№5, 1990/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из книги «Дмитрий Мережковский»

Зинаида Николаевна Гиппиус (1869 – 1945) и Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866 – 1941) принадлежат к числу крупнейших русских писателей начала XX века, несмотря даже на то, что их имена на протяжении многих лет из истории литературы вычеркивались вовсе, а если и поминались – то с применением разного рода уничижительных эпитетов.

Они действительно были врагами Советской власти и боролись с нею всеми своими силами – прежде всего литературой и публицистикой. Их религиозные искания могут показаться ныне неоправданными. Можно спорить о художественной состоятельности их произведений и оспаривать литературоведческие или критические суждения. Но невозможно отрицать, что без их фигур литература начала века не может быть представлена хоть сколько-нибудь полно. Двадцатичетырехтомное полное собрание сочинений Д. Мережковского вышло уже к 1914 году (в т. 24-м – хронологический указатель произведений и литературы о произведениях Мережковского), а творческая энергия его не угасала еще очень долго. Да и З. Гиппиус, хотя и написала гораздо меньше по объему, но по значению для развития литературы ее стихотворения и критические статьи, пожалуй, даже превосходят то, что удалось на том же поприще сделать Д. Мережковскому.

Долгие годы З. Гиппиус вела жизнь завзятого литературного бойца, то под своим собственным именем, то под разными псевдонимами (основной – Антон Крайний), кидаясь отстаивать те ценности, которые ей в данный момент казались принципиально важными. Литература и общественная жизнь, религия и философия, любовь и революция постоянно вызывали ее отклики, причем точки зрения время от времени менялись, а страстность в отстаивании своей позиции оставалась прежней. И эта постоянная жизнь внутри круговерти самых разных течений и схваток сталкивала Гиппиус со множеством людей, о каждом из которых у нее формировалось особое, только свое, не подчиненное никаким авторитетным взглядам мнение. Потому-то сравнительно рано она начала писать воспоминания. Пожалуй, наряду с Андреем Белым она стала первым литератором-символистом, который систематически запечатлевал свою эпоху в мемуарах. Конечно, обособленно стоящие статьи были у многих; конечно, дневники и письма, из которых мы нередко больше узнаем о жизни литераторов того времени, оставляли почти все, но воспоминания А. Белого и З. Гиппиус находятся у самых истоков наших знаний об эпохе символизма.

В 1925 году написанные к тому времени очерки Гиппиус собрала в книгу, выпущенную в Праге и названную «Живые лица». Туда вошли воспоминания об А. Блоке, В. Брюсове, В. Розанове, Ф. Сологубе, а также о литераторах старшего поколения – П. Вейнберге, А. Плещееве, Я. Полонском, Льве Толстом, А. Чехове и своеобразный психологический этюд о последних годах русской монархии. Рецензируя эту книгу в крупнейшем русском эмигрантском журнале «Современные записки»(1925, N 25), Вл. Ходасевич писал: «В своих описаниях Гиппиус отнюдь не гонится за беспристрастием и бесстрастием. Она, видимо, и сама хочет быть мемуаристом, а не историком; свидетелем, а не судьей. Она наблюдает зорко, но «со своей точки зрения», не скрывая своих симпатий и антипатий, не затушевывая своей заинтересованности в той или иной оценке людей и событий. Поэтому сквозь как будто небрежный, капризный говорок ее повествования читатель все время чувствует очень ясно, что ее отношение к изображаемому как было, так и осталось не только созерцательно, но и действенно – и даже гораздо более действенно, чем созерцательно…»

Написанная уже на самом закате жизни, книга воспоминаний о Д. Мережковском, ее неразлучном спутнике на протяжении более чем пятидесяти лет, также не очень созерцательна. Может быть, в ней нет той наступательной энергии, какая была в «Живых лицах», но и на этом блистательном фоне книга о Мережковском не выглядит слабой и бессильной. Центральный момент в первой части воспоминаний – это рассказ о возникновении Религиозно-философских собраний в Петербурге и о внешних условиях их деятельности (исследование работы и проблематики Собраний, предпринятое на Западе Юттой Шеррер1, еще должно быть дополнено советскими историками).

З. Гиппиус писала эту книгу, когда ей было уже далеко за семьдесят, и обращение к источникам, очевидно, было затруднено, если вообще возможно. Поэтому, конечно, в тексте встречаются отдельные ошибки, которые отчасти исправлены первым издателем рукописи, поэтом и близким другом Гиппиус Владимиром Ананьевичем Злобиным (1894 – 1967). Его примечания в данной публикации помечены инициалами В. З., примечания самой Гиппиус – З. Г., неподписанные – принадлежат публикатору. Более подробный комментарий академического типа к этому тексту – задача будущих литературоведов, для чего сам текст должен быть введен в поле зрения как можно более широкой аудитории, что и выполняется этой публикацией.

Рукопись воспоминаний «Дмитрий Мережковский»осталась незаконченной. Она состоит из пяти частей: первая, никак не озаглавленная, описывает жизнь Мережковских в 1888 – 1905 годах; остальные обозначены: «Париж 1906 – 1914″,»Весна 1914 года»,»Польша 20-го года»и «Эмиграция 1920 – 1941″(последняя из них, однако, доведена лишь до самого начала 20-х годов). Отрывок из первой части воспоминаний печатается по изданию: З.Гиппиус-Мережковская, Дмитрий Мережковский, Париж, [1951], – с восполнениями многочисленных сокращений слов (за исключением общепонятных) и отчасти – имен. Сохранены многие особенности авторской орфографии и пунктуации.

<…> Наши путешествия, Италия, все работы Д[митрия] С[ергеевича], отчасти эстетическое возрождение культурного слоя России, новые люди, которые входили в наш круг, а с другой стороны – плоский материализм старой «интеллигенции»(невольно и меня толкавший к воспоминанию о детской религиозности), все это вместе взятое, да, конечно, с тем зерном, которое лежало в самой природе Д. С, – не могло не привести его к религии и к христианству. Даже, вернее, не к «христианству»прежде всего, – а ко Христу, к Иисусу из Назарета, образ которого мог и должен пленять, думаю, всякого, кто пожелал бы, или сумел, взглянуть на него пристальнее. Вот это «пленение», а вовсе не убеждение в подлинности христианской морали или что-нибудь в таком роде, оно одно и есть настоящая отправная точка по пути к христианству. Последние годы века мы жили в постоянных разговорах с Д. С. О Евангелии, о тех или других словах Иисуса, о том, как они были поняты, как понимаются сейчас и где, или совсем не понимаются, или забыты.

Мы должны были бы в эти годы (1897 – 1900) сойтись с Влад. Соловьевым, но этого почему-то не случилось. Мы его знали лично, встречали и у баронессы Икскуль, и у графа Прозора, читали вместе с ним на литературных вечерах (не студенческих «демократических», а более «фешенебельных»), с его младшей сестрой, Поликсеной2, я даже была и тогда, ипосле его смерти, долгие годы, в самых приятельских отношениях, а все-таки у нас с ним – лично – что-то не вязалось. Он жил в Москве, в Санкт-Петербурге бывал наездами, когда приезжал – был окружен кучами «приятелей», которые «нам ничего не говорили», – да, пожалуй, и ему самому. Я не помню, чтобы он где-нибудь при нас (в обществе) говорил о чем-нибудь серьезном. У него была привычка «острить»(не остро, такая же привычка оказывалась у сестры, Поликсены), а хохот его, каким он свои «остроты»сопровождал, был до такой степени необычен и неприятен (он был знаменит) что – мне, по крайней мере, – никакого удовольствия встречи с ним и не доставляли.

Помню, однажды мы, в белую ночь, поехали на «острова»– с ним и с милым приятелем нашим, старым рыцарем баронессы Икскуль. – М. Кавосом. Кто-то из нас вспомнил древнего философа, на лысину которого упала черепаха, которую нес орел, и убила его. Соловьев, захохотав, сказал, что лучше умереть от черепахи, чем от рака. Это все-таки была еще «острота», но почему он, с тем же хохотом, объявил, – когда мы проезжали мимо Елагинского дворца и я сказала, что тут, вблизи, домик, где родился Д. С, – что это – «le comble de l’amour conjugal» 3, уже совершенно было непонятно.

Между тем это был один из самых замечательных религиозных мыслителей, даже европейских, и когда я, уже после его смерти, его перечитывала сплошь – я там нашла столько идей, от которых можно и должно было, приняв их, идти дальше, что не переставала ему удивляться. Д. С. никогда не читал его пристально, между идеями обоих были совпадения иногда, но именно совпадения, как бы встречи; об этом знали редкие тогда, поклонники Соловьева, но настоящие, как П. П. Перцов4, например, который, благодаря этому, и пришел к Д. С. и сблизился с нами, так, что наш общий журнал «Новый путь»(1901 – 1904 гг.) был основан им и в программе было упомянуто имя Владимира Соловьева.

А. Блок и А. Белый (Бугаев), оба, в юности были как будто даже под влиянием Вл. Соловьева, но это уж в другом плане, так сказать – поэтическом, ибо в их первых стихах было подражание стихам Соловьева.

Можно сказать, в общем, что мало кто В. Соловьева в то время читал и понимал. И мне кажется, что умер он раньше, чем сказал все, что еще мог сказать или лучше, яснее определить свои идеи. Он умер сравнительно молодым, накануне 20-го века, в последний год 19-го, летом, когда нас в России не было.

Я упоминаю об этом замечательном русском философе для того, чтобы подчеркнуть: его идея Вселенской церкви не была у него заимствована Д. С-чем, она к последнему пришла совершенно самостоятельно и даже не вполне с соловьевской совпадала. Соловьевская брошюра5, изданная за границей (в России цензура ее бы не пропустила), нам была тогда неизвестна, а кому известна – понята превратно: римская церковь, считающая себя Вселенской, как бы приняла Соловьева в свое лоно, да и в России держался миф, что Соловьев «перешел в католичество». Как будто в идею о церкви Вселенской включалась возможность перехода из одной церкви в другую!

В 1898 – 1899 годах в нашем кругу появился и Розанов, о котором я уже упоминала (специально писала в моей книге). Это – с одной стороны, с другой же – мы близко стали к серьезному, эстетическому движению того времени, не чисто литературному, но тому, где зарождался тогда журнал «Мир искусства». Это известный так называемый «дягилевский»кружок. Он в то время был немногочислен, но очень сплочен. Искусство, настоящее, какого бы рода оно ни было, к какому бы веку оно ни принадлежало, не может находиться в плане чисто материалистическом. Эстетика, в абсолютно чистом виде, тоже не имеет подлинного бытия. Естественно поэтому, что между кружком «Мира искусства»и нами завязались очень дружеские отношения. Розанов был к ним дальше, чем Д. С, с его широкими взглядами и знаниями; но и они понимали ценность Розанова, и он бывал тоже у них. В них, кроме всего прочего, было влечение к новому, к выходу из тупика, в котором тогда находилась культурная Россия.

«Пленение»Д. С-ча Христом, наши разговоры (они не всегда велись наедине, но пока и не в кружке «Мира искусства»), – несомненно должно было привести Д. С-ча к вопросу о христианстве – и к вопросу о церкви. Он, с его привычкой изучения вопроса в прошлом (исторически), чтобы затем перейти к нему в данном, не мог не почувствовать, что нам тут каких-то опытных сведений не хватает. Я, в то время, некоторые разговоры наши записывала. И вот, помню, раз, летом 1899 года, когда я писала что-то о «плоти и крови»в евангельских словах Христа, Д. С. пришел в мою комнату и быстро сказал: «Конечно, настоящая церковь Христа должна быть единая и вселенская. И не из соединения существующих она может родиться, не из соглашения их, со временными уступками, а совсем новая, хотя, м. б., из них же выросшая. Но тут много еще чего, что нам надо знать…»Мне действительно вопрос казался таким громадным, что я, прежде всего, предложила ему ни с кем об этом и не говорить пока. А что тут и как нужно еще знать, я тоже себе еще не представляла.

Д. С. со мной согласился. Сказал даже, что и хорошо, что мы осенью уедем на целый год за границу, там, в уединении, можно будет ему самому, только со мной, обо всем этом подумать. Он кончал тогда третий том исследования своего – «Религия Льва Толстого и Достоевского».

Однако при живом характере Д. С., при его как бы самоотдаче идее, которая им всем владела в данное время, и при его доверии к людям он не мог не говорить хотя бы просто о христианском вопросе с тем, с кем встречался дружественно. С Розановым (которого занимал главным образом вопрос пола и отрицание всякой плоти в христианстве), с Перцовым (хотя и поклонником Соловьева, но человеком очень сдержанным и осторожным), с Влад. Гиппиусом (тогда студентом) и даже кое с кем из дягилевского кружка. В эту осень я помню бесконечные разговоры на религиозную тему, и даже сходились мы для них то у Перцова, то у нас. Как-то, у Перцова, был даже «сам» Дягилев(ему-то в особенности тема эта была чужда). Но Д. С-чу казалось, что почти все его понимают и ему сочувствуют. Да, по правде сказать, так думала иногда и я, ибо Д. С. умел говорить увлекательно, говорил, по-моему, верно, и прямых возражений ему не было. Но, не обладая все-таки доверчивостью Д. С-ча, я была рада, когда эти псевдосоглашения с ними прекратились: в октябре мы уехали в Рим.

Весною, как я уже упоминала, мы опять были в Сицилии, в той же Таормине и на той же вилле, над заливом Ионического моря, но, к сожалению Д. С-ча, не проехали опять всю Сицилию, через Джирдженти, до Палермо, как в первый раз, а прямо вернулись в Рим, потом во Флоренцию (где пробыли довольно долго), на лето уехали в Германию. Д. С. любил ее леса, похожие на русские.

Все это время мы вели оживленную переписку с петербургскими друзьями (переписку вела больше я, т.к. Д. С. не любил писать письма, да и занят был все время окончанием вот этой большой своей работы – «Лев Толстой и Достоевский», как уже сказано).

Еще в Сицилии мы узнали, что журнал «Мир искусства»– основан и с осени (если не ошибаюсь) будет выходить. И Д. С., и я должны были быть там близкими сотрудниками – хоть журнал проектировался скорее художественный, нежели литературный. Впрочем, в первое время он был столько же литературным, сколько и художественным.

Он уже выходил, когда осенью (1899 г.) мы вернулись в Петербург. Журнал, естественно, сблизил нас с «кружком Дягилева», – на этом кружке и на журнале мне надо остановиться.

Я не могу здесь говорить подробно о тех «новых»людях данного времени, которых мы встречали, но о которых у меня уже есть подробная запись в моей книге «Живые лица», – как о Розанове, Сологубе, Брюсове, Блоке и других. Многие из них по-своему замечательны, все характерны для эпохи конца и начала нового века, а равно и другие, другого слоя, с которыми немного позже пришлось нам столкнуться. Но об этих последних – речь впереди. Сейчас, когда я пишу, почти все, и замечательные, и просто любопытные, – забыты. Но будущая Россия вспомнит о них, – о Розанове, например.

Кроме нежеланья повторяться – писать подробно о тех, о которых я уже писала, я не желала бы отходить и от прямой моей темы, ибо я не пишу общих мемуаров, а лишь о жизни Д. С. Мережковского, которая вся проходила и прошла перед моими глазами. Но, конечно, и для этого мне приходится говорить и о тогдашней русской эпохе, и о людях, наиболее близко с нами соприкасавшихся, и о наших с ними взаимных отношениях.

Время было, по-моему, интересное. Что-то в России ломалось, что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперед… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствоваласьтрагедия.О, не всеми. Но очень многими, в очень многих. Во Влад. Соловьеве, умершем как раз накануне 20-го века, например. Но в нем, несомненно, имелась пророческая жилка. А человек позднейшего поколения и склада, Блок, – он весь был – как я о нем писала – ходячая «трагедия и беспомощность». Но о Блоке и его предчувственной трагедии (не личной) говорено было много и другими.

Возможно, что среди людей эстето-художественного возрождения это не так замечалось, в кружке «Мира искусства», например, – если его брать en bloc, но ведь и там, несмотря на первоначальную его сплоченность, люди все-таки были разные…

Я назвала этот кружок «дягилевским», и название имело точный смысл. Без Дягилева вряд ли создался бы и самый журнал. Без его энергии и… властности. Дягилев был прирожденный диктатор. Скажу об этом ниже; когда мы познакомились с участниками кружка (гораздо ранее возникновения журнала), он состоял из окружения Дягилева следующими лицами: во-первых, – Д. В. Философов, двоюродный брат Дягилева, затем А. Н. Бенуа, Л. Бакст, В. Нувель и Нурок6, который, впрочем, скоро умер и остался для нас поэтому загадочным. Остальные (главное ядро) были и далее на своих местах.

 

Редакция «Мира искусства»помещалась тогда в квартире Дягилева, на углу Литейного проспекта и Симеоновского; там были и первые «среды». Позднее все это перенеслось в более пышное помещение на Фонтанке.

«Среды»были немноголюдны; туда приглашались с выбором. Кажется, это были тогдашние художественные и литературные «сливки»– так или иначе – под знаком эстетизма, неоэстетизма. Все, на чем лежала малейшая тень или отзвук 60-х годов, было изгнано, как и слишком долго царившие в России идеи «общественные»– с их узкими мерками. К людям прилагалась лишь мера таланта или хотя бы воли к освобождению от традиционных пут. Нельзя было там вообразить, например, какого-нибудь художника из «передвижников» 7, а среди литераторов – писателя или поэта давно «общепризнанного»за гражданский уклон.

Но Розанов, мало разбиравшийся в художественном искусстве, Сологуб и даже старый, но поэт Минский8, отказавшийся от своих первых «гражданских»стихов (их и забыли все, так они были плохи: «О родина моя, о родина терзаний»), – все бывали на «средах»постоянно.

Любопытный Розанов скучал там порою, он не умел участвовать в общем разговоре, умел лишь – все равно с кем – говорить интимно; а с Сологубом не поинтимничаешь; женщин же (с ними это ему больше удавалось) на «средах», кроме знаменитой дягилевской нянюшки, я не помню, их как будто совсем там не появлялось.

«Мир искусства»был первым в России журналом эстетическим – в хорошем смысле. Он начал необходимую борьбу за возрождение пластических искусств в России. Возрождение литературы, даже как словесное искусство, не входило непосредственно в его задачу. Но при широте взглядов новаторов создателей журнала не могла остаться в стороне и новая литература. Отсюда наша близость к этому кружку и его журналу. Мы в нем пользовались непривычной нам свободой. Не говоря о стихах, я помню две моистатьи,которые совершенно не подходили к главной задаче журнала (что признавалось и мною, и редакцией), [но] были, однако, там напечатаны.

Длинное исследование Дм. Серг. о «Льве Толстом и Достоевском»было окончено, – и, разумеется, ни в каком тогдашнем русском журнале (из «толстых», как их называли, т. е. «литературных»ежемесячников) не могло появиться. Это было так ясно, что и попытки мы считали лишними. И вот серьезный, почти трехлетний, труд Мережковского впервые был напечатан на страницах «Мира искусства». Эти широкие страницы часто были покрыты (тогдашнее новшество) поверх текста прозрачными, иногда цветными рисунками того или иного художника. По тексту «Л. Толстого и Достоевского»гуляли, помнится мне, и бредовые тени Гойа. Но это никого из нас не смущало и серьезного отношения редакторов к Мережковскому не изменяло.

Было там напечатано и письмо-статья Андрея Белого, весьма отвлеченное (первое его выступление в печати), – он никому, ни редакторам, был тогда не известен – даже по имени, – так как подписался просто «студент-естественник».

Журнал тогда был в расцвете: Дягилев действовал с обычной энергией: вел журнал (сам в нем почти никогда не писал, зная, вероятно, что это не «его»дело), устраивал попутно и всякие выставки, очень удачные. Лишнее, думаю, упоминать, что о «балетах»тогда еще речи не было, это явилось у Дягилева гораздо позже.

Конечно, вопросы, которые главным образом занимали в последние годы века Д. С-ча и о которых осенью 1899 года, перед годом нашего отсутствия из Петербурга, Д. С. говорил с людьми, дружественно к нему относящимися, между прочим – и с людьми дягилевского кружка, не были главными для них, и менее всего для самого Дягилева. Но для того, кто мог знать хоть немного общее положение культурного русского слоя в эти годы, было бы понятно, что все так называемые «новые»группировки не могли быть чужды друг другу. Отсюда близость кружков, естественное скрещиванье путей, – хотя бы на краткое мгновенье, за которым шла часто и перегруппировка, и вливанье во все группы новых людей.

Идея петербургских Религиозно-философских Собраний (о них я далее буду писать подробно) родилась, конечно, не в кружке «Мира искусства», хотя в журнале, задолго до их открытия, была напечатана моя статья о смысле и желательности таких собраний. Но не только они, а даже то, что они привели нас к созданью собственного журнала, задачи которого весьма отличались от задач «Мира искусства», не послужило к разрыву с «дягилевским»кружком, только ослабило наше сотрудничество в журнале.

Как ни сплочен был этот кружок, но люди-то, тесно Дягилева окружавшие, были все-таки разные (что я уже заметила выше). Большинство, конечно, подходило Дягилеву, гармонировало с его идеями и задачами: редкая сплоченность не могла же объясняться только диктаторскими свойствами Дягилева. А сплоченность – действительно редкая: ведь даже на те собеседованья, осенью 99 года, когда поднялись впервые разговоры о религии, и христианстве в частности, кружок являлся почти в полном составе. То же было и тогда, когда открылись Собрания. Там можно было, положим, встретить всех; но Дягилеву, кажется, менее других было свойственно интересоваться тем, что делалось в зале Собраний, – однако он там бывал вместе с другими своими… не знаю, как сказать точнее»друзьями? приближенными? содеятелями? – все равно.

Конечно, ни Бакст (лично мы с ним очень дружили, ни Нувель (тоже наш приятель) не могли тоже иметь много связи с занимавшими нас вопросами; но Ал. Бенуа, например, считавшийся и считающийся только «эстетом», отнюдь не был тогда этим вопросам чужд, – стоит взглянуть в старый наш журнал. А ближайший друг и помощник Дягилева, его двоюродный брат Д. В. Философов, сразу проявил самый живой интерес к этим вопросам и даже принимал участие в хлопотах по открытию Собраний.Мы этому, конечно, радовались; на кружок в целом и на главу его – Дягилева – никто и не возлагал надежд в этом смысле. Слишком он был совершенен. Все диктаторы более или менее совершенны – как predestines9.

А Дягилев, повторяю, был прирожденный диктатор, фюрер, вождь.

Я отнюдь не отрицаю диктаторов и диктатуры, напротив, я признаю, что диктатор может быть явлением провиденциальным, спасительным, во всяком случае – положительным (все равно, в какой области и какие мы возьмем «масштабы»). Это не мешает нам, однако, относиться к диктатуре и ко всякому диктатору с каким-то внутренним отталкиванием. Дело, должно быть, просто во «власти»одного над многими. Отсюда получаются нередко превосходные результаты, особенно если диктатор действительно талантлив. Их нельзя не признавать, не ценить; но внутреннего отношения к диктатору это не меняет.

  1. См.: J.Scherrer, Die Petersburger Religios-philosophischer Vereiningungen, Berlin – Wiesbaden, 1973.[]
  2. П. С.Соловьева(псевд. Allegro, Ал. Меньшов; 1867 – 1924) – поэтесса, художница.[]
  3. Вершина супружеской любви»(франц.).[]
  4. П. П.Перцов(1868 – 1947) – журналист, литературный критик.[]
  5. Имеется в виду книга В. Соловьева «Россия и Вселенская церковь», Париж, 1889.[]
  6. Д. В.Философов(1872 – 1940) – публицист, входил в «тройственный союз»с З. Гиппиус и Д. Мережковским; А. Н. Бенуа (1870 – 1960) и Л. С.Бакст(Розенберг; 1866 – 1924) – русские художники; В. Ф.Нувель(1871 – 1949) – музыкальный деятель; А. П.Нурок(1860 – 1919) – член редколлегии журнала «Мир искусства», музыкальный деятель.[]
  7. Давние выставки картин, ежегодные, переезжавшие потом в разные города (передвижные) и обычно состоявшие из картин старых признанных традиций, художников. – З. Г.[]
  8. Н. М.Минский(Виленкин; 1855 – 1937) – поэт, критик, философ.[]
  9. Избранные (франц.).[]

Цитировать

Гиппиус, З. Из книги «Дмитрий Мережковский» / З. Гиппиус // Вопросы литературы. - 1990 - №5. - C. 219-248
Копировать