№8, 1964/Мастерство писателя

К истории вопроса

1

Возможно, что в этой статье я невольно повторю некоторые соображения, которые были высказаны в других моих выступлениях, посвященных научной теме в литературе. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить, что еще в 1921 году я послал свой первый рассказ на конкурс под девизом «Искусство должно строиться на формулах точных наук». Юношеская решительность этого девиза пригодилась мне, когда десять лет спустя я впервые задумался над книгой о человеке науки.

Это был гениальный Лобачевский. Вот набросок плана, на который я наткнулся, разбирая свои старые бумаги: «Написать всю его жизнь, а потом, вскоре после смерти, – слава, новая биография, мировое признание. Рядом с ним удачливый завистник (Сальери), знающий или догадывающийся, что он – гениален. Чистая смелость ума, не согласившегося, усомнившегося в очевидном. Глубокий атеизм – и карьера чиновника. Ректор университета, ордена´. Трагедия полного непризнания. Проигрыш Великопольскому, разорение, затянувшееся на двадцать лет. Боязнь пустоты. Разжалован, отвергнут. Слепота. Поиски ученика. Смерть».

Мне хотелось рассказать в этой книге о том, как я работал в архиве, собирая осколки биографии Лобачевского, о том, как я пытался расшифровать хлебниковские «Доски судьбы», связанные с его пониманием неэвклидовой геометрии.

Я узнал многое. Я понял, что внешнее благополучие биографии Лобачевского не имеет ничего общего с теми событиями, очень печальными и страшными, которыми была полна жизнь этого человека. Гениальное открытие, без которого невозможно вообразить все дальнейшее развитие современной математики и физики, было сделано в 1826 году, и с тех пор Лобачевский прилагал все усилия, чтобы добиться если непризнания, так внимания. Свои исследования он напечатал четыре раза на русском языке, два на немецком, один на французском. Все было напрасно. В науке своего времени он был не только осмеян, но и забыт. О чем угодно говорили его друзья: о том, что он был превосходным ректором, о том, что он был отцом для студентов, о том, что к казенным суммам он относился с похвальной щепетильностью, но именно потому, что друзья глубоко уважали Лобачевского, они считали неудобным упоминать о каких-то злосчастных фантазиях, составивших несчастье этого отличного профессора и примерного семьянина.

Я надеялся, что мне удастся написать о красоте математических произведений, идя за мыслью Лобачевского «о поэте, который, следуя своему чувству, между тем незримо руководствуется законами математики».

Эта далеко не завершенная работа совпала с возникновением общего интереса к теме «Наука и литература», отразившемся в частых и многочисленных встречах писателей и ученых в середине 30-х годов. Одна из них показалась мне настолько значительной, что я сохранил стенограмму. Мой архив погиб во время ленинградской блокады, но эта стенограмма случайно осталась…

Встреча произошла 11 февраля 1934 года в Ленинграде. В ней принял участие один из крупнейших советских физиков А. Ф. Иоффе. Во вступительном слове я попытался нарисовать картину «обмена опытом» между деятелями науки и литературы.

«Пути использования научного материала – многообразны. Возможны книги о людях науки, возможны – и даже необходимы – книги, посвященные «биографиям идей», то есть истории научных открытий. Обычно к научному материалу относятся с боязнью, считая, что его можно вводить в художественное произведение с единственной – познавательной – целью. Так ли это?»

И я ссылался на образцы западноевропейской литературы, где научный материал, занимающий десятки страниц, не мешает, а, напротив, помогает занимательности повествования.

Из советских авторов в моем докладе подробно разбирались две книги – «Скутаревский» Леонида Леонова и «Возвращенная молодость» Михаила Зощенко: «Тема «Скутаревского» – переход крупного ученого на позиции советской власти. Мне кажется, что Леонову помешали два обстоятельства. Первое – традиционность, склонность к ситуациям, давно известным в литературе. Я не отрицаю, что можно еще и еще раз написать об отце и сыне, находящихся в разных лагерях. Но надо написать об этом по-новому. Кража изобретения – насквозь литературная тема, и, чтобы воспользоваться ею, надо было, мне кажется, отказаться от готовых представлений. Нет уверенности в научной точности романа, но нужна ли эта точность читателю? Я так и не понял, в конце концов, какое же место в науке занимает открытие Скутаревского. Признаться, для меня не очень ясно даже, сделано ли уже это открытие…

Я отнюдь не считаю роман неудачей. Леонов смело подошел к незнакомому, новому для него (и для нас) материалу. В Скутаревском есть живые черты – напомню сцену, где он с приятелем играют на фаготах в темнеющей комнате, оба фальшивят, увлекаются, спорят. Остается пожалеть, что Леонов отказался от того обыденного, ежедневного, почти машинального, что неизбежно окрашивает атмосферу научной работы».

Прежде чем перейти к Михаилу Зощенко, я упомянул и о книге Виктора Дмитриева «Дружба», написанной давно – еще в конце 20-х годов: «я недавно перечитал ее и пожалел о ранней смерти автора – он умер двадцати семи лет. Эта книга обещала многое, и то, что сделал Дмитриев, предваряет до некоторой степени наши споры на тему «Наука и литература». Герои книги – молодые люди, рабочий и студент. Дмитриев показывает становление людей науки. История двух изобретателей позволяет раскрыть неожиданно простой и одновременно сложный путь, которым они приходят к своему открытию. Нельзя сказать, что автор наметил новый жанр. Но он попытался привести в нашу литературу людей новой формации, и это ему удалось».

Разбирая «Возвращенную молодость» Зощенко, я доказывал, что автор шел в другом – очень своеобразном направлении: «В чем причина его удачи? Зощенко смело написал о том, что всегда остается за пределами так называемой «большой литературы». Кто до него столь своеобразно воспользовался правом автора на объяснительные примечания и комментарии к собственному произведению? Эти примечания носят личный характер, но одновременно это, так сказать, «научно-личные примечания». Как известно, все «личное» ученый оставляет за скобками своего произведения. Для нас остается тайной психология научного творчества, если ученый не пишет впрямую о ней, как это сделал, например, великий математик А. Пуанкаре. Приведу, кстати, несколько строк из его превосходной книги «Математическое творчество»: «Можно удивляться тому, что говорят про область чувств по отношению к математике, которая, кажется, связана только с интеллектом. Но это значило бы забыть о чувстве математической красоты, гармонии чисел и форм, о чувстве геометрического изящества, глубоком эстетическом чувстве, с которым знакомы все истинные математики. Но каковы те математические сущности, которым мы придаем характер красоты и изящества, которые способны пробуждать эстетические эмоции? Это лишь те из них, которые расположены в такой гармонической стройности, что ум может без труда обнять их совокупности со всеми деталями. Их гармония одновременно удовлетворяет и нашим эстетическим потребностям и помогает уму, поддерживая и направляя его.

Цитировать

Каверин, В. К истории вопроса / В. Каверин // Вопросы литературы. - 1964 - №8. - C. 38-47
Копировать