№5, 1979/Хроника

Литература и фольклор Сибири

Исследователи творчества Михаила Булгакова не раз отмечали автобиографичность произведений писателя. В них, художественно переосмысленные, отразились факты его биографии. Запечатлелось и время: стиль газетного мышления, быт, трудности.

В 1921 году, приехав в Москву, писатель активно сотрудничает в целом ряде центральных изданий, пишет злободневный газетный фельетон, фельетон-очерк, выступает в качестве репортера. Это – кроме создания повестей и работы над книгами рассказов. В его газетной работе явственно слышен отзвук революционных событий, гражданской войны. Предлагаемые вниманию читателя фельетоны Михаила Булгакова показывают, что уже в это время писатель сложился как сатирик и что эта направленность таланта была присуща ему изначала. В каком-то смысле эти произведения – штрихи к биографии писателя.

Михаил Булгаков печатался в «Гудке», «Красной нови» и в других изданиях 20-х годов. Его произведения разбросаны по страницам периодики тех лет. Надо сказать, что многие злободневные фельетоны и рассказы писателя подписаны псевдонимами (не все из которых выявлены).

Фельетоны «Самогонное озеро» и «День нашей жизни» были напечатаны в газете «Накануне».

 

САМОГОННОЕ ОЗЕРО

Повествование

В десять часов вечера под Светлое Воскресенье утих наш проклятый коридор. В блаженной тишине родилась у меня жгучая мысль о том, что исполнилось мое мечтанье и бабка Павловна, торгующая папиросами, умерла. Решил я это потому, что из комнаты Павловны не доносилось криков истязуемого ею сына Шурки.

Я сладострастно улыбнулся, сел в драное кресло и развернул томик Марка Твена. О, миг блаженный, светлый час…

…И в десять с четвертью вечера в коридоре трижды пропел петух.

Петух – ничего особенного. Ведь жил же у Павловны полгода поросенок в комнате. Вообще Москва не Берлин, это раз, а во-вторых, человека, живущего полтора года в коридоре N 50, не удивишь ничем. Не факт неожиданного появления петуха испугал меня, а то обстоятельство, что петух пел в десять часов вечера. Петух – не соловей и в довоенное время пел на рассвете.

– Неужели эти мерзавцы напоили петуха? – спросил я, оторвавшись от Твена, у моей несчастной жены.

Но та не успела ответить. Вслед за вступительной петушиной фанфарой начался непрерывный вопль петуха. Затем завыл мужской голос. Но как! Это был непрерывный басовый вой в до-диез, вой душевной боли и отчаяния, предсмертный тяжкий вой.

Захлопали все двери, загремели шаги. Твена я бросил и кинулся в коридор.

В коридоре под лампочкой, в тесном кольце изумленных жителей знаменитого коридора, стоял неизвестный мне гражданин. Ноги его были растопырены как ижица, он покачивался и, не закрывая рта, испускал этот самый исступленный вой, испугавший меня. В коридоре я расслышал, что нечленораздельная длинная нота (фермата) сменилась речитативом:

– Так-то, – хрипло давился и завывал неизвестный гражданин, обливаясь крупными слезами, – Христос воскресе! Очень хорошо поступаете! Так не доставайся же никому!! А-а-а-а!!

И с этими словами он драл пучками перья из хвоста у петуха, который бился у него в руках.

Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что петух совершенно трезв. Но на лице у петуха была написана нечеловеческая мука. Глаза его вылезали из орбит, он хлопал крыльями и выдирался из цепких рук неизвестного.

Павловна, Шурка, шофер, Аннушка, Аннушкин Миша, Дуськин муж и обе Дуськи стояли кольцом в совершенном молчании и неподвижно, как вколоченные в пол. На сей раз я их не виню. Даже они лишились дара слова. Сцену обдирания живого петуха они видели, как и я, впервые.

Квартхоз квартиры N 50, Василий Иванович, криво и отчаянно улыбался, хватая петуха то за неуловимое крыло, то за ноги, пытался вырвать его у неизвестного гражданина.

– Иван Гаврилович! Побойся бога! – вскрикивал он, трезвея на моих глазах. – Никто твоего петуха не берет, будь он трижды проклят! Не мучай птицу под Светлое Христово Воскресение! Иван Гаврилович, прийди в себя!

Я опомнился первый и вдохновенным вольтом выбил петуха из рук гражданина. Петух взметнулся, ударился грузно о лампочку, затем снизился и исчез за поворотом, там, где Павловнина кладовка. И гражданин мгновенно стих.

Случай был экстраординарный, как хотите, и лишь поэтому он кончился для меня благополучно. Квартхоз не говорил мне, что я, если мне не нравится эта квартира, могу подыскать себе особняк. Павловна не говорила, что я жгу лампочку до пяти часов, занимаясь «неизвестно какими делами», и что я вообще совершенно напрасно затесался туда, где проживает она. Шурку она имеет право бить, потому что это ее Шурка. И пусть я заведу себе «своих Шурок» и ем их с кашей. «Я, Павловна, если вы еще раз ударите Шурку по голове, подам на вас в суд, и вы будете сидеть год за истязание ребенка», – помогало плохо. Павловна грозилась, что она подаст «заявку» в правление, чтобы меня выселили. «Ежели кому не нравится, пусть идет туда, где образованные».

Словом, на сей раз ничего не было. В гробовом молчании разошлись все обитатели самой знаменитой квартиры в Москве. Неизвестного гражданина квартхоз и Катерина Ивановна под руки вывели на лестницу. Неизвестный шел багровый, дрожа и покачиваясь, молча и выкатив убойные, угасающие глаза. Он был похож на отравленного беленой (atropa belladonna).

Обессилевшего петуха Павловна и Шурка поймали под кадушкой и тоже унесли.

Катерина Ивановна, вернувшись, рассказала:

– Пошел мой сукин сын (читай, квартхоз – муж Катерины Ивановны), как добрый, за покупками. Купил-таки у Сидоровны четверть. Гаврилыча пригласил – идем, говорит, попробуем. Все люди как люди, а они налакались, прости господи мое согрешение, еще поп в церкви не звякнул. Ума не приложу, что с Гаврилычем сделалось. Выпили они, мой ему и говорит: чем тебе, Гаврилыч, с петухом в уборную иттить, дай я его подержу. А тот возьми и взбеленись. А, говорит, ты, говорит, петуха моего хочешь присвоить? И начал выть. Что ему почудилось, господь его ведает!..

В два часа ночи квартхоз, разговевшись, выбил все стекла, избил жену и свой поступок объяснил тем, что она заела ему жизнь. Я в это время был с женою у заутрени, и скандал шел без моего участия. Население квартиры дрогнуло и вызвало председателя правления. Председатель правления явился немедленно. С блестящими глазами и красный, как флаг, посмотрел на посиневшую Катерину Ивановну и сказал:

– Удивляюсь я тебе, Василь Иваныч. Глава дома и не можешь с бабой совладать.

Это был первый случай в жизни нашего председателя, когда он не обрадовался своим словам. Ему лично, шоферу и Дуськину мужу пришлось обезоруживать Василь Иваныча, причем он порезал себе руку. (Василь Иваныч после слов председателя вооружился кухонным ножом, чтобы резать Катерину Ивановну: «Так я ж ей покажу».)

Председатель, заперев Катерину Ивановну в кладовке Павловны, внушал Иванычу, что Катерина Ивановна убежала, и Василь Иваныч заснул со словами:

– Ладно. Я ее завтра зарежу. Она моих рук не избежит. Председатель ушел со словами:

– Ну и самогон у Сидоровны. Зверь-самогон.

В три часа ночи явился Иван Сидорыч. Публично заявляю: если бы я был мужчина, а не тряпка, я, конечно, выкинул бы Иван Сидорыча вон из своей комнаты. Но я его боюсь. Он самое сильное лицо в правлении после председателя. Может быть, выселить ему и не удастся (а может, и удастся, черт его знает!), но отравить мне существование он может совершенно свободно. Для меня же это самое ужасное. Если мне отравят существование, я не смогу писать фельетоны, а если я не буду писать фельетоны, то произойдет финансовый крах.

– Драсс… гражданин жури… лист, – сказал Иван Сидорыч, качаясь, как былинка под ветром.

– Як вам.

– Очень приятно.

– Я насчет эсперанто…

– ?

– Заметку бы написа… статью… Желаю открыть общество… Так и написать. Иван Сидорыч, эсперантист, желает, мол…

И вдруг Сидорыч заговорил на эсперанто (кстати: удивительно противный язык).

Не знаю, что прочел эсперантист в моих глазах, но только он вдруг съежился, странные кургузые слова, похожие на помесь латинско-русских слов, стали обрываться, и Иван Сидорыч перешел на общедоступный язык.

– Впрочем,., извин… с… я завтра.

– Милости просим, – ласково ответил я, подводя Ивана Сидорыча к двери (он почему-то хотел выти через стену).

– Его нельзя выгнать? – спросила по уходе жена.

– Нет, детка, нельзя.

Утром, в девять, праздник начался мотлотом, исполненным Василием Ивановичем на гармонике (плясала Катерина Ивановна), и речью вдребезги пьяного Аннушкиного Миши, обращенной ко мне. Миша от своего лица и от лица неизвестных мне граждан выразил мне свое уважение.

В 10 пришел младший дворник (выпивший слегка), в 10 ч. 20 м. старший (мертво-пьяный), в 10 ч. 25 м. истопник (в страшном состоянии. Молчал и молча ушел. 5 миллионов, данные мною, потерял тут же в коридоре).

В полдень Сидоровна нахально не долила на три пальца четверть Василию Ивановичу. Тот тогда, взяв пустую четверть, отправился куда следует и заявил:

– Самогоном торгуют. Желаю арестовать.

– А ты не путаешь? – мрачно спросили его где следует. – По нашим сведениям, самогону в вашем квартале нету.

– Нету? – горько усмехнулся Василий Иванович. – Очень даже замечательны ваши слова.

– Так вот и нету. И как ты оказался трезвый, если у вас самогон? Иди-ка лучше проспись. Завтра подашь заявление, которые с самогоном.

– Тэк-с… понимаем, – сказал, ошеломленно улыбаясь, Василий Иванович. – Стало быть, управы на них нету? Пущай не доливают. А что касается, какой я трезвый, понюхайте четверть. Четверть оказалась «с явно выраженным запахом сивушных масел».

– Веди! – сказали тогда Василию Ивановичу. И он привел. Когда Василий Иванович проснулся, он сказал Катерине Ивановне:

– Сбегай к Сидоровне за четвертью.

– Очнись, окаянная душа, – ответила Катерина Ивановна, – Сидоровну закрыли.

– Как? Как же они пронюхали? – удивился Василий Иванович.

Я ликовал. Но ненадолго. Катерина Ивановна явилась с полной четвертью. Оказалось, что забил свеженький источник у Мокеича, через два дома от Сидоровны. В 7 час. вечера я вырвал Наташу из рук ее супруга – пекаря Володи («Не сметь бить!!», «Моя жена» и т.

Цитировать

Шик, Э. Литература и фольклор Сибири / Э. Шик // Вопросы литературы. - 1979 - №5. - C. 305-306
Копировать