№1, 1973/В творческой мастерской

Книги написанные и ненаписанные…

– Сейчас внимание читателей и критиков занимает ваша трилогия «Живые и мертвые». Не так давно опубликован том, ее завершающий, – «Последнее лето». Только что трилогия вышла первым отдельным изданием. Но я бы хотел нашу беседу начать издалека, с истоков. Уже много лет главная ваша тема – Великая Отечественная война. Когда вы ощутили ее для себя как тему на долгие годы, как главную тему? И почему?

– Как ни странно на первый взгляд, но это, пожалуй, произошло за несколько лет до войны. Ведь поколение, которому в годы прихода фашизма к власти в Германии было восемнадцать лет, – мы уже где-то с тридцать четвертого – тридцать пятого года, в сущности, жили с ощущением надвигающейся войны. Это ощущение обострялось еще и событиями на Дальнем Востоке, потому что с начала 30-х годов, после того как Япония, оккупировав Маньчжурию, вышла на наши границы, там, в приграничье, в войсках – мы это знали – была фактически готовность номер два или номер один; и пограничники и армия – все это находилось в полной боевой готовности на случай вражеского нападения.

В литературе того времени – можно по-разному относиться к тем или иным книгам, но несомненно, что, например, в романе Павленко «На востоке» эта дальневосточная напряженная атмосфера присутствует, присутствует она и в ряде стихов тех лет, скажем, в цикле стихов Долматовского.

Да, главным было чувство, что фашисты будут с нами воевать, что рано или поздно нам придется встать им поперек дороги. И ощущение военной темы как главной темы возникло у меня еще до войны. А уже война сделала так, что это стало содержанием почти всего, что я писал.

Если взять довоенное время, то, конечно, это ощущение очень обострилось с началом войны в Испании. Как только началась война в Испании, туда, с одной стороны, отправились фашистские итальянские корпуса и гитлеровский легион «Кондор», а с другой стороны, поехали наши добровольцы – это держалось тогда в секрете, но мы все-таки об этом знали. Из наших добровольцев, из антифашистов всех стран были созданы интернациональные бригады. Наши летчики и танкисты получили первые награды за участие в этих боях. Вот тогда и возникло ощущение, что война придвинулась к нам вплотную. И я написал первые свои стихи на военную тему.

В связи с моим интересом к истории они были посвящены историческому прошлому, например поэмы «Суворов» и «Ледовое побоище». Впрочем, «Ледовое побоище» было непосредственно связано не только с прошлым, но и с настоящим и с будущим. Я сейчас почти во всех своих поэтических сборниках печатаю эпилог этой поэмы, в котором раскрывается мое тогдашнее отношение к надвигающейся войне.

Одновременно с этими поэмами я писал стихи об Испании. В них главным была еще не война как таковая, а готовность к ней. Это пронизывало все темы. Меня интересовала не вообще тема мужества, а мужество в войне против фашизма. И тема интернационализма тоже впервые возникла у меня в связи с надвигающейся вооруженной схваткой с фашизмом. Мы были убеждены, что война с фашизмом будет носить интернациональный характер.

А потом в тридцать девятом году я попал на Халхин-Гол и написал после этого цикл стихов, в которых война была уже не додуманной, не предполагаемой, а увиденной собственными глазами. Она отразилась ив двух пьесах, написанных между этой поездкой на Халхин-Гол и Отечественной войной, – «История одной любви» и «Парень из нашего города». Причем в «Парне из нашего города» можно найти место, где там, на Халхин-Голе, один из героев пьесы слушает передачу о том, как фашистские войска вступают в Польшу, в Краков. Кстати, и своеобразие моего восприятия пакта, подписанного с Риббентропом в августе тридцать девятого года в Москве, состояло в том, что я об этом узнал, находясь в Монголии, когда там еще продолжались бои. Против нас был сильный противник – японцы, и где-то там, сзади, был заключен этот пакт, который говорил о том, что по крайней мере сейчас можно не ждать удара в спину. И при всей его психологической неожиданности я в то время воспринимал этот пакт как что-то очень необходимое…

– Значит, с самого начала для вас тема войны определилась как тема борьбы против фашизма?

– Да, как тема борьбы против фашизма – борьбы не только русских, не только советских людей, а людей разных народов и стран. Отсюда испанские стихи, отсюда такие стихи, как «Самый храбрый» в монгольском цикле. Тема борьбы с фашизмом с самого начала была для меня неотделима от темы интернационализма.

Затем уже в войну работа в газете потребовала от меня прозы – очерковой, а потом и, так сказать, художественной. И я втянулся в прозу. И все меньше стихов писал на чисто военные темы. В стихах на первый план выходила лирическая тема. Хотя были и стихи прямой направленности, такие, как «Если дорог тебе твой дом…».

– Но ведь и лирика пусть не прямо, но тоже отражала войну?

– Отражала войну, конечно. Но проза была более непосредственно связана с войной.

Ну, а если говорить о втором рождении для меня этой темы после всего написанного во время войны, – это произошло не сразу, я долго не брался за военную тему. Роман «Товарищи по оружию» – о Монголии, о Халхин-Голе – был только прологом к большому роману о войне, который задуман был еще во время войны. Но по существу непосредственно за военную тему я по второму разу взялся только в пятьдесят пятом году. И когда уже втянулся в работу над романом «Живые и мертвые», я ощутил во второй раз эту тему как главную на много лет…

– Иногда говорят, что для писателя работа в газете – это школа жизни. Что вам дала работа фронтового корреспондента как писателю? И не было ли в ней и отрицательных моментов: все-таки журналист и художник – это ведь не одно и то же!

– Да, говорят, что работа в газете – школа жизни… Наверное, это правильно по отношению к работе в газете, как и по отношению ко всякой другой работе. Каждая работа – школа жизни; вопрос лишь в том – каков диапазон этой школы… Скажем, для меня первой школой жизни было несколько лет работы на производстве. Они были для меня школой жизни не в том смысле, что потом прямо отразились в моих книгах – я ничего об этом так и не написал, – они формировали меня как человека. Я пять лет проработал у станка, и это научило меня так, а не иначе смотреть на некоторые вещи, определенным образом дисциплинировало, подготовило к сложностям жизни. Хотя, повторяю, впрямую эти пять лет в моих книгах не отразились…

– Не стали материалом для книг?

– Материалом не стали. А вот школой нравственной и психологической стали.

Журналистская работа была очень разная работа. Нужно сказать, что работа военных журналистов, которые сидели на каком-то одном фронте, имела свои преимущества. Она позволяла наблюдать весь ход войны – с переформировками, иногда с тягостными затишьями, с томительностью этих пауз, потом с оглушительными событиями – наступлениями, которые затем опять сменялись затишьем. Это особое чувство, когда человек ездит в одни и те же части на протяжении продолжительного времени. Острее ощущение потерь, острее воспринимаешь, как уходят, приходят, а иногда и не возвращаются люди. Как знакомый тебе полк обновляется, – его обновляют смерти и ранения, – это самое жестокое из всех обновлений. Лучше видишь, как меняются, движутся люди. Иногда назад: бывало и так, что люди теряли себя на войне; чаще вперед. Чаще они вырастали и в общенравственном, и в чисто военном смысле. Наблюдаешь, как человек, которого ты знал солдатом, или сержантом, или писарем, становился к концу войны командиром батальона или полка.

Все это, наблюдаемое на одном участке, давало глубокое знание войны. И многие мои товарищи, работавшие именно так, приобрели большой опыт.

Моя же работа – мне приходилось все время ездить на разные фронты – давала свои преимущества. Я свидетель многих активных действий и крупных событий. Я – за редчайшими исключениями – не ездил туда, где было тихо, меня посылали туда, где что-то готовилось или происходило. Я имел возможность сравнивать, я видел активные действия нашей армии во все годы и во все периоды войны. Это тоже было серьезной школой жизни. При этом и я все-таки старался иногда вернуться в те части, где уже побывал, попасть через год, через два к людям, которых я видел в другой обстановке. Это было очень интересно и поучительно…

Мешала ли журналистская работа писательству? Чем ближе был конец войны, тем труднее мне становилось работать на газетный лист. Я с не меньшим, чем прежде, интересом ездил на фронт, смотрел и записывал. Но потом превратить это в то, что должно срочно пойти на газетный лист, мне становилось все труднее. Хотелось подумать, отложить писание, подождать. А это не всегда удавалось. Характерно, что наиболее интересные военные дневники остались от тех периодов, когда по тем или иным причинам я не писал для газеты. А то, что было использовано для газеты, – от этого и для дневников, и вообще для меня как для писателя оставалось меньше: я превращал свои записи, свои фронтовые блокноты в статьи, корреспонденции, очерки и уже не было сил и желания еще раз записывать все это для себя. В моих дневниках, между прочим, значительно больше трудных страниц войны, потому что такого рода материал по условиям военного времени не очень-то шел в газету, – чаще приходилось писать об успешных операциях…

– Быть может, все это объяснялось еще и тем, что первый период войны – самый трудный – требовал от журналиста или писателя, работающего в газете, прямого, непосредственного участия в сегодняшних делах, сегодняшних событиях. А во второй период, когда уже впереди маячила победа, можно было думать не только о сегодняшних очерках, но и о будущих книгах. И это – первоочередная забота о будущих книгах – не значило, как это было бы в первый период войны, уклоняться от выполнения своего гражданского долга.

– В том, что вы говорите, есть резон. Конечно, в сорок первом – сорок втором не больно-то думали о будущих книгах. И откладывать тогда что-то на будущее было страшно. Я не склонен к истерике, но даже когда я писал «Дни и ночи» (три четверти книги были написаны в паузу перед Курской дугой, остальное же пришлось лихорадочно дописывать между четырьмя поездками на фронт), до чего же мне хотелось поскорее кончить книгу, потому что я боялся, удастся ли мне ее кончить вообще. Вот, кажется, совсем немного осталось, а надо ехать… И я старался поскорее сделать на фронте то, что нужно редакции, и вернуться, чтобы дописать книгу… Так было и с пьесой «Русские люди», работа над которой тоже прерывалась поездками на фронт. Так и писались эти вещи – с постоянным чувством: кончу ли?

Ну, а о послевоенном времени, о книгах, которые можно будет писать после войны, – эти мысли стали появляться лишь где-то в сорок четвертом – сорок пятом году…

– Кажется, только в войну вы начали вести дневники. Возникла ли потребность в этом в связи с работой в газете (нельзя ошибиться в датах, названиях, фамилиях, конкретных обстоятельствах) или, наоборот, дело было в том, что далеко не все из увиденного годилось для газеты, могло быть использовано сию минуту, что в глубине души, быть может не отдавая себе в этом отчета, вы надеялись когда-нибудь вернуться к этим впечатлениям? Ведете ли вы сейчас дневники, отправляясь в командировку или новые для себя места, и с какой целью?

– Дневников в точном смысле слова я никогда в жизни не вел и не веду и не знаю, буду ли вести. Я никогда не занимался такого рода самоанализом, не уделял главного внимания тому, что я сам сделал, подумал или почувствовал в тот или иной день.

Но записи во время войны я вел. Они были двух родов. Во-первых, записи во фронтовых блокнотах: записи разговоров, бесед, довольно точные, почти стенографические, сохраняющие характерность речи того или иного человека. Это то, что мне было нужно – иногда для себя, иногда для корреспонденции. И другие записи: где я был, какая деревня, какое место, что видел, что надо запомнить, бросившиеся в глаза детали. Эти записные книжки в значительной мере использовались, когда писались корреспонденции. Если они мне казались отработанными, я их особенно и не берег. Из ста блокнотов у меня сохранялось только шестьдесят семь, остальные при разных обстоятельствах пропали.

Как же образовалось то, что я называю дневниками? Называю их так условно, точнее – это записи о войне. После того как я отписался и сдал корреспонденции, у меня как-то ранней весной сорок второго года возникла мысль вспомнить и записать все, что со мной было, все, что я видел в начале войны. Возникла для этого возможность – я мог это сделать, потому что была стенографистка и появились свободные, правда ночные, часы. И вот я стал между поездками, беря свои блокноты, которые с точки зрения журналистской были уже отработаны, или просто вспоминая, стал последовательно, день за днем, записывать, как шла война. Это не дневник, а подневная запись, то, что я мог вспомнить – не издалека, а по горячим следам. Постепенно я делал эти подробные записи и восстановил – без больших интервалов – первые месяцы войны, до весны сорок второго года.

Но дальше я уже не успевал этого делать. И остальные мои записи в большинстве сделаны уже после войны. Почувствовав, что я уже не могу вспомнить всех мест, где я был, и даже всех поездок, я решил составить канву – подробную опись: где был, что за чем следовало – как бы план для дальнейших записей. Но этот план я не осуществил. Записал лишь некоторые, наиболее запомнившиеся эпизоды, иногда существенные лишь с точки зрения журналистской, событийной. А иногда – лишь с точки зрения психологической, писательской.

К таким записям принадлежит и сделанная по памяти в сорок седьмом – сорок восьмом году запись того, что я видел на Халхин-Голе.

Третий характер записей – записи, сделанные буквально впритык к увиденному. Есть у меня одна тетрадь, около 350 страниц, – записи, сделанные на 4-м Украинском фронте в марте – апреле 1945 года. Мне очень повезло: я располагал машинисткой-стенографисткой в политотделе армии. И возвращаясь через день с фронта, я не спал ночь, диктовал. Получились подробнейшие записи. Они основаны на заметках, в которых были тщательно отражены события, встречи, телефонные разговоры, детали – все это я передиктовывал. И это в самом строгом смысле слова документальные записи.

Было ли у меня осознанное чувство, что потом придется писать и они будут нужны?

Надежда на это была. Но главным образом было ощущение, что надо не забыть увиденного. Мысли о том, что эти дневники в первозданном виде можно будет когда-нибудь напечатать, – такой мысли у меня не было. Просто хотелось не забыть, сохранить для себя в памяти пережитое. А как я это использую и что с этим будет – я не задумывался над этим. Но было ощущение, что это важно и что я должен это записать. В этих дневниках очень мало записей о моей личной жизни, да и вообще обо всем, что не связано с войной, с людьми войны. Соображения, ощущения, взгляды, переживания – все это связано с войной.

Когда я езжу теперь, я либо не записываю ничего, либо пишу много. Трудно сказать, почему так происходит. Иногда у меня ощущение, что для того, чтобы потом написать об этом, мне не надо что-то записывать специально. Ну, скажем, я ездил на остров Даманский после вооруженной провокации китайцев и готовился к тому, чтобы об этом написать, но записей почти не вел. У меня была полная ясность, что и как я напишу.

В ряде других случаев я вел записи в блокнотах. Такие, чтобы по ним я потом мог вспомнить все: людей, события, места. Это писательская записная книжка. Возвращаясь из поездки, я превращал такие записи в более связные и развернутые. Диктовал машинистке или стенографистке, а теперь пользуюсь диктофоном, по свежим следам восстанавливая увиденное.

А дальше начинается для меня самое трудное. Как, для чего использовать эти записи? Есть случаи – так было, например, после поездки на Даманский, когда мне сразу же было ясно: я должен выступить с публицистической статьей; мне не приходит в голову, что я напишу об этом повесть, или роман, или стихи. В таких случаях занятие журналистикой не представляет для меня психологических затруднений или сложностей – она наиболее естественная форма выражения того, что я хочу сказать.

А в иных случаях мне кажется, что я мог бы об этом написать не как журналист, что над этим материалом стоит еще подумать. Хотя, с другой стороны, вроде надо бы сразу же написать, чтобы рассказать людям об увиденном. Принять решение в такой ситуации мне очень трудно. И особенно трудно превратить в очерк то, что я уже подробно записал для себя, свои продиктованные блокноты. Часть своих среднеазиатских записей 1958 – 1960 годов я превратил в очерки, сделал это сразу, а та часть записей, которую я передиктовал, – вы их читали, – так и лежит без движения.

– Хотя это почти готовые очерки.

– Почти готовые. Но надо все-таки сесть еще раз, заново переписать их, а у меня такое чувство, что когда я передиктовывал их, то уже выговорился. Вот она так и остались. А когда я перечитываю их сейчас, мне кажется, что некоторые из таких записей, не ставших очерками, интереснейзаписей, ставших очерками. Может быть, я не прав, но у меня самого такое ощущение.

– Да, жизнь в них менее «причесана», она не рассмотрена определенным, строго целенаправленным и кое-что отсекающим взглядом, что нередко бывает в очерке, в публицистической статье.

– Эти записи не спланированы. Они еще материал, а не результат. А материал нередко бывает интереснее результата…

– Когда-то, лет двадцать назад, вы написали статью, которая называлась «Перед первой страницей». В ней говорилось о важности того этапа, который предшествует написанию книги, о необходимости и умении целенаправленно добывать жизненный материал. Конечно, это этап, который не может миновать ни один художник. Но в творчестве разных художников он занимает разное место. Вы тогда писали, что для себя считаете этот этап работы особо важным. Продолжаете ли вы думать так и сейчас? Или центр тяжести в вашей работе несколько переместился?

– Мне нелегко ответить на этот вопрос – скажу коротко. Мне сейчас трудно отделить работу над материалом от работы над книгой, потому что работа над материалом продолжается до самого конца работы над книгой. Она заключается, в частности, и в том, что я выверяю книгу на людях, которые прошли схожую с ее героями жизненную дорогу. Для меня предварительный сбор материалов пополняется такого рода проверкой.

Я не знаю, как было бы, если бы я взялся за какую-то другую тему, но в тему войны я так влез за пятнадцать – семнадцать лет, что у меня нет нужды в поисках материала вообще, – я чаще всего ищу очень конкретные, недостающие мне вещи. Эти поиски приходится вести чрезвычайно тщательно, и они отнимают много времени.

Кроме того, последние годы мне приходилось главным образом иметь дело с героями, которые уже действовали в моих предыдущих книгах, – задача состояла в развитии известных мне характеров. Поэтому поиски материала приобретали целеустремленность. Для «Последнего лета» мне нужен был военно-исторический материал, связанный с механизмом управления войсками, с руководством и разработкой крупных операций и так далее, а не тот материал, о котором речь шла в той старой моей статье, которую вы упомянули. Там говорилось о том, как записать разговор, как расспросить человека. Мне кажется, что этим я сейчас уже владею, а для последнего романа мне нужен был материал о развитии военных событий, об оперативном искусстве, и этот материал мне надо было совместить с определенными, уж существующими людьми – моими героями – и найти способ, не упрощая механизм войны, рассказать о нем так, чтобы это понял и читатель, не бывший на войне…

– Очень часто говорят и пишут: Лев Толстой не видел Отечественной войны 1812 года, а вот создал произведение, равного которому нет. Но не менее часто говорят и пишут, что он смог написать «Войну и мир» только потому, что участвовал в Крымской войне и обороне Севастополя.

Цитировать

Симонов, К. Книги написанные и ненаписанные… / К. Симонов // Вопросы литературы. - 1973 - №1. - C. 150-174
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке