№3, 1977/В творческой мастерской

Лица и голоса

Первые главы книги К. Ваншенкина напечатаны в «Вопросах литературы», 1975, N 1; 1976, N 3.

ОБЩЕЖИТИЕ

Женское общежитие Литинститута называли Голубым подвалом – по цвету стен. Сохранился фольклор – «Песни Голубого подвала», – некоторые из них были всесоюзно популярны.

В первые минуты бог создал

институты,

И Адам студентом первым

был… –

песенка, сочиненная Владленом Бахновым на мотив корреспондентской симоновской.

Подвал, как все настоящие подвалы, был холодным и мрачным; вверху, в мутных окошках, мелькали ноги идущих по Бронной. Прохожие, разумеется, не подозревали, какой кладезь талантов они минуют. За тонкой перегородкой жили ребята. Иногда, поздно вернувшись, кто-нибудь начинал громко рассказывать подробности действительного или вымышленного свидания. Девчонки возмущенно стучали в стенку.

Тоже внизу, в отдельной комнатке-каютке, содержащейся с педантичной аккуратностью, жили два наших общественника, морячки Михаил Годенко и Семен Шуртаков. Эта их каютка вполне могла сойти и за девичью светелку. А к следующей клетушке скрипел протезом по коридору Саша Парфенов, Сашуня, шумный, вздорный и добрый человек. Его уже нет. Многих нет.

Потом Голубой подвал ликвидировали как общежитие. Девушек поселили наверху, по соседству с бухгалтерией Литературного фонда. В связи с последним обстоятельством в верхнем коридоре по вечерам дежурил сторож, и поздние их уходы, возвращения и уж тем более визиты к ним затруднялись. В одной комнате жили старшекурсницы во главе с Марианной Фофановой, в другой – Инна Гофф, Ольга Кожухова, болгарка Лиляна Стефанова, полька Тереза Квечиньска. А напротив размещались «Володьки» – так называли неразливно друживших тогда Солоухина и Тендрякова. Их редко стриженные русые волосы вольно кудрявились на висках и з атылках, и кудрявились растрепанные голенища их же старых валенок. В той комнате царил обычно полный развал, на столе, среди разбросанных бумаг, бросалась в глаза обломанная черная буханка, – время наступило уже легкое, отменили карточки.

Мы жили во флигеле. Это была как бы квартира из трех больших комнат с кухней и прочими службами. По утрам нас будил протяжный крик уборщицы Зины, ютившейся вместе с десятилетним сыном в каморке возле кухни:

– Ребяты, чай поспел!

Мы начинали подъем. Я так и вижу их лица: два Ивана – Завалий и Ганабин, мои друзья, их обоих давно уже нет, как нет и Сереги Никитина из комнаты напротив. А совсем недавно не стало и Бориса Бедного. Саша Шабалин из Коврова, Георгий Ефимов из Чебоксар, уралец Леня Шкавро, кореец Се Ман Ир. А за стеною – Миша Кильчичаков, Володя Семенов, Цыден-Жап Жимбиев, Гиго Цагараев…

Поднимались с трудом, особенно молодые, не прошедшие армии, казармы. Причина понятна: ложились поздно. У нас учился Володя Семенов, даровитый поэт, – к сожалению, полученные ранения и развившиеся следом болезни не дали ему возможности работать в полную силу. Но тогда он еще был могуч. Это был наш богатырь, по утрам легко играющий двумя двухпудовыми гирями. Володя пунктуально выполнял свой собственный режим. Ложился он в десять часов, завязав глаза вафельным полотенцем, засунув голову под подушку, и, что самое удивительное, тут же засыпал. Но в двенадцать или в час он вдруг, не снимая с глаз полотенца, пробивая головой пласты табачного дыма, вставал в полный рост на койке и говорил своим тихим рассудительным голосом:

– Ребята, ну кончайте, нельзя же так!

Его заверяли, что сейчас затихнут и лягут, и все продолжалось по-прежнему.

Но зато когда они действительно засыпали, разметавшись и отбросив одеяла, он открывал настежь огромную фортку, а сам надевал на голову шапку и забирался в постель между двумя тюфяками. С заснеженного белого двора мощным потоком вдавливался в комнату жесткий морозный воздух. Утомленные длинным бурным днем, спящие сперва только недоуменно ежились, ворочались, тянули на себя простыни и лишь потом, стуча зубами и дрожа от холода, просыпались в освеженной, чистой комнате, захлопывали форточку и, беззлобно проклиная Володю, снова проваливались в сон.

Без пяти девять, без трех, без двух или уже по звонку выскакивали, бежали, протирая глаза, на ходу застегивая крючки и пуговицы. Но бывали и безнадежно отставшие.

Наш директор, милейший Василий Семенович Сидорин, и его заместитель по хозяйственной части Иван Александрович Львов-Иванов обходили как-то в начале десятого общежитие и застали такую сцену: около кровати спящего сладким утренним сном юного Альгиса Чекуолиса аккуратно стоял один ботинок, а второй висел, подвязанный к бахроме крупного желтого абажура. Смысл сего явления был разгадан начальством не сразу. Однако они догадались, в чем дело. Кто-то проснулся ночью, томимый желанием записать строчку или фразу (художники!), и, чтобы не помешать товарищам – настольных ламп не было, – решил направить верхний свет лишь в одну сторону и сделал это столь новаторским способом. Но забыл вернуть ботинок на место, а утром впопыхах никто не обратил на это внимания.

Сам же Львов-Иванов, высокий, плотный, краснолицый, в другой раз, выступая на собрании по поводу неудовлетворительного посещения лекций, произнес знаменитую фразу: «Захожу в мужское общежитие – сидит такой-то без штанов, захожу в женское – та же картина». Еще из его публичных высказываний: «Бросают окурки на ковровые дорожки, и были случаи, что и загорали». Или: «Портят мебель, вырезают на столах слова: «ха», «у» и так далее». Это была легендарная, колоритнейшая личность. О происхождении его фамилии рассказывали, что во время гражданской войны он, командуя где-то на Дальнем Востоке лихим отрядом, разгромил превосходящие силы противника и послал в штаб донесение об этом, подписав его: «Командир отряда львов – Иванов». То есть его бойцы дрались, как львы. А в штабе по ошибке решили, что у него двойная фамилия. Так и пошло.

Он был отзывчив, обладал душой доброй, даже сентиментальной. Когда одна из студенток родила сына, а отец ребенка отказался участвовать в их судьбе, Иван Александрович предлагал матери усыновить младенца. Я узнал об этом спустя много лет, когда Львова-Иванова давно уже не было на свете. А остались о нем главным образом веселые воспоминания…

Или вот Терентьев Иван Степанович, наш завхоз. Его тоже нет. Это был тихий человек, занятый своими хозяйственными делами. Я с ним, собственно, почти не общался. И вот уже после института, когда я только что получил первую свою «площадь», две комнатки в старом особняке на Арбате, я случайно встретил на улице Ивана Степановича и, к слову, сообщил ему об этом. Он спросил, требуется ли ремонт. Ремонт, разумеется, требовался. Он сказал, что устроит. Денег у меня было не много, и не хотелось это обнаруживать, обязываться. Я отказался, но он настоял, причем как-то очень просто, естественно. У него как раз шел ремонт в институте, и работала крепкая, бойкая малярная бригада, вернее, артель, – кажется, из калужских мест, все из одной деревни. Нет, нет, не подумайте, мне сделали ремонт не за счет института и не в рабочее время. Но они были заинтересованы в Терентьеве, и когда он попросил их, они сделали мне все на совесть и почти молниеносно, да и взяли с меня по самым низким государственным расценкам. А сам Иван Степанович приходил множество раз, проверял, советовал, лазал на коленках по полу, помогая настилать линолеум, и в довершение отговорил меня устраивать «обмыв» ремонта. Я часто вспоминал эту, может быть, даже несколько странную историю. В молодости не задумываясь многое

принимаешь как должное и лишь с годами все более ценишь человеческую внимательность и доброту.

Это были первые послевоенные годы. Хотя война миновала, она продолжала оказывать на нас свое действие, мы еще не вышли из сферы ее притяжения. Для многих этот процесс оказался мучительно трудным, даже роковым. То и дело встречались люди, выдвинутые, рожденные войной и потерявшие себя после ее окончания. Командиры разных рангов, не кадровики, без академического образования, которым оказалось не под силу не только учиться, но и служить в рамках скучного мирного распорядка. Следовало преодолеть себя.

Через четверть века после войны в одном из подмосковных городов я услыхал потрясающую историю, вполне достойную стать сюжетом высокой трагедии.

Был крепкий, смелый парень. Перед войной занимался в аэроклубе, в войну окончил летное училище, стал истребителем. Он оказался прирожденным летчиком, расчетливым, отважным, с прекрасной реакцией, с необходимой в таких случаях долей удачи. Это все у него было в крови. Летал, сбивал немцев, и в этом был для него смысл жизни.

И ордена получал один за другим, а потом и Героя. До конца было еще далеко, он попадал в воздухе во многие передряги, дрался, терял друзей, а сам оставался цел и получил в сорок пятом вторую Золотую Звезду. Он был молод, все у него было впереди. Послали его в академию, но что-то не пошло дело. Нужно было с головой уходить в науки, а перед глазами летела рыжая трава полевого аэродрома, мелькали дорогие лица товарищей, вставала бледная синева неба и растущие черные силуэты в ее глубине. А в ушах стояли спрессованные до предела шумы скоротечного воздушного боя: голоса дерущихся рядом друзей, и предостерегающие команды с земли, и надрывный стон мотора, и злорадный стук пулеметов – своих и чужих. Он вернулся в часть, но ее уже переформировали, – и люди были чужие, и порядки другие, и девчонки былые, свои куда-то все подевались. Не получалась размеренная новая служба. Он демобилизовался.

Еще до этого он приезжал в родной город на торжественное открытие собственного бронзового бюста, положенного Дважды Герою, и теперь местные власти встретили прославленного земляка с радостью. Подобрали ему работу – на крупный завод, заместителем директора по кадрам и быту, живое дело, с людьми. Сперва было ничего, всеобщее внимание будоражило, возбуждало, но потом он стал томиться, а в памяти все вставал, свистел и гремел давний воздушный бой. Он все чаще не мог дождаться конца рабочего дня или заседания, где сидел в президиуме, но спешил не домой – он уже давно женился и имел двух детей, – а к дружку-летчику с перебитым плечом. Они садились друг против друга и говорили о понятном только им и стучали стаканами. Потом ему подобрали место – тоже неплохое – в артели. Потом еще… Концовка: в сквере, возле бронзового бюста прославленного аса прохаживается молоденький милиционер и видит, как к нему, – поначалу ему кажется, что это к нему, – нетвердо подходит старый, обшарпанный человек со слипшимися на лбу седыми прядями.

– Ну что, папаша? – миролюбиво говорит милиционер. – Шел бы домой.

– Да ты знаешь, кто это? – спрашивает тот, указывая на бронзового красавца. – Это я.

– Давай, давай, отец, проходи, – ответствует милиционер и сурово нахмуривается.

А ведь немало есть подобных историй, но не столь очевидных. В том числе и в литературе.

Большинство из нас пришло с войны. Девушка-санинструктор, студент, потерявший в бою глаза, безрукий, однорукие, одноногие, – все это было как бы в порядке вещей, обычно, буднично, все это было слишком близко, рядом, мы встречались с этим множество раз. Теперь это далеко – легенда, гордость. То же в искусстве: в молодости у нас зачастую не ценится самое лучшее, с годами все идет в счет.

Моим соседом по комнате был Саша Шабалин, летчик-бомбардировщик; прямым попаданием снаряда ему оторвало ногу. Он любил лежать одетым на заправленной койке, положив живую ногу на спинку кровати, а согнутая в колене протезная нога покоилась ботинком на полу. Когда к нам приходили не очень знакомые девушки, проделывался такой номер: кто-либо из ребят вступал в спор с Шабалиным, внезапно вспылив, хватал его палку, и, широко размахнувшись, обрушивал ее на Сашкину ногу. Замах и быстрота движений были таковы, что исключали мысль о шутке, и в течение этого мига девушки бледнели, но тут же раздавался сухой деревянный стук – удар приходился по протезу. Подобное ничуть не воспринималось как кощунство или хотя бы дурной тон.

Наружные двери у нас не запирались. Можно было возвращаться когда угодно. И к нам кто только не приходил! Однажды Миша Кильчичаков привел хорошо одетого, с достоинством державшегося человечка. Миша водил его по комнатам и гордо демонстрировал:

– Он написал десять тысяч стихотворений. У него есть стихи о чем угодно. Правда?

– Да, – скромно подтверждал гость.

– Пожалуйста, заказывайте, он прочтет! – ликовал Мишка.

Ему, помнится, предложили прочитать о Темзе, о Маяковском, и он с готовностью пролепетал какую-то чепуху.

А то зимой явился и полдня сидел, не снимая железнодорожной шинели с полковничьими погонами, полный седой отставник. Ему нужен был летописец. Дело в том, что полковник пригласил бесплатно жить на своей даче девушек с соседнего кирпичного завода и создал, по его словам, экспериментально-общинную ячейку нового типа. Летописец требовался, чтобы художественно фиксировать изменения в сознании девушек. Хозяин гарантировал ему комнату (келью), постель и обеспечивал, как он выразился, простой и здоровой русской пищей.

Все сказали, что согласиться может Володя Семенов, и отставник терпеливо ждал его. Володя пришел и действительно быстро уговорился с ним – на время зимних каникул. Семенова привлекла возможность дышать свежим хвойным воздухом и ходить на лыжах. Шумно напутствуемый Володя отбыл, но неожиданно возвратился уже на третий день. Выяснилось, что «ячейка» представляет интерес не столько для общества и науки, сколько для местных парней, и распорядок на даче нарушается куда основательней, чем в общежитии.

Приезжали родственники, земляки, приходили друзья и знакомые. Здесь тоже не обходилось без шуток и мистификаций. Иван Завалий брал чье-нибудь пальто, клал внутрь две подушки, застегивал пуговицы, в рукава тоже что-то вставлял, сверху приспосабливал шапку, – получалось очень похоже, – и, посадив чучело спиной к двери, небрежно звал кого-нибудь из ребят:

– Тебя там спрашивают!

Человек входил в комнату:

– Кто это? – быстро приближался, чтобы заглянуть в лицо, и невольно отшатывался.

Забредали писатели, настоящие писатели, чаще всего поэты. Рассказывали о своей молодости, расспрашивали, интересовались. Ночевал однажды Яков Ухсай. Помню, зашли поздним вечером Константин Мурзиди и Аркадий Ситковский.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 1977

Цитировать

Ваншенкин, К. Лица и голоса / К. Ваншенкин // Вопросы литературы. - 1977 - №3. - C. 114-132
Копировать