№11, 1986/Диалоги

Колокол тревоги

Бездумно и покойно шла я по узкой тропинке через клеверное поле, окаймленное далеким темным лесом. Кучевые облака башнями громоздились в июльском небе. Прелесть земной жизни в ее зрелом расцвете была разлита и в небесной синеве, и в медленном движении облаков, и в гудении пчел над розовым клевером. Я часто ходила этим полем, но на этот раз меня привлек неизвестный мне поворот тропинки: какую новую радость принесет мне этот неведомый изгиб? В такой день, под таким небом все должно приносить радость. Но стоило мне пройти несколько десятков шагов по все более и более разъезженной дороге, и радость быстро сменилась сначала тревогой, потом – отвращением. Резкий, тошнотворный запах недвусмысленно свидетельствовал о близости скотного двора. Постепенно исчезла растительность, из-за гигантских груд слежавшегося навоза показались низкие длинные строения, сквозь непроницаемые для солнечного света столбы пыли послышался грохот тормозящих грузовиков. Веселые, сытые люди сбрасывали с них вилами корм, цветом и запахом не отличавшийся от навоза. За загородкой на тесном, изрытом в жидкую грязь пространстве толпились и тоскливо мычали сотни коров. Как я потом узнала, это было вполне благополучное подмосковное молочное хозяйство. Корм, сбрасываемый животным, производился, вероятно, из клевера с соседнего поля, был питателен и обеспечивал соответствующие надои, коровы не падали от голода, и рабочих рук явно хватало. Но в тот сияющий полдень все увиденное мною вызывало только одну ассоциацию: это был образ концлагеря с его неволей, жестокостью и безобразием. Я поспешила свернуть с проклятой дороги, но я не замечала больше ни неба, ни облаков, ни цветущего клевера. Я почти бежала обратно по полю, а в памяти моей всплывали картины полуденной дойки коров в далекие дни моего детства: зеленый луг, пестрое стадо под такими же царственными облаками, ласковые руки моей бабушки, любовно омывающие теплой водой вымя нашей рыжей Красавки, и все это вместе для детского сознания как воплощение полного единства мира – людей, животных, цветущей земли. Я бежала через клеверное поле и думала: «Нет, так нельзя! Нет, мы, люди, расплатимся, жестоко расплатимся хотя бы за мучения, причиняемые нами кормящим нас животным. Так нельзя». И до сих пор я не могу забыть этой будничной картины насильственного отлучения живых существ от естественного земного мира. Забыть не могу, но рассказать об этом ощущении заставил меня «Печальный детектив» В. Астафьева и гневное письмо А. Кучерского, направленное против этого произведения.

Дело в том, что и у меня как у критика нет готовой декларации, социальной и эстетической, с которой я могла бы начать статью и которую я могла бы предложить читателю в качестве окончательной оценки произведения Астафьева, а тем более панацеи от наших бед, затронутых писателем в «Печальном детективе». Декларации нет, и имитировать ее наличие не хочу. Я лично не знаю, как в существующих условиях напоить всех молоком и накормить маслом, а в то же время сделать так, чтобы коровы паслись на вольных пастбищах под вольным небом. Не знаю я и того, каковы должны быть принципы поэтики у литературы, которая не гнушается и такими неэстетическими объектами изображения, как вонючая ферма с полудохлыми телятами. Но я точно знаю, что литература или, во всяком случае, ответственные перед миром писатели не смеют сегодня отворачиваться от «внеэстетического» материала жизни: слишком его много в мире. Я хорошо знаю, чего не должно нам терпеть в жизни, что для нее опасно. И знаю, что бывают такие моменты в истории обществ, а значит, и искусств, когда на первый план выступает главное ощущение: так больше нельзя! Тогда, в один из таких моментов, Лев Толстой пишет свою всемирно известную статью «Не могу молчать» и подробно рассказывает современникам, как именно палач намыливает веревку, прежде чем накинуть ее на шею обманутого крестьянина, и сколько именно рублей выторговывает этот мастер за каждую такую операцию.

У нас нет сегодня Льва Толстого. Но это не избавляет русскую литературу от миссии не молчать, а общими нашими малыми силами громко говорить: так нельзя! «Печальный детектив» В. Астафьева продиктован этим ощущением, гневным, яростным, безоглядным. Писатель спрашивает у читателя: до каких пор все мы вместе и каждый в отдельности будем терпеть бюрократическое бездушие, самодовольное хамство, распоясавшееся хулиганство, безнаказанность преступлений, одиночество стариков в обезлюдевших деревнях, безответственность родителей маленьких детей?

Но разве такова вся наша жизнь? – спрашивает сердитый читатель. Нет, конечно нет. Жизнь пока еще не стала одноцветной. Рядом с вонючей фермой и разъезженной до неузнаваемости своего назначения дорогой (поистине символ современной распущенности!) – пока еще цветущее поле. Но нельзя представить себе произведения слова, в котором бы сочетались одновременно все краски. Всегда было и будет так: один произносит «шопот, робкое дыханье, трели соловья», а другой в это же время «что делать?».

Живописец ли выбирает для своей картины колорит, колорит ли, представший духовным очам живописца, покоряет его, но в той или иной степени колорит произведения соответствует не столько живописуемой натуре, сколько эстетической, а следовательно, и нравственной задаче автора. Гойя – неправда, или Ренуар – неправда? Можно ли ставить так вопрос!

Писатель делает то же самое, что и живописец, выбирая для данного произведения колорит или подчиняясь основному тону наблюдаемого колорита и усиливая его, только делает он это не через материальную субстанцию – краски, а через духовную – слово. Была ли вся Россия на рубеже последних двух веков «палатой N 6», как показалось необходимым изобразить Чехову, или всю ее заливала «весна без конца и без краю», как почувствовал однажды Блок? Кстати, поэт ощутил весну без конца и без краю в тот самый год, когда Лев Толстой написал «Не могу молчать» о смертных казнях в России. Кто из двух писателей был прав и кто виноват? Думаю, оба правы. И надо ли продолжать подобные примеры для доказательства аксиомы?

Колорит «Печального детектива» действительно «грязно-серый, с потеками», как пишет А. Кучерский, а иногда даже и просто черный. И колорит этот, конечно, выбран автором соответственно его задаче, нравятся они нам или не нравятся – и колорит, и задача. Писатель явно и не хотел нам нравиться, ибо, кажется, мы сами ему не очень нравимся. Да, Астафьеву не нравится, когда к девушке пристает хулиган, а люди на автобусной остановке не обращают на это внимания, и писатель устами своей героини выкрикивает: «Советские, наши, здешние – и никто, никто не заступается!.. Подлые!.. Подлые!.. Все подлые!» Да, Астафьеву не нравятся «должности, где можно и нужно много говорить, учить, советовать, бороться, но ничего при этом не делать». Астафьеву не нравятся «гостиные» (это при девяти-то метрах саннормы жилплощади на человека!) современного мещанства, превращенные в «дешевенький музей», где рядом с репродукциями Сальвадора Дали – прялки и лапти, а рядом с Пикулем – Библия и молитвенник. Астафьеву не нравится, когда мать-колхозница в страхе перед повторением собственной судьбы отсылает дочь «учиться на ученую», хотя девушка пока еще способна лишь с трудом заучить чужие пустые слова, а могла бы прекрасно «работать… на… ферме, быть ударницей труда, почитаемым человеком, многодетной матерью»…

Ну, а вам все это нравится? Или вы скажете, что этого нет, не бывает, вы этого не видите?

«Печальный детектив» – громкая ссора писателя и с теми, кому это нравится, и с теми, кто готов все это терпеть. Это – ссора с нами, довольно безобразный семейный скандал, знаете, когда у всех не выдержали нервы, когда невозможно дольше молчать о загнанных внутрь ошибках и болезнях. Астафьев хотел сказать нам прямо в лицо, не выбирая выражений, вещи мало приятные. И сказал. Нет, не сказал, а прокричал и навалом набросил перед нами для всеобщего обозрения кучу вещественных доказательств нашей вины: безобразных, недопустимых, невозможных, но, однако, существующих и оскорбительных для человеческого достоинства случаев, которые довелось и доводится ему наблюдать на святой Руси. Ему ли одному?

Нет, и А. Кучерский признает, что «все это (или почти все? – Е. С.) было и было – в газетах, по телевидению, во всех ваших разговорах»… Но значит ли, что если писатель «наши разговоры» делает фактом литературы, это будет, как считает А. Кучерский, «ломиться в открытые двери»? Но ведь литература и всегда так делалась – и какая литература! «Разговоры» современников собирались писателем, копились, обдумывались, обобщались и воплощались то ли в диалог Онегина с Ленским, то ли в спор Андрея Болконского с Пьером Безуховым. А как иначе? И почему же «нашим разговорам» оставаться лишь в границах уютных кухонных чаепитий? Только потому, что современный

писатель не придумал для «нашей готовности постоять за добро» точного рецепта действий? Я лично не понимаю такой иждивенческой позиции и всегда благодарна любому писателю за то, что он берет на себя смелость ввести в литературу наши подлинные разговоры, а не выдумывает искусственные, никогда никем не слышанные и даже невозможные в природе. Узнавание знакомого входит в эстетическое восприятие искусства – это мы проходили на первом курсе филфака, а затем убедились на собственном долгом опыте.

А «содержательность мыслей» Астафьева, начисто отрицаемая А. Кучерским, заключается хотя бы в том, что писатель громко, открыто говорит о том, о чем мы с вами – тихо и про себя. Если то, о чем пишет Астафьев, – правда (а наш читатель сетует, что это всем известная правда), то ведь надо в набатный колокол бить, а не тихие разговоры вести и отделываться газетными заметками и письмами, не претендующими на обобщение, а лишь фиксирующими пресловутые «отдельные недостатки». И Астафьев бьет в колокол тревоги. Правда, не очень заботясь о мелодии и гармонии звучания.

Нет, тоска о гармонии слов, о «музыке» чувства есть и у автора «Печального детектива». Да и может ли художник вдохновиться на серьезный спор и решиться на крупную ссору с современниками, если он не хранит в памяти и воображении идеала некой гармонии? Но на этот раз Астафьев находит опорную гармоничную мелодию лишь далеко-далеко от нас с вами, в давних веках, в книге, увековечившей трогательную любовь нежного женского сердца. Заставляя своего героя вспоминать отрывки из этой знаменитой книги, где запечатлены нежные признания в верности и готовность терпеть ради любви вечные муки, автор «Печального детектива» так говорит о состоянии своего героя: «…Наслаждаясь музыкой, созданной с помощью слова, такого наивного, такого беззащитного, он полностью доверился этой детской болтовне и впервые, быть может… осознал, что словотворчество есть тайна… У него хватило ума… не гасить в душе той музыки, которая… подняла его над землею, над этим слишком грохочущим, слишком ревущим современным миром… Одна фраза трепетала, пульсировала, билась и билась жилкой на слабом детском виске: «Но

как можете вы быть счастливы, если у вас благородное сердце?»

Как можете вы быть счастливы, если у вас благородное сердце? – только ли о средневековой любви звучит в книге Астафьева этот наивный и чистый возглас? Или и он обращен к нам с вами, свидетелям и соучастникам фактов, представленных в «Печальном детективе»?

– И однако, у автора, так трогательно взыскующего чистоты и красоты, в его собственной современной мелодии иногда звучат довольно неприятные ноты, вызывающие сопротивление у иного читателя. И мне, например, как в А. Кучерскому, не очень верится, что если «отдельным указом ввести порку» для молодых супругов, бездумно заводящих семьи и безответственно рождающих детей, не разобравшись в собственных отношениях, а лишь заботящихся об умножении радостей жизни, то семейные устои в нашей Отчизне окрепнут. Однако я полностью согласна с желанием Астафьева громко и именно в самой общей форме, напоминая о главных заповедях человеческого общежития, говорить «на семейные темы». И Астафьев говорит:

Цитировать

Старикова, Е. Колокол тревоги / Е. Старикова // Вопросы литературы. - 1986 - №11. - C. 80-98
Копировать