№1, 1997/Филология в лицах

Корабль и жизнь Юрия Коваля

Никто и никогда не начинал так романа.

Коваль отправил в плавание старый фрегат «Лавр Георгиевич». Парусник из чтения нашего детства, из книг вроде «Водителей фрегатов» Николая Чуковского. (К этому возвращает и то, что слышит у одного из диковинных островов достойный капитан: «А я думал, тебя давно сожрали туземцы!») Фрегат тут весьма условен. А «Лавр Георгиевич» – имя генерала Корнилова – обещает панораму России XX века. И мы ее получили.

Фантастический корабль открывает фантастические острова: роман выдержан в традициях Рабле, Свифта и, конечно же, Гоголя. Любопытная особенность книги: «Лавр» бороздит те же воды, что и Кук и Лаперуз, но словно не покидает России. Недаром капитан, желая кого-то наказать, велит ставить за бизанью дополнительные мачты – и ссылает за Рязань и Сызрань: туг и игра слов, без которой не обходится ни одна глава. А персонаж-автор, не забывающий и в южных водах о Севере, подает одному из героев с Острова нищих ложку, резанную в окрестностях села Ферапонтова. А там, под Вологдой, у Коваля был дом – недалеко от монастыря с фресками Дионисия.

В роман драматически вписана вся его жизнь. И это открытым текстом выражено и в том, сокращенном, варианте книги, что опубликовало «Знамя» (1995, N 9): плавание «Лавра» в мировом океане начинается с 1955-го – тогда Юра поступил в Ленинский пединститут – и пророчески кончается в 1995-м: в августе этого года его не стало.

В институте он нашел свою среду – человеческую и творческую. У него было много друзей, все время появлялись новые, но старые оставались с ним, и остались дороги ему до конца.

Ведь это нам он пел, вместе с Юликом Кимом, в пору студенческих застолий (о чем вспоминает Дима Рачков, «Димыч», из нашей компании): «А песни-то, песни под гитару? Кимовские ядовитые песни-пародии. Без них наш стол превратился бы в вегетарианский. А Юрки Коваля неистовая песня? «Эх, когда мне было лет семнадцать…» Казалось, еще миг и голос его треснет, рассыплется на кусочки, ан нет, дудки, он забирал все выше и выше» 1.

И он пел нам у себя в мастерской, когда рядом сидели институтские поэты – и Юра Визбор, и Юлик, и Юра Ряшенцев, и наш режиссер – Петя Фоменко. Когда-то в литобъединении Коваль читал свой ранний смешной рассказ «Арбузы», в духе Зощенко: его слово изначально было пародийным. На унылых лекциях он начал «Суера-Выера», книгу всей жизни, о чем его соавтор Леша Мезинов написал недавно в «Вечерке»: «Веселая и талантливая «капустнятина» расходилась потом по рукам однокурсников, зачитывалась до дыр…» 2А в 1990-м Юра читал друзьям по институту до пяти утра главы из уже зрелого, незаконченного «Суера». Эрик Красновский, который ждал катарсиса, спросил его потом: а что дальше? Юра ответил: если б я знал.

На встречах в мастерской его окружала ватага друзей. Но в повести «От Красных ворот», комической, лирической, временами исповедальной, он решил назвать навсегда близких ему друзей поименно, – это редкое в серьезной прозе отступление. «Ну вот хотя бы – Юрий Визбор» – так начат его абзац, завершенный словами: «А Валерка Агриколянский?»; оба тогда уже ушли из жизни. Отступление о друзьях (а за ним следует другое – об институтских музах) было больше, Юра со смущением говорил, что редактор нашел тут явный перебор фамилий «инородцев». А иные имена в годы застоя Коваль просто назвать не мог: среди них поэт и правозащитник Илья Габай, которому после трех лет лагеря угрожали новым арестом, – и он еще осенью 1973-го бросился с одиннадцатого этажа дома на Лесной.

Об этих друзьях я хочу сказать хотя бы немного: каждый имел самое прямое отношение к становлению Юры – человека и художника.

Валеру Агриколянского мы называли Иваном Калитой: он собрал вокруг себя духовно родственную компанию с разных курсов (Юра и Юлик были на два курса младше нас). Малый довольно романтического вида, влюбленный в поэмы и драмы Лермонтова, озорной и веселый, очень совестливый, Валера был сын расстрелянного в 1937-м красного командира из семьи сельских дьячков. (А. Ф. Лосев, учивший нас элементарной латыни, – да и то, заменяя заболевшую преподавательницу, ничего другого ему тогда не предлагали, – с торжеством произносил эту церковную фамилию.) После 1956 года Валера читал друзьям свою статью «Мой Пикассо», она начиналась словами: «Нам вернули наших отцов, живыми или мертвыми».

Юра, скиталец по Москве, рано нашел дорогу в этот дом – еще когда они жили в Марьиной роще, в двух комнатках, уставленных старой мебелью, со старыми комплектами «Нивы». Мама Валеры, Нина Николаевна, любила рассказывать, до чего удивило Юру, явившегося с бухты-барахты, что его «накормили супом», то есть полным обедом. Позднее семья получила квартиру в Конькове-Деревлеве, еще пустынном месте (рядом было «Сельпо»). Там и звучали наши насмешливые и печальные песни. И шли разговоры, почему Россия, страна гениев, так несчастна. Конечно же, и о том, – ведь было время юности, – что ждет нас впереди.

Валера стал полонистом, защитив диссертацию по Юлиушу Словацкому. Вместе с Димычем он несколько лет преподавал в Южно-Сахалинске. С юмором он передавал мне вопрос польского писателя: «За что пана?» (ведь это поляков после их восстаний ссылали куда подальше). А Валеру с Димычем именно с Сахалина выслали с «волчьим билетом». После августа 1968 года тамошние органы решили дознаться: кто читает и дает читать другим раннего Солженицына и письмо Раскольникова Сталину. (Вот ужас-то!) Это сильно укоротило жизнь нашего Друга.

Он умер в холодном декабре 1981-го. На поминках говорили и Юра, и я. Юра вспомнил, что у него застопорилась работа над «Самой легкой лодкой в мире»: не хватало имени для сверхъестественного существа, в которое все верят на северных озерах. Валера предложил Папашку. (Это имя вошло в названия нескольких глав и оказалось очень важно для всего текста.) А я сказал, что у Валеры был русский характер по Достоевскому: сама отзывчивость к духу и культуре других народов. Ведь о чем он говорил перед смертью? О Катыни, о судьбе интернированных, о польской вольности. Туг Юра встал и подошел ко мне (думаю, чего это он?). Оказывается – поцеловать.

Коваль и Габай были и похожи, и непохожи. Озорное на тоскливых лекциях писал и Илья, ну, хотя бы шутливые стихи другу-театралу, ко дню рождения, с таким образом- перевертышем: «Как Станиславский, пристально и зорко, / Сова на жизнь смотрела сквозь пенсне». У него был большой запас молодого веселья, и в письмах из лагеря есть и розыгрыши, и эскапады. Со стороны оба казались по-пушкински беспечны, влюбчивы, хотя и весьма подвержены меланхолии. Но в каждом чувствовалась струна, или внутренняя пружина, определяющая то, как: они прожили жизнь.

Эти струны или пружины были очевидно разными.

У Юры уже через несколько лет после института хватало картин на выставку (среди них помню замечательную сюиту импрессионистских пейзажей Москвы); а ведь, кроме живописи, он никогда не оставлял гитары, стихов, прозы: в искусстве он работал со страстью. А Илья, всегда – и в лагере – писавший стихи, нашел себя как правозащитник. И быть может, очерк «У закрытых дверей открытого суда» – о процессе над теми, кто в августе 1968 года вышел на площадь, – стал самым замечательным, что он оставил. Отмеченный благородной сдержанностью и духовной силой, этот очерк распространялся в самиздате. Неординарные письма Габая из лагеря говорят о внутренней работе, которую не мог остановить арест. В Ташкенте (где его судили) он дважды перечитал «Доктора Фаустуса» – и привел в своем последнем слове близкое ему слово из романа: «Чего только не совершалось на наших глазах и не на наших глазах именем народа!» 3

К правозащитникам Юра не принадлежал, но к ним прислушивался. Тем более сразу трое его друзей подписали те первые заявления, что стали известны у нас благодаря западному радио очень широко: П. Якир, Ким и Габай. А страшный выбор Ильи в 1973- м, подтвердивший его верность добровольно избранной судьбе, потряс всех, кто его знал.

После тех, первых, заявлений Юра у меня дома мог ворчать на Юльку (с которым был неразлучен): мало у него новых стихов. Но едва ли не лучшее стихотворение Кима, на пушкинскую тему, «19 октября», дошло до нас после смерти Габая, и мы ощутили в нем безутешную мысль об Илье: «И – спасти захочешь друга, / Да не выдумаешь как…» Оно стало гимном институтской дружбе и реквиемом по тем, кто рано ушел. Юлик исполнял эти стихи- песню на всех наших встречах; она не раз звучала в мастерской у Коваля; ею был открыт в институте и вечер его памяти.

Юра Визбор был Ковалю сродни: поэт с гитарой, журналист, актер, живописец- любитель, пишущий акварели; да и вся жизнь этого талантливого человека была в движении, в трудных, а то и опасных походах. Его ранняя лирика, обращенная к Аде Якушевой, его давние песни (и про «солнышко лесное», и про Серегу, который «совсем немного» недотянул до посадочных огней) – это то, что всегда с нами. Его песни до сих по звучат по «Маяку». (А когда я первый раз пришел в институт, то увидел его «Домбайский вальс» в стенгазете.)

Недавно о Визборе показывали передачу по РТР, вела ее Юрина дочь Татьяна. Вела очень мило, но меня поразило ее недоумение: почему за отцом, поэтом любви, увязались топтуны? Ей уже ответили по ходу передачи: тогда всякое искреннее слово, без штампа цензуры, вызывало подозрение. Этого мало: Визбор был наблюдательным и думающим человеком. После института его призвали; стриженым солдатиком с Севера он прибыл сюда на побывку. Мы с Валерой на него наткнулись; он нас не отпустил. И начал, запинаясь, рассказывать, что люди в армии гибнут зря и никто не узнает, как и почему. (Мы поняли, что имелась в виду не только дедовщина, но и нелепые распоряжения разных чинов.)

Визбор, как и Коваль, окончил свою жизнь творческим рывком: я имею в виду его великую песню «Волейбол на Сретенке» (Юлик Ким писал о ней в «Юности»). Эта песня о послевоенном дворе – и советской жизни, как она нам открывалась, – дважды, на бис, прозвучала в мастерской у Коваля.

Есть сделанная в тот вечер фотография, где рядом два Юры: Коваль мрачен, все знали уже диагноз Визбора, ему мало оставалось жить, – а Визбор с полной отдачей играет на гитаре. Мне не забыть этого вечера и потому, что он подошел ко мне с двумя стаканами водки, один протянул мне:

— Старик, желаю тебе написать все, что ты задумал.

Тут была и большая щедрость души, и мужество, и, конечно же, ощущение, что жизненного времени для многих замыслов уже нет.

После смерти Валеры Коваль объявил, что 27 декабря проводит у себя в мастерской день его памяти. Несколько раз в этот день приходил Визбор; а потом появилась фотография поэта, пересеченная траурной лентой: и в тот день в мастерской, помню, было много скульпторов и художников, весь вечер пели песни. И с тех пор 27 декабря собирались в память обо всех друзьях, ушедших рано.

Я клоню не только к тому, что рядом с Ковалем еще до его дебютов были ярко выраженные личности, таланты, люди с судьбой, У него, будущего автора «Суера- Выера», всегда было ощутимо качество, которое Хемингуэй считал совершенно необходимым прозаику. Совесть, такая же абсолютно неизменная, как метр-эталон в Париже. Недаром «Вечерка», сообщая о его кончине, подчеркнула, что он писатель именно честнейший.

  1. Дмитрий Рачков, Записки уволенного. Рассказы. Очерки. Эссе, Тамбов, 1994, с. 17.[]
  2. «Вечерняя Москва», 25 октября 1995 года.[]
  3. Илья Габай,»Выбранные места», М., 1994, с. ПО. (В эту составленную Галей Эдельман книгу вошли его публицистика, стихи, письма.)[]

Цитировать

Ландор, М. Корабль и жизнь Юрия Коваля / М. Ландор // Вопросы литературы. - 1997 - №1. - C. 254-266
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке