнославянская архаика и обветшалый «витийственный» слог сосуществуют в произведениях Радищева с народным просторечием и фольклорной стихией, отнюдь не всегда образуя поэтический синтез. Покорившись упрощенной схеме, эти ученые не только пренебрегли формальными достижениями Карамзина, но и закрыли глаза на сложность и противоречия его творчества, которое определениями «монархист» или «реакционер» отнюдь не исчерпывается.
Теперь, в начале 60-х годов, когда пришла наконец пора серьезно исправлять «перегибы», стало необходимо ради верного представления о развитии русской словесности установить действительное место Карамзина в литературе, выяснить соотношение его идейного мира и стиля с идейным миром и стилем его предшественников, современников и последователей. А для этого понадобилось гораздо полнее, чем прежде, изучить подлинный состав его произведений, заложить исключающий уклоны и перекосы фундамент, без которого все литературоведческие построения останутся шаткими и сомнительными.
Возвращая молодость старой истине, В. Виноградов начал с фундамента и, привлекая никем до сих пор не использованные сочинения, переписку, мемуары, исторически достоверно раскрыл ранний, «вольнодумный» период в развитии Карамзина, его философские убеждения и духовный кризис. Современно; по-новому осветил он веру Карамзина в возможность социального компромисса и попытки проповедью высокой морали внести идеальную гармонию в несовершенный, раздираемый противоречиями общественный строй. Не закрывая глаза на социальную ограниченность идейно-эстетической программы, на узкоклассовый характер литературной деятельности писателя, В. Виноградов одновременно показал ее прогрессивное значение, ее место в истории стилей и роль в подготовлении пушкинской эпохи.
Пушкину посвящен третий раздел книги. В нем рассматриваются неизвестные и ошибочно приписанные поэту статьи и заметки в «Литературной газете» 1830 – 1831 годов. Выбор и некоторая локальность, узость темы объясняются многими мотивами: во-первых, высоким уровнем советского пушкиноведения (с годами возможность открытия неизвестных сочинений Пушкина настолько же уменьшается, насколько литература ‘ о нем увеличивается), во-вторых, предыдущими разысканиями автора, посвятившего поэту много трудов и лет своей жизни. Оба эти мотива побуждают пушкиниста освещать каждую травинку на дороге. Но именно потому, что любая полоска пушкинской земли окружена сейчас бескрайними литературоведческими полями, локальность темы оказывается мнимой. Сегодня доказать принадлежность Пушкину какого-либо отрывка или, наоборот, опровергнуть его авторство – значит совершить открытие в полном смысле этого слова.
Главы о неизвестных заметках в «Литературной газете» 1830 – 1831 годов содержат в себе множество находок, радующих точностью исследования. Автор погружает читателя в атмосферу литературной борьбы («Я, душа моя, – пишет Пушкин Дельвигу 4 ноября 1830 года, – написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело – и кого надлежит душить, Полевого или Булгарина…»); автор знакомит с замыслами Пушкина, с принципами его редакторской правки и, пользуясь всем арсеналом историко-биографических сведений и идейно-стилистических наблюдений, выковывает цепь доказательств с мастерством, придающим науке красоту искусства (см., например, анализ отрывка: «…у нас есть три Истории России: одна для гостиной, другая для гостиницы, третья для гостиного двора»).
Это искусство в полной мере раскрывается в главах о Лескове и Достоевском, завершающих книгу. Трудно сказать, что в этих главах является целью и что средством: характеристика эстетических взглядов писателя, анализ стиля или открытие неизвестных произведений. Но важно именно то, что три самостоятельных грани исследования текста сливаются здесь в органическом единстве; в этом, по нашему убеждению, истинное существо метода, позволившего В. Виноградову сделать свое открытие: извлечь из журнала «Гражданин» за 1873 – 1874 годы анонимные статьи и фельетоны, журналы и повести, составляющие объемистый том.
Можно с уверенностью сказать, что этот пока еще не изданный том, наряду с признанием, вызовет возражения. Но как бы серьезны они ни были, останется бесспорным, что исключительное по своему значению открытие тома произведений Достоевского – результат метода, отвергающего подгонку фактов к заранее данной схеме, – метода, в котором чуткость к детали и уважение к художественному слову являются принципами исследования. – Самые холодные скептики и страстные нигилисты, поставив под сомнение отдельные находки В. Виноградова, будут вынуждены признать, что его труд – результат верности историзму, которым клянутся, о котором мечтают, в отсутствии которого обвиняют друг друга многие участники многих дискуссий. В строгом историзме, в неукоснительной объективности – принципиальное значение книги, выходящей далеко за пределы узкоспециальных вопросов.