№7, 1963/Мастерство писателя

Как я работала над «Семьей Ульяновых»

Мариэтта Шагинян работает над романом о детстве и юности Владимира Ильича Ленина, первая часть которого – «Семья Ульяновых» – уже известна читателю.

Публикуемый ниже рассказ писательницы о том, как писалась «Семья Ульяновых» (частично уже появлявшийся в печати), дополнен автором по просьбе «Вопросов литературы» и является наиболее полным.

1

У советских писателей первого поколения не было, мне кажется, случайного рождения темы. Каждая книга возникала у нас из глубокой и почти общей для всех потребности. Так, в первой половине 20-х годов мы все чувствовали органическую потребность писать о гражданской войне, потому что мы ее почти все пережили, – в разных концах страны, при несхожих обстоятельствах, но в одном и том же лагере борцов. И мы писали о гражданской войне, от Серафимовича до Малышкина, писали по-разному, но с одним внутренним звучанием. Потом пришла первая пятилетка, и опять почти все наше первое поколение советских писателей почувствовало потребность писать о новостройках. Опять по-разному, – в стиле, интонации, характере языка, ритме его, – стали мы создавать книги на одном и том же материале новостроек, от наивного первого романа Вигдоровича о Волховстрое до изощренного Бруно Ясенского, от скромного северного пейзажа до среднеазиатской экзотики. Мы отражали в этом разнообразном потоке книг какие-то общие каноны, особый типаж, особые конфликты, присущие новому общественному строю в раннюю пору его становления. Все было органично в нашей молодой литературе, потому что, повторяю, возникало из потребности, а потребность рождалась самой жизнью: мы день за днем жили вместе со своей страной. В одной из своих речей Фидель Кастро сказал как-то: «…в душе каждого из нас живет история…» 1. Это совершенно точно. Делающие историю носят ее в себе. Наши советские книги рождались в этом смысле исторически.

Во второй половине 30-х годов в дни так называемых «проработок» среди других была «проработана» и я. В печати появилась статья, где вся моя литературная работа вдруг предстала истоптанной, оплеванной, разнесенной в клочки с каким-то злобным глумлением (эту статью, ликуя, перепечатали в Париже белогвардейцы). И тут я, как и некоторые мои товарищи, попавшие в такое же положение, вдруг почувствовала необходимость ухватиться за нечто уже определившееся, то есть за ту самую «историю», которая уже свершилась, – для того, чтобы с ее помощью снова включиться в историческое движение к будущему.

Так был задуман мною большой эпос об истоках того нравственного мира, той духовной атмосферы, в которой зародилось и развилось учение Ленина. Именно в те годы появилось много книжек и брошюр, посвященных семье Ульяновых. «Семья Ульяновых» стала и для меня темой, возвращающей писателю живущее в каждом из нас чувство истории, а значит, снова включающей его в круг современников.

Время, когда начиналась моя работа, было для нее и очень трудным, и очень благодарным. Многие, кто сейчас берется писать о детстве и юности Ленина, просто и представить себе не могут, чем это было для нас в середине 30-х годов. Ближайшие родные Ленина – сестры, и младший брат, и верная его спутница Надежда Константиновна – были еще в живых. То, о чем мы собирались писать и что хотели воссоздать путем изучения источников и силою творческого воображения, они знали и несли в себе, как музыкант- свой абсолютный слух. Малейшая фальшь коробила их, и они с величайшей строгостью следили за тем неуловимым, неопределимым в слове, что зовется «точностью тона», абсолютной верностью передачи интонации и атмосферы, в которой рос Ильич. Без их разрешения ни одного слова в печать не пропускалось. Такой корректив был, разумеется, великим счастьем для писателя; но он же создавал для него и трудности, подчас непреодолимые.

Не только ближайшие родные были тогда еще в живых. Были свежи для исследователя и многие реальные следы, по которым восстанавливалось прошлое. По Волге, в больших приволжских городах, и по глубинкам России, от Сызрани до Пензы, где на каждом шагу встречают путешественника литературные памятники, – поместья и музеи, связанные с Карамзиным, Пушкиным, Чаадаевым, Лермонтовым, Белинским, Гончаровым, – сохранилось множество свидетельств, драгоценных для биографов Ленина. Живы были немногие из славной когорты «ульяновцев», – так звали народных учителей, подготовленных отцом Ленина, Ильей Николаевичем, и работавших под его руководством. Жив был учитель детей Ульяновых, Владимир Калашников, жили еще в Сурске, том самом Сурске, бывшем Промзине, школу которого посещал Илья Николаевич, старики Зайцевы, – у народного учителя Зайцева Илья Николаевич останавливался при своих наездах. В Пензенской библиотеке сохранился на старом документе автограф Ильи Николаевича; в Кокушкине, под Казанью, еще-живы были старушки крестьянки, помнившие «дохтура и барышень» Бланк, а в самом Симбирске-Ульяновске – кое-кто из одноклассников Володи-гимназиста и племянник той самой «ученой фельдшерицы», которая принимала новорожденного Ильича у Марии Александровны. Я застала еще в живых даже чопорного старого дворянина, который, будучи гимназистом, вместе со своим братом состоял одно время нахлебником у Марии Александровны и жил в доме Ульяновых. Все это надо было объехать, отыскать, выспросить, записать. Из всего этого надо было суметь отобрать самое достоверное и тщательно проверить по тому безошибочному «камертону», какой давался нам, для «настройки» наших перьев на правильный тон, Марией Ильиничной, Дмитрием Ильичей и Надеждой Константиновной. И наконец, нужно было уметь безжалостно отсекать за недостоверность даже очень яркие, очень соблазнительные материалы, если они не получали одобрения младших Ульяновых.

В первом варианте моего романа-хроники всего четыре печатных листа, но писала я его четыре года. А если считать все, что позднее обдумывалось, прочитывалось, набрасывалось и много лет спустя вылилось в исправления и дополнения в размере добавочных трех печатных листов, – то и все двадцать два года. Я не считаю это большим сроком. Не считала бы большим сроком и всю человеческую жизнь, если бы мне удалось в течение нее сделать целиком задуманный большой роман «Билет по истории», в котором изданная «Семья Ульяновых» занимает лишь первую, вводную часть. Пишу «большой роман«, но это тоже условно. Двадцати печатных листов для всего целого, то есть для написания истории семьи Ульяновых вплоть до выпускного экзамена в гимназии, на котором Володя Ульянов вытащил свой знаменитый билет по истерии и ответил на него, – было бы вполне достаточно. Ведь каждое слово в таком романе должно быть строго документировано, обдумано, выбрано с великой тщательностью.

Но есть и еще одно, принципиально важное, что необходимо было учесть в самом начале моей работы. Многие романисты, советские и зарубежные, принимаясь за так называемый «исторический роман», думают, что основная их задача – это стилизация. Чтоб воскресить эпоху, к которой относится действие романа, они часто погружаются в словесные особенности этой эпохи, возрождают архаизмы – вышедшие из употребления отдельные слова, синтаксис в его устаревших оборотах, гоняются за деталями, за формой одежды, приводят события, вычитанные из газет, – словом, добросовестно воспроизводят обстановку, а своих героев заставляют подчиняться этой стилизованной обстановке примерно так, как актеры на сцене подчиняются условиям рампы и расстановке декораций. Этот привкус преднамеренного переноса читателя в «прошедшее время» настолько силен, что вы начинаете чувствовать в чтении это «прошедшее время» именно как прошедшее, как устаревшее, как давно уже пережитое и вместе со своим собственным чувством вкладываете примерно такие же чувствования и в героев читаемого романа. В их речи все время сохраняется нарочитость, как если б с помощью стилизованного синтаксиса, подобного надутому спасательному поясу, они искусственно удерживались на поверхности навязанного им прошедшего времени. Читая порою даже очень талантливые романы, вы постоянно ощущаете, что герои, которым авторы вкладывают в сердце и душу ультрамодернистские чувства и афоризмы в оболочке ультрастилизованных архаизмов, прекрасно сознают, что живут в «прошедшем» времени. Я так подробно останавливаюсь на подобных приемах писания «исторических романов» потому, что считаю их в корне порочными.

Чтоб правильно представить себе историческую эпоху, которую вы хотите изобразить, вы должны на время совершенно забыть всякую стилизацию, всякую музейность, то есть отбросить материальные детали, устаревшие особенности речи, вышедшие из употребления одежду и обстановку, а начать с самого человека – с героя своей повести, для которого его время и есть то настоящее, современное время, каким для вас является наше время. Вы должны остро почувствовать своего героя именно в его отношении к своему сегодняшнему дню. Подобно тому, как для вас в вашей эпохе нет ничего, что было бы похоже на стилизацию, а это есть сама жизнь в ее течении вперед и вперед, – и острое чувство новизны, как ежеминутный подъем ноги при каждом шаге, ведет вас по пути этой жизни, – подобно такому вашему бытию и бытие вашего героя было для него ежеминутным шагом в будущее, и вся материальная культура его времени была для него современной, отлично выражающей последние достижения человеческой мысли, отвечающей его вкусу.

Если для вас сейчас паровоз Стефенсона, скажем, представляется смешным, громоздким музейным экспонатом, то для человека того времени он был выражением передовой научной мысли и воплощением передовой техники. И надо суметь передать исторического человека в исторической обстановке его эпохи, именно в этом естественном и необходимом ощущении «настоящего времени», «презенса», как говорят учебники немецкого языка, – настоящего времени, в каком он, как на краю горизонта, на переднем фронте истории, сейчас и живет. Именно «сейчас». Без этого «сейчас» в обстановке, в психологии, в языке, в самоощущении, в политическом, общественном и всяком другом рефлексе нет естественного, живого человека, какой бы эпохи он ни был и в каком бы периоде истории вы его ни изображали. И только поймав и воплотив в своем воображении вот это человеческое «сейчас» своего героя, вы должны начать наращивание вокруг него строго исторических конкретностей языка, – одежды, материальной культуры, способов передвижения и всего прочего. Работа историка должна начаться для вас лишь после того, как вы сумели у действующих лиц вашего будущего романа найти и определить «сейчасное» ощущение эпохи…

На одной из бесед с молодыми рабочими авторами мне был задан вопрос: а как это сделать практически? С чего начать это делать? В ответ я рассказала, с чего началось у меня понимание этого необходимейшего процесса творческого воображения. Я читала стихи Ломоносова. Он был дорог мне в проявлениях, своей мысли, дорог во всем величии сделанного им для русской науки, и стихи его я читала не для удовольствия и даже не как стихи, а чтоб познакомиться с этой стороной его многогранной деятельности. Стихи попались без заглавия, полемические. Видимо, отвечая какому-то консерватору, Ломоносов отвергал и высмеивал его требования сохранить почтенные архаизмы русского языка. Ломоносов ратовал за новый, облегченный язык, исходя из принципов вокалистики, напевности, легкости для произношения. Вот эти стихи, довольно короткие в собрании длинных од и стихотворных писем:

Искусные певцы всегда в напевах тщатся,

Дабы на букве А всех доле остояться;

На Е, на О притом умеренность иметь;

Чрез У и через И с поспешностью лететь:

Чтоб оным нежному была приятность слуху,

А сими не принесть несносной скуки уху.

Великая Москва в языке толь нежна,

Что А произносить за О велит она.

В музыке что распев, то над словами сила;

Природа нас блюсти закон сей научила.

Без силы береги, но с силой берега,

И снега без нее, мы говорим снега.

Довольно кажут нам толь ясные доводы,

Что ищет наш язык везде от И свободы.

Или уж стало иль; коли уж стало коль,

Изволи ныне все уже твердят изволь.

За спиши спишь и спать мы говорим за спати,

На что же, Трисотин, к нам тянешь И некстати?

Напрасно злобный сей ты предпринял совет,

Чтоб, льстя тебе когда, российский принял свет

Свиныи визги вси и дикии и злыи

И истиныи ти, и лживый кривыи.

Языка нашего небесна красота

Не будет никогда попранна от скота.

От яду твоего он сам себя избавит

И, вред сей выплюнув, поверь, тебя заставит

Скончать твой скверный визг стонанием совы,

Негодным в русский стих и пропастным увы!

На первый взгляд эти стихи сами показались мне глубоко архаичными и уже трудными для понимания; например, надо было догадываться, что под «силой» Ломоносов разумел ударение, а слово «доводы» у него надо читать как «доводы», а прилагательное «негодный», употребляемое у нас с предлогом «для» или «к» чему-нибудь, у него пишется с предлогом «в» – «во что». Но я прочитала все стихотворение второй и третий раз, и вдруг оно сделалось прозрачным, как стихи Пушкина. Ломоносов борется за передовой язык своего времени, смеется над книжными архаистами, желающими сохранить летописную велеречивость старинного произношения, и смело поддерживает новое. Старики крепко держатся за свое длинное и медленное и, заканчивающее глаголы: спати, держати, быти; они привыкли к величавым ударениям на первом слоге: брёги, снёги, придающим женственный оттенок этим словам. Но Ломоносов – живой, передовой, глубоко современный человек – ощущает свое время в его движении вперед; он не утратил великой жизненной способности чувствовать и схватывать новое и бороться за него. И он стоит за более современные, облегченные речевые формы, за мягкий знак вместо длинного и: спать, быть, изволь; за ударения на конце, а не на первом слоге: берега, снега. Ломоносов пишет: «Без силы береги, но с силой берега». И сразу язык становится быстрей, жизненней, крепче, современней. Целая эстетика встает в этом изумительном стихотворении!

«Мы говорим снега»… Заметьте, – говорим. Ломоносов как бы противопоставляет тут разговорную, устную речь, этот вечный источник обновления литературной речи, – письменным, книжным формам. И он советует учиться у певцов, у музыки, показывающих в песне, какая гласная буква произносится естественней и легче: искусные певцы, пишет он, всегда предпочитают букву а букве о, и ссылается на Москву:

Великая Москва в языке толь нежна,

Что А произносить за О велит она.

Какая борьба встала передо мной в этом стихотворении – борьба с прошлым за будущее!

«Историческое время» эпохи Ломоносова раскололось на два понятия – фронта и тыла, передового и отсталого. И человек, если он носитель нового, если он у фронта истории, борец за передовое, за движение вперед, он всегда чувствует свое время как настоящее, и его нельзя изображать стилизованно. Автор, становись рядом с ним в его борьбе за новое, займи конкретную позицию в изображаемой тобою эпохе, – и ты тотчас же попадешь в реальную стихию времени, будешь чувствовать и видеть в том же сегодняшнем дне истории, в каком видел и чувствовал их твой герой.

Так примерно ответила я на вопрос моих слушателей. И так, именно с таким уважением к позиции моих героев и полностью разделяя ее, вступила я в историческое время 60-х и 70-х годов прошлого столетия, начав свою работу над «Семьей Ульяновых».

  1. »Правда», 23 апреля 1963 года. []

Цитировать

Шагинян, М. Как я работала над «Семьей Ульяновых» / М. Шагинян // Вопросы литературы. - 1963 - №7. - C. 88-104
Копировать