№7, 1986/Обзоры и рецензии

Личность и история

Н. Эйдельман. Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта, М., «Советский писатель», 1984, 368 с.

То обстоятельство, что Пушкин был не только великий поэт, но и замечательный историк, широко известно, и, разумеется, ни пушкинистика, ни историческая наука мимо этого не прошли.

И все же Пушкин куда более изучен со стороны литературы; литературоведы зовут на помощь историю лишь в том случае, если хотят понять, как отразилась она в творчестве поэта.

Для тех, кто ценит работы Эйдельмана-историка и Эйдельмана-пушкиниста, появление этой книги, возникшей на пересечении интересов исследователя, на пересечении филологии, литературоведения и истории, не явится неожиданностью.

Что привлекает в исторических исследованиях Эйдельмана? Почему работы эти имеют столь широкую читательскую аудиторию?

Обилие нового фактического материала? Его, конечно, много. Интуиция архивиста, присущая исследователю, не раз отмечалась. Но секрет успеха все же не в самом по себе открытом факте – в его интерпретации. Пишет ли Эйдельман о деятелях декабристского движения – Лунине, Муравьеве-Апостоле, Пущине, о деятельности Герцена и его тайных

корреспондентах, об историке Карамзине или императоре Павле I, он всегда умеет найти драматический конфликт в материале истории.

Метод модернизации истории, привнесения в нее оценок сегодняшнего дня глубоко чужд Эйдельману, и, однако ж, размышляя над прошлым, исследователь решает проблемы, волнующие современного человека.

Не так давно мы были уверены, что история дает объективное знание. Субъективностьсчиталась большим недостатком.

Ныне все чаще раздаются жалобы на то, что история стала уж слишком пресна и суха. И не от засушенности ли исторической науки столь широкое распространение приобретают уродливые формы исторического полузнания, дешевые беллетристические подделки под исторический роман, спекулирующие на тяге человека к истории, к той истории, которая определяется не противоборством формаций, а участием в ней конкретных, живых людей, ярких человеческих индивидуальностей?

Серьезного читателя не может, разумеется, удовлетворить недостоверная беллетристика. Но не удовлетворяет и сухой перечень фактов, каталог событий. Эйдельман являет собой тип историка, который совмещает ярко выраженное личностное начало без издержек беллетризма с точностью научного знания. Читая его работы, с интересом следишь не только за ходом событий прошлого, но и за ходом мысли исследователя, и неизвестно, что здесь важнее- материал ли истории или личность повествователя.

Вчитываясь в книгу Эйдельмана о Пушкине-историке, вдруг понимаешь, как много значил для самого исследователя опыт исторических занятий поэта, сколь много дала ему как историку интуиция Пушкина-исследователя.

«Если за Пушкиным пойти», – замечает Эйдельман, – то есть последовать за его мыслью, поиском, намеком, – тогда обязательно открываются новые «пушкинированные» факты, материалы, образы» (стр. 179).

Это относится, разумеется, не только к тем «сюжетам», которые анализируются на страницах книги.

Поразительный образ оды «Вольность»:

Падут бесславные удары,

Погиб увенчанный злодей, –

отразился, по признанию исследователя, в концепции его книги, посвященной концу царствования Павла I, книги во многом полемичной и, уж во всяком случае, переворачивающей ряд наших привычных и однолинейных представлений о безумном монархе, справедливо свергнутом с трона. Не надо, конечно, преувеличивать здесь степень зависимости методологии современного ученого от великого поэта. Историческая наука за полтора века немало накопила, и не только в области фактологии, – здесь накопления наиболее бесспорны. Сегодня мы знаем много больше, чем знал Пушкин.

Но, как показывает Эйдельман в своей книге, историку можно не только изучать темы и сюжеты, волновавшие Пушкина, не только задумываться над принципами историзма великого поэта – у него есть чему поучиться. «Пушкин прокладывает исторические пути, которые сегодня заставляют нас задумываться о своей науке. И наоборот, прогресс исторической науки (как и многих других форм культуры) помогает понять, почувствовать глубину пушкинского подхода» (стр. 366), – утверждает исследователь, всем ходом своего повествования подготавливая этот вывод.

Данная книга складывалась на протяжении ряда лет, по мере того как та или иная проблема, связанная с темой «Пушкин-историк», завладевала вниманием исследователя. Самостоятельность и в известной степени автономность десяти ее глав, десяти «сюжетов», -не недостаток и не достоинство, но свойство. Одни главы публиковались в периодике, одни «сюжеты» уже знакомы читателям, другие – выносятся на его суд впервые, но ощущения очерковости, фрагментарности при чтении работы Эйдельмана у меня, к примеру, не возникло.

Быть может, мы вообще слишком любим монографии, скрепленные одной сквозной идеей, на которую, как на шампур, нанизываются примеры, подтверждающие заранее заявленную мысль.

Эйдельман не спешит с выводами, зато ставит много вопросов, и среди них первый – «зачем гениальному поэту понадобились еще и столь основательные научно-исторические занятия?» (стр. 3). Широко известно высказывание Пушкина о Карамзине: «Карамзин есть первый наш историк и последний летописец. Своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апофегмами хронике…». Пушкин, историк, следующий за Карамзиным, ощущает, как подчеркивает Эйдельман, «грань времен»: конец одной эры писания истории – и начало совсем иной» (стр. 364). Он уже не летописец. Научное и художественное в нем разделились. «Прелесть древней летописи», которой дышало повествование Карамзина, у Пушкина уже невозможна, он пишет раздельно «Капитанскую дочку» и «Историю Пугачева», «Медного всадника», «Историю Петра».

Какие же моменты истории привлекали Пушкина и почему?

К ответу на этот вопрос подводят те десять «сюжетов», которые разрабатывает Эйдельман.

Автобиографические записки Пушкина, отрывок, оставленный на ранней стадии, но содержащий чрезвычайно интересный рассказ о предках – Пушкиных и Ганнибалах, публикация которого в 1840 году в «Сыне Отечества» дала Сергею Львовичу повод выступить с резкими нападками на журнал. По его мнению, отрывок не мог предназначаться Пушкиным для печати, ведь он порочит «память предков». В главе есть своя «изюминка», архивная находка: текст письма Сергея Львовича, изрядно смягченный редактором «Современника» П. А. Плетневым, публикуется впервые в своем первозданном виде. Но, как подчеркивает исследователь, этот текст нужен ему не для того, чтобы углубиться в семейные разногласия. Эйдельман видит в записках Пушкина и письме отца поэта столкновение старого и нового взгляда на историю и мораль, на соотношение исторического и личного.

Интерес к жизни своих предков, своего рода имеет ярко выраженный личностный характер, но нисколько не препятствует историческому взгляду на прошлое, на тот таинственный и такой близкий XVIII век, история которого куда более потаенна, чем история Древнего Рима.

Этот исторический взгляд Эйдельман обнаружит и в загадочном историко-политическом сочинении, известном под условным названием «Некоторые исторические замечания», в небольших по объему главах которого мы найдем оценки Петра I, «многомерную картину шести царствований между Петром I и Екатериной II», самой Екатерины и, наконец, Павла I, и в других пушкинских набросках и отрывках.

Исследователем применено несколько приемов. В одном случае он идет за новым документом, сравнивая пушкинские записи с материалами, лежащими вокруг, что очень часто позволяет обнаружить неизвестное или мало исследованное в истории. В другом – за пушкинской мыслью, намеком.

Назовем лишь некоторые из тем.

«Замечания на Анналы Тацита», сохранившиеся лишь в черновых листах, которым, однако, повезло больше, чем другим историческим заметкам Пушкина, – к ним много раз обращались исследователи.

Круг проблем, связанных с отношением Пушкина к восстанию 14 декабря и попыткой осмыслить его художественно и исторически. Тема «Пушкин и Пугачев», получающая в значительной степени новое освещение благодаря пристальному изучению автором «Замечаний о бунте», рукописи Пушкина, переданной через Бенкендорфа Николаю I, которую Эйдельман трактует как своеобразную «заявку» на несколько будущих, но, к сожалению, несостоявшихся пушкинских работ, посвященных потаенным эпизодам истории XVIII столетия.

Среди них – история «Брауншвейгского семейства», члены которого были арестованы во время переворота 1741 года, возведшего на престол Елизавету Петровну, и сосланы в Холмогоры; соображения о таком феномене русской истории, как самозванство, в связи с пугачевским бунтом, концом царствования Екатерины II и правлением Павла I, закончившимся цареубийством 11 марта.

Даже неполное перечисление этих сюжетов косвенно отвечает на вопрос, зачем Пушкину потребовалось рыться в архивах и собирать устные предания, читать исторические труды и расспрашивать очевидцев драматических событий недавнего прошлого. Тематика, волновавшая Пушкина более всего, – это тематика запретного в истории. Народные движения, дворцовые перевороты, общественные тайны. Такое близкое прошлое, скрытое секретностью архивов, тайной, свято соблюдаемой властью и равнодушием современников событий, не осознающих их историчности.

Пушкин осознавал текущее время как историческое, недостаток собственно исторического знания о прошлом, которое, пишет Эйдельман, было для поэта «как бы необычайным, гениальным художественным произведением, с ярчайшими героями, коллизиями, сменами форм, столкновением поражающих противоречий» (стр. 36П, побуждал к научным занятиям. Это одна сторона проблемы. Другая же – проблема пушкинского историзма. Она неоднократно ставилась, в частности, в работах Б. Томашевского и в работах И. Фейнберга. на которые ссылается и в известной степени опирается исследователь. И все же, думается, после работ Эйдельмана понятие «историзм Пушкина» для нас значительно углубится.

Лучше всего ход мысли исследователя проследить на одном из самых запутанных и противоречивых моментов пушкинской биографии, давшем повод для самых крайних толкований.

Глава об отношении Пушкина к 14 декабря по праву входит в работу о Пушкине-историке, ибо именно взгляд историка присутствует в оценке поэтом неудавшегося восстания. «Не будем ни суеверны, ни односторонни – как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира», – цитирует Эйдельман письмо Пушкина к Дельвигу, помеченное февралем 1826 года, приводя высказывание 1827 года о необходимости «описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая I, и об 14-м декабря».

Фраза, как показывает Эйдельман, связана с идеализированным образом самодержавия, и исторический труд, который мог бы написать Пушкин, написан не был. Однако «взгляд Шекспира» выразился в исторической концепции события, сложность которой до сих пор недостаточно осознана, хотя нельзя не заметить, что Эйдельман строит свои рассуждения не на пустом месте и, в частности, ссылается на ряд соображений Ю. Лотмана.

Биографы поэта не раз отступали перед поразительным фактом, что стихи, обращенные к Пущину («Мой первый друг, мой друг бесценный…»), «Послание в Сибирь» («Во глубине сибирских руд…») и «Стансы», обращенные к Николаю I и «оцененные несколькими революционными и оппозиционными поколениями как панегирик победившей власти», разделяет пространство всего в несколько недель. Конец декабря 1826 – начало 1827 года. Стихотворение же «Друзьям», тематически продолжающее «Стансы» («Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…»), созданное в начале 1828 года, всего несколькими месяцами отделено от «Ариона» и написанного 19 октября 1827 года стихотворения «Бог помочь вам, друзья мои…», последняя строка которого («И в мрачных пропастях земли») заставляет вспомнить лицеистов, сосланных в каторжные работы, – Кюхельбекера и Пущина.

Эйдельман напоминает, что все названные стихотворения обросли огромной литературой, причем если «дореволюционная официальная точка зрения… выпячивает «Стансы», то в советское время предпринимаются не менее односторонние попытки объяснить их только «политическими иллюзиями» поэта, а то и просто тактикой.

Эйдельман настаивает на том, что, хотя «живое чувство» могло вести Пушкина к противоположным по мысли стихам, «в широком смысле» художественно-историческая мысль Пушкина не противоречива», отрицание односторонности это и есть «взгляд Шекспира». «Власть и заговор- обе стороны требовали исторического рассмотрения» (стр. 113). Декабристы влекомы возвышенной идеей («дум высокое стремленье»), заботой о благе народа, их самопожертвование получает у Пушкина полное нравственное оправдание.

Но в свою очередь власть, по мысли поэта, тоже зиждется не на пустом месте, она покоится на «природе вещей», силе традиции, она «в духе народа». «В сознании Пушкина обозначается сложнейшая, диалектическая формула известной исторической необходимости, естественности обеих противоборствующих сил» (стр. 114), – пишет Эйдельман.

Сложная историческая концепция поэта, обнаженная исследователем, может служить ключом и к пониманию других его замыслов. В частности, останавливаясь на смысле и идеях дошедшей до нас части десятой главы «Евгения Онегина», тщательно анализируя историю восприятия отрывков из нее современниками, знавшими пушкинские строки (известно, например, что Н. И. Тургенев усмотрел иронию в известных строках Пушкина о себе и обиделся), исследователь приходит к выводу, что это глава о декабристах, но не «декабристская». Сочувствие к декабристам соседствует здесь с легкой иронией, обличение царей с пониманием «необъятной силы вещей».

Этот сложный пушкинский взгляд на историю, отмечает Эйдельман в разных местах своей книги, не был понят современниками, «Пушкин считал, – замечает исследователь, – что можно уже писать о 14 декабря, и начал «Записки молодого человека», десятую главу. Выяснилось, однако, что писать нельзя: царь не пропустит, Николай Тургенев осудит» (стр. 131).

Не только «противоборствующие общественные силы» минувшей эпохи не осознали всей глубины историзма великого поэта. Верхи подозревали поэта в сочувствии к противникам режима, противники же- в конформизме и примирении с верхами.

Недостаток историзма проявляется и в работах настоящего времени, в непрекращающихся попытках выпрямить исторические воззрения поэта в духе сегодняшних политических симпатий, в духе двухцветной истории, которую всем своим творчеством решительно отвергает Пушкин.

Проблема эта имеет еще один аспект, чрезвычайно важный для Пушкина. Если в истории только две краски, два полюса, то куда деться свободной, самоопределяющейся личности?

Интерес Пушкина к такой личности как к историческому, социальному явлению постоянен.

Изучение истории Пугачева ведет Пушкина к поискам отдельных людей, оказавшихся между двумя стихиями – бунта и власти. Его интересует Шванвич, Башарин – дворяне, примкнувшие к пугачевскому бунту. От них тянется ниточка к Петруше Гриневу, человеку, сохранившему достоинство и перед Пугачевым, и перед дворянским судом, к человеку внутренне чистому, честному, всегда равному самому себе.

Этот тип Пушкин описывает и в своей родословной, и размышляя над «мемориями» своего ближайшего друга Нащокина, являвшего для него идеал человека, равного самому себе.

Запискам Нащокина посвящена отдельная глава. Казалось бы, при чем тут история?

Размышляя о литературе, мы очень часто говорим о том, как историческое переходит в художественное. Интерес Пушкина к Нащокину позволяет проследить, как личное переходит в историческое. Поиски положительного героя русской истории осуществлялись Пушкиным и в жизни, и в литературе. В литературе Пушкин женский идеал нашел раньше- в Татьяне Лариной, например. А как решается историческая проблема положительного?

Она и ведет к размышлению над такими личностями, которые, как Гринев, остаются самими собой в столкновении «главных российских стихий» – власти и народа (стр. 251).

В литературе – Гринев, в жизни – Нащокин. В размышлениях над смыслом столкновения личности и истории – сложнейшая диалектика Пушкина, ведущая, с одной стороны, к признанию зависимости человека от среды, а с другой – к поискам возможности противостояния среде, внутренней свободы.

Всем ходом своих рассуждений Эйдельман обнажает эту глубину и сложность исторической концепции поэта, обнаруживая в волновавших Пушкина исторических коллизиях вечно современные вопросы о власти, морали, свободе, внутренней задаче человеческой личности.

Главная тема, волнующая Пушкина, – человек и история.

Она звучит в художественных сочинениях и в исторических фрагментах, значение которых для нашей культуры мы только по-настоящему теперь начинаем оценивать.

В начале своей книги Эйдельман ставит вопрос о степени актуальности пушкинской методологии осмысления истории, постепенно подводя читателя к ответу, что необычайная художественная интуиция Пушкина была и интуицией исторической, недостаток сведений у него компенсировался «неповторимым единством восприятия» и что, наконец, сегодняшним историкам есть о чем подумать применительно к своей науке, перечитывая Пушкина.

Заметим в заключение, что опыт самого Эйдельмана-историка только подтверждает справедливость подобного вывода.

Цитировать

Латынина, А. Личность и история / А. Латынина // Вопросы литературы. - 1986 - №7. - C. 243-249
Копировать