№7, 1961/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из воспоминаний (Речь Ф. М. Достоевского на пушкинских торжествах в Москве в 1880 году)

Настоящее описание торжественного собрания Общества любителей российской словесности 8 июня 1880 года в Москве по случаю открытия памятника Пушкину заимствовано из воспоминаний Дмитрия Николаевича Любимова (1864 – 1942), значительная часть которых будет опубликована в журнале «Исторический архив». Основным содержанием воспоминаний явились события первой русской революции, но попутно автор касается также исторических фактов, относящихся к более раннему времени. Так, присутствуя в 1905 году на политическом совещании в Колонном зале Московского дворянского собрания (ныне Дома Союзов), он вспоминает о произнесенной за 25 лет до этого в этом же зале знаменитой речи Достоевского.

В несколько ином варианте воспоминания Д. Н. Любимова о речи Достоевского, как и другие его очерки, посвященные деятелям русской культуры, были опубликованы за рубежом.

Настоящий отрывок печатается с некоторыми сокращениями по оригинальному рукописному тексту. Воспоминания писались в Париже в 30-х годах, то есть спустя более полувека после речи Достоевского. Чтобы проверить, не изменила ли в чем автору память, были просмотрены описания московских пушкинских торжеств в газетах и журналах того времени. В воспоминаниях обнаружены некоторые неточности. Торжественное собрание в Московском университете, например, происходило не накануне речи Достоевского, то есть не 7 июня, а 6 июня 1880 года. Достоевский выступал на втором заседании Общества любителей российской словесности; председатель общества С. А. Юрьев председательствовал и выступал не на этом заседании, а на первом, состоявшемся накануне. На втором же заседании председательствовал Н. А. Чаев. Среди участников вечера не было И. А. Гончарова, А. Н. Плещеев прочел свое стихотворение не до, а после речи Достоевского. Перерыв был объявлен не после выступления И. С. Аксакова, а после выступления самого Достоевского, ввиду огромного впечатления, произведенного его речью. Во время пушкинских торжеств в Москве не исполнялась «новая симфония» Чайковского, кстати, находившегося тогда в Каменке, но на литературно-музыкальном и драматическом вечере, устроенном 6 июня, исполнялась сцена письма Татьяны из оперы «Евгений Онегин». Эпиграмма на И. С. Аксакова в действительности принадлежит не Тютчеву, а поэту Н. Ф. Щербине, и т. д. Многие замечания о писателях – участниках собрания – сейчас могут показаться субъективными.

Следует также заметить, что речь Достоевского автор воспоминаний передает весьма вольно, сокращая или объединяя некоторые фразы подлитого текста.

Одностороннее освещение получило в публикуемом отрывке само содержание речи, есть явные неточности и в ее оценке. Тем не менее воспоминания очевидца об этом знаменательном событии в истории русской культуры представляют несомненный интерес для современного читателя.

Настоящие воспоминания доставлены из Парижа и подготовлены к печати сыном автора, Л. Д. Любимовым.

…Ровно четверть века назад, в той же зале, почти на том же месте, за колоннами, я пережил ощущения, которые сохранились на всю мою жизнь. Это было 8 июня 1880 года, во время торжества по поводу открытия в Москве памятника Пушкину, на заседании Московского Общества любителей российской словесности, прославленном речью Достоевского. Из всех речей и вообще публичных выступлений, которые мне пришлось когда-либо слышать и видеть, ничто не произвело на меня такого сильного впечатления, как эта вдохновенная речь.

Ясно помню, как, забравшись задолго до открытия заседания, я, тогда лицеист одного из младших классов Московского лицея, стоял между колонн с моим репетитором, студентом, жившим у нас в доме, которого мы все в доме звали «энтузиастом» за постоянную восторженность. Он знал наизусть все важнейшие стихи Пушкина, постоянно их декламировал и считал себя поэтом.

Громадная зала, уставленная бесконечными рядами стульев, представляла собою редкое зрелище: все места были заняты блестящею и нарядною публикою; стояли даже в проходах; а вокруг залы, точно живая волнующаяся кайма, целое море голов преимущественно учащейся молодежи, занимавшее все пространство между колоннами, а также обширные хоры. Вход был по розданным даровым билетам; в самую же залу, по особо разосланным приглашениям, стекались приехавшие на торжества почетные гости, представители литературы, науки, искусства и все, что было в Москве выдающегося, заметного, так называемая «вся Москва».

В первом ряду, на первом плане – семья Пушкина. Старший сын Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка, только что пожалованный флигель-адъютантом, в военном мундире, с седой бородой, в очках; второй сын- Григорий Александрович, служивший по судебному ведомству, моложавый, во фраке; две дочери: одна – постоянно жившая в Москве, вдова генерала Гартунга, заведовавшего еще недавно Московским отделением государственного коннозаводства и застрелившегося в зале суда во время процесса, к которому он был привлечен, и другая – графиня Меренберг – морганатическая супруга герцога Гессен-Нассауского, необыкновенно красивая, похожая на свою мать. Накануне я видел их в университете и участвовал в овациях, устроенных им публикою, профессорами и студентами. Когда ректор, говоря речь, упомянул о том, что Пушкин где-то сказал, что его более всего трогает, когда чествуют потомков за заслуги их знаменитых предков, ввиду полного бескорыстия и искренности этих чествований, весь совет профессоров, сидевших на эстраде, а за ними вся зала, как один человек, встала со своих мест и, обратившись в сторону Пушкиных, разразилась долго не смолкавшими рукоплесканиями. Пушкины страшно смутились от внезапности и искренности всех в зале охвативших чувств.

Рядом с Пушкиными сидел, представляя собою как бы целую эпоху старой патриархальной Москвы, московский генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков. Он правил Москвою свыше двадцати пяти лет; целые поколения москвичей сменились за это время; я сам родился, вырос и поступил на службу за время его правления. Популярность его в Москве была чрезвычайна; его не называли иначе в газетах, как «хозяин Первопрестольной». Рядом с ним сидел прибывший на торжества «по высочайшему повелению» как представитель правительства, что придавало торжествам особое значение, недавно сменивший на посту министра народного просвещения графа Д. А. Толстого статс-секретарь А. А. Сабуров, единственный в зале в вицмундирном фраке с двумя звездами и лентой по жилету, – высокий, худой с сухим, совершенно бритым лицом, в густо накрахмаленных воротничках, казавшийся как бы олицетворением сановно-бюрократического Петербурга среди дворянско-купеческой, ученой, литературной и аристократической Москвы…

С дворянством сидело именитое купечество московское: братья Третьяковы – городской голова С. М., «брат галереи», и П. М. – «сама галерея», как звали в Москве создателя знаменитого Московского музея; тут же сидели владетели сказочных мануфактур…

Обращала на себя всеобщее внимание группа, сидевшая рядом, Это был какой-то апофеоз тогдашней русской музыки. Оба брата Рубинштейнам директора и создатели консерваторий, Антон – Петербургской и Николай – Московской. Живо вспомнилось мне, как в той же зале зимой я видел их триумф. Они играли в четыре руки одну из рапсодий Листа. Зала была так увлечена их игрою, что, когда на патетическом месте они оба, сильно ударив по клавишам, вскинули кверху руки, продержав их несколько секунд, и вновь опустили на клавиши, я заметил, как несколько лиц, сидевших предо мною, приподнялись на стульях и опустились опять, когда Рубинштейны вновь коснулись клавишей. Тут же сидел П. И. Чайковский, живший тогда в Клину под Москвою и недавно поставивший в Москве своего «Евгения Онегина». Дня два перед тем, на рауте в Думе, он дирижировал своей новой симфонией, имевшей громадный успех. Рядом с ним сидел знаменитый петербургский виолончелист К. Ю. Давыдов, живший тогда летом на даче под Москвою. Романсы его пользовались громадным успехом в Москве, а необыкновенным исполнением «Сомнения» Глинки в той же зале, я помню, как он обворожил всю Москву.

Адвокатский мир, игравший тогда в Москве значительную роль, был чуть ли не весь налицо во главе с А. В. Лохвицким и Ф. Н, Плевако. Лохвицкий, бывший профессор, замечательный цивилист, славился также как острослов. Его ответ одному московскому финансовому тузу, которому он дал удачный юридический совет, вошел в Москве как бы в поговорку. На восклицание туза: «Не придумаю даже, чем мне вас за это отблагодарить!» – Лохвицкий спокойно ответил: «С тех пор как финикиянами изобретены денежные знаки, ваши недоразумения разрешаются сами собою». Плевако – московский златоуст, речи-импровизации его слушались в Москве как откровения, и сам он к Москве относился с какой-то мистическою любовью. Помню, много лет спустя, я слышал в Петербурге в суде какую-то его речь, и он вдруг воскликнул таким задушевным голосом: «Нет, у нас в Москве не то… у вас колокола звонят; у нас к вечерне ходят…», что на меня вдруг пахнуло чем-то прежним, дорогим и взгрустнулось по родной Москве.

Всех, кто еще был в заде из московских знаменитостей, не припомнить и не перечесть. Но если зала по своему составу представляла на редкость интересное зрелище, то на эстраде зрелище было еще интереснее. Не думаю, чтобы когда-либо до этого, да едва ли потом собралось вместе так много сразу столь известных и дорогих для читающей России имен.

Эстрада была устроена в конце зала, во всю его ширину, на том месте, где двери ведут в Екатерининскую ротонду, где стояла бронзовая статуя императрицы Екатерины. Эстрада была обита зеленым сукном, и во всю длину ее стоял громадный стол; направо была устроена кафедра; за нею алебастровый снимок памятника Пушкину, украшенный лавровым венком и цветами. Вокруг стола стояло бесчисленное количество стульев, на которых сидели и между ними стояли члены общества, все во фраках и белых галстуках. Здесь я многих не знал, так как большинство были приезжие, но мой спутник – энтузиаст, знавший всех известных русских литераторов по фотографиям, украшавшим все стены его скромной комнаты и на которые я постоянно глядел во время уроков, мне называл, захлебываясь от восторга, их имена – одно громче другого.

Направо от председателя общества – старика с большой бородой, в очках, издателя журнала «Русская мысль», известного переводчика Кальдерона и Шекспира С. А. Юрьева, которого звали в Москве «последним могиканом 40-х годов», – на почетном месте сидел представительный старик с длинными седыми волосами, постоянно спадавшими на лоб, и окладистой, аккуратно подстриженной бородой. Он был одет в хорошо сшитый фрак иностранного покроя, но в плисовых сапогах без каблуков, что, видимо, означало подагру; он читал какую-то записку, поминутно то надевая, то снимая золотое пенсне. «Тургенев! Иван Сергеевич!..» – восторженным шепотом пояснял энтузиаст. Рядом с ним сидел на стуле вполуоборот высокий старик с маленькой бородкой, большим лбом и громадною плешью на коротко обстриженной седой голове и, смеясь, разговаривал со стоявшим почтительно перед ним лицом типичного актерского вида. «Это Островский, Александр Николаевич!» – шепчет энтузиаст. Актера же, стоявшего перед ним, не надо было называть. Это был известный всем и каждому Иван Федорович Горбунов, знаменитый, единственный в своем роде рассказчик. На пушкинском обеде, после торжественных речей, говоривших по поручению Думы «от города Москвы» М. Н. Каткова и И.

Цитировать

Любимов, Д. Из воспоминаний (Речь Ф. М. Достоевского на пушкинских торжествах в Москве в 1880 году) / Д. Любимов // Вопросы литературы. - 1961 - №7. - C. 156-165
Копировать