№6, 1964/Обзоры и рецензии

К биографии советского романа

М. М. Кузнецов, Советский роман. Очерки, Изд. АН СССР. М. 1963, 303 стр.

Подзаголовок работы М. Кузнецова – очерки – обещает как свободу в обращении автора с целым морем фактов, так и некоторую отрывочность в разборе истории советского романа. Мы не найдем в книге жесткой концепции, которой бы послушно (или непослушно) подчинялся огромный и многообразный материал. Движение в «Очерках» определяется интонацией вольного повествования. Это как бы живая, интересная беседа, где аргументация свежа, словно она только что родилась в споре, где естественно выглядят и остроумие наблюдений, и эмоциональность тона, и разговорные паузы. Причем вступительная и заключающая главы («Старые и новые споры о романе» и «К спорам нынешнего дня») служат неким кольцом, замыкающим поле размышлений, и одновременно бросают отблеск полемичности на всю работу.

Книга М. Кузнецова «Советский роман» в хорошем смысле слова популяризаторская (понятие, еще носящее у нас обидный оттенок, несмотря на то, что в рамки его укладывается такой талант, как Луначарский-критик). В ней подводятся определенные итоги многолетним спорам о романе, спорам, которые не только не затихают, но приобретают все большую идеологическую остроту и корень которых, очевидно, таится в безостановочном движении самой литературы, чьи новые и новые явления надлежит научно осмыслить.

Отказывается ли современная литература от своих реалистических завоеваний? «Быть или не быть» роману? Эти вопросы, как показывает исследователь, становятся первым и предварительным испытанием в распознании друзей и противников, в выявлении того, «кто есть кто» среди писателей и теоретиков. Здесь М. Кузнецов встречается и с представителями «нового романа» во Франции – А. Роб-Грийе, Н. Саррот, М. Бютор, с которыми он энергично полемизирует, и с модернистами, «исподтишка» ревизующими – реализм, и с формалистами 20-х годов (с ощущением самодовольного всесилия заявлявшими, что они-де не «развенчивают», а «развинчивают» роман), и, наконец, с союзниками, опирающимися на демократические и классические традиции мировой литературы.

Автор справедливо подчеркивает плодотворность традиции классической литературы как для советского, так и для современного зарубежного романа. Обращение к опыту Толстого, Достоевского, Бальзака и т. д. очень характерно для прогрессивных деятелей западной культуры. Не случайно, например, в наши дни французский писатель Андре Моруа называет в споре со своими соотечественниками – отрицателями романа – залогом вечной жизни полнокровного реалистического искусства творчество Льва Толстого. «Оторвавшись от этого огромного живого мира, – заявляет А. Моруа, – невольно задаешь вопрос, какого черта некоторые критики поспешили объявить роман устаревшей литературной формой. Никогда еще не было написано ничего более прекрасного, более человечного, более необходимого людям, чем «Война и мир» и «Анна Каренина»… Все, что сегодня объявляют «новшеством», – все это уже было у него». В самом деле, все, включая несколько неожиданное для классика и смелое утверждение, которым Толстой протестовал против абсолютизации «ложившихся в литературе канонов, против неизменности «романного» жанра: «Форма романа не только не вечна, но она проходит» (запись Толстого, в дневнике от 18 июля, 1893 года).

Опровергая застарелые социологические, легенды, М. Кузнецов кратко характеризует попытки построить теорию романа, опирающуюся на марксистско-ленинскую основу. В этой связи и критикует концепцию Г. Лукача, не преодолевшего влияния пессимистической гегелевской эстетики. «По мнению Гегеля, – пишет М. Кузнецов, – ни Гомер, ни Данте, ни Шекспир не могут появиться в наше время, все, что могла сказать поэзия, уже высказано… Время образного познания миновало, настало время познания логического. В несколько подправленном виде гегелевская теория романа и легла в основу концепции Г. Лукача» и т. п.

Все это так. Но уже этот, сам по себе справедливый упрек показывает, что эстетика Гегеля требует более основательной полемики. Живая мысль философа постоянно взламывала окостенелые «триады», давая тем самым простор половодью плодотворных гипотез. И Гегель, отрицавший возможность появления эпопеи в прозаическом буржуазном обществе, предсказывая и вероятность ее возрождения после грандиозной всенародной войны, где «народы, различные по нравам, религии, языку и вообще по внутренним и внешним свойствам, выступают друг против друга и дают нам полное удовлетворение всемирно-исторически оправданной победой более высокого начала над началом подчиненным…» (другое дело, что он ошибочно полагал, что это будет скорее всего схваткой народов и государств Европы и Северной Америки).

И действительно, Отечественная война 1812 года, народное движение, разгромившее интервенцию «двунадесяти языков», обрели свое художественное воплощение в знаменитом романе Л. Толстого, а Октябрьская революция и гражданская война, поражение белогвардейцев и карателей из четырнадцати держав отразились мощно и глубоко в шолоховском «Тихом Доне».

Таким образом, то, что совершенно справедливо по отношению к Г. Лукачу, воспринявшему общую схему гегелевской эстетики, по отношению к самому Гегелю недостаточно и, если не сделаны существенные оговорки, односторонне. Вот когда М. Кузнецов критически разбирает концепцию романа у Г. Поспелова, В. Кирпотина или В. Днепрова, тут его аргументы справедливы и полновесны.

Главная идея работы – живые потребности новой, революционной действительности вызвали и новый, советский роман – формулируется автором уже в главе «Поражение модернизма», где бегло проанализированы произведения Андрея Белого, Б. Пильняка, Е. Замятина и др. В этой главе отличие работы М. Кузнецова от других советских исследований проявляется не в новизне трактовки, а в том, что критик использовал для доказательства своей мысли тот материал, которого в последние три десятилетия не решалась коснуться рука литературоведа. Естественно, что и «Петербург» и «Маски» А. Белого, и «Голый год» Б. Пильняка, и «Мы» Е. Замятина рассматриваются М. Кузнецовым как этапы неизбежной неудачи модернизма: «Создать монументальную форму для воплощения движения времени, движения истории оказывался не в состоянии ни ирреалистический роман Белого, ни модернистско-натуралистический роман пильняковского образца, ни формалистический роман, в котором отсутствие истинной концепции эпохи неправомерно возмещалось «перегрузкой» формы. В столкновении с новой революционной действительностью они терпели полное поражение». Эта позиция М. Кузнецова закономерна, жаль только, что сложные литературные явления, к тому же оказавшие известное влияние на советскую прозу в пору ее «отрочества», разбираются им недифференцированно.

Именно темперамент критика позволяет М. Кузнецову остро и требовательно подводить итоги биографии советского романа. Воинственно и пристрастно атакует он, к примеру, частные отклонения от реалистической нормы, вроде «непричёсанного» натурализма Ф. Панферова или условной литературности молодого В. Каверина.

«Два мира» В. Зазубрина, фурмановский «Чапаев», «Железный поток» А. Серафимовича и позднее «Как закалялась сталь» Н. Островского, «Педагогическая поэма» А. Макаренко, «Молодая гвардия» А. Фадеева, «Повесть о настоящем человеке» Б. Полевого и т. д. – на примере произведений различных лет и неодинаковой художественной значимости прослеживает М. Кузнецов сближение литературы с жизнью, то доверие к действительности, какое проявляется с большой силой в советской литературе. Этот «документализм», как именует его автор, не имеет ничего общего с пресловутой «литературой факта», лефовскими литмонтажами, уничтожавшими художественность как нечто устарелое. От прямого писательского вторжения в жизнь проистекает особенная активность нашей литературы, ее стремление переделать человека и окружающую его действительность (глава «Роман и деяние»).

Как показывает автор «Советского романа», далекими от «эпического спокойствия» оказываются даже монументальные эпопеи, захватывающие огромные исторические пласты, – «Жизнь Клима Самгина», «Тихий Дон», «Хождение по мукам». Что же можно сказать в таком случае о романах 30-х и позднейших годов, посвященных современности?! О романах, которые, по выражению М. Кузнецова, «с колес» шли в бой за новое общество», – о «Брусках», «Поднятой целине», «Соти», «Дне втором», «Танкере «Дербенте», «Людях из захолустья»?! Так подтверждается одно из важнейших новаторских качеств советской литературы – ее действенность, «посюсторонность». Идеи, заложенные в нее революционной новью, она возвращает, агитационно воздействуя на жизнь.

Быть может, самое ценное как в главе «Роман и деяние», так и во всей книге М. Кузнецова – это не ее общая концепция, а меткие наблюдения, обилие неожиданных ярких параллелей, стремление заглянуть в самую «душу» романа, рассмотреть его специфику. Наконец, не последним среди достоинств работы следует отметить свободный от академической сухости язык, каким она написана. Идет ли речь об «изящном романтизме» К. Паустовского или наполненных «чистейшим соком поэзии» произведениях М. Пришвина, говорится ли об «интервенции силлогизмов» в романе М. Шагинян «Гидроцентраль» – всюду тактично и точно характеризует автор явления литературы, находя им место в общем, поступательном движении советского романа. Анализ незаметно вторгается в архитектонику произведений («Соть» Л. Леонова), крупным планом рассматривается характер («Танкер «Дербент» Ю. Крымова). Тем более резко в этом плавном и живом авторском монологе выделяются отдельные неуклюжие выражения, вроде: «Критика тех лет справедливо ставила в связь увлечение буржуазным техницизмом с дефектами мировоззрения писателей».

Одним из достоинств работы М. Кузнецова является то, что в ней содержание и форма, тема и исполнение рассматриваются в их неразрывной связи, в какой они и существуют в литературе. Следя за конкретным разбором, читатель вслед за автором поднимается до теоретических обобщений, не чувствуя при этом особой крутизны. Одна из острейших теоретических проблем – проблема гуманизма (глава «Судьба гуманизма») – исследуется в книге плодотворно и основательно, главным образом на материале прозы К. Федина. М. Кузнецов обращается как к ранним фединским романам («Города и годы», «Братья»), так и к позднейшей его трилогии («Первые радости», «Необыкновенное лето», «Костер»). Он показывает антиномичность, разорванность гуманизма на долг и жалость у героев молодого Федина.

М. Кузнецов не становится безоговорочно на сторону Курта Вана или Ростислава Карева. Показав бессилие традиционного «всечеловеческого» гуманизма в условиях новой действительности, исследователь вместе с тем отмечает и односторонность стальной бестрепетности Курта Вана. М. Кузнецов прослеживает, как в последующих произведениях К. Федин приходит к овладению ценностями нового, социалистического гуманизма, идеалы которого воплощены в мыслях и деяниях Рагозина, Извекова, Аночки. Это уже, как подчеркивает автор «Советского романа», «гуманизм нового мира – воинственный, оптимистичный, побеждающий и… и очень человечный». Тем самым снимается застарелое противоречие, нарочито заостренно выраженное молодым Фединым. Причем творческий опыт Федина, как показано в книге, помогает уяснить дальнейшую перспективу развития советской литературы.

Оглядывая сегодняшний день литературы и вглядываясь в «даль свободного романа» дня завтрашнего, М. Кузнецов высказывает немало пусть дискуссионных, но ценных наблюдений и предположений.

Интересный и полезный разговор о романе состоялся.

Цитировать

Михайлов, О. К биографии советского романа / О. Михайлов // Вопросы литературы. - 1964 - №6. - C. 173-176
Копировать