№2, 1990/К юбилею

Из дневника 1937 года

24/I

Разговор с Пастернаком. Он рубил ветки с елей. Подставлял лестницу, неловко ударял топором, ветки падали, работница ломала их и складывала на санки. Лицо у него было в соринках от веток и зимней прелой хвои.

«Я буду говорить откровенно. Мне трудно выступать. Что сказать? Можно сказать так, что потом опять начнется плохое. Меня будут ругать. Не поймут. И опять на такое долгое время я перестану работать. Жена упрекает меня в мягкотелости. Но что мне делать? Кому нужно мое слово, – я бы мог рассказать о встрече с Пятаковым, Радеком, Сокольниковым у Луначарского. Они упрекали меня в мягкотелости, в нерешительности, в отсталости от жизни, в неумении перестроиться. Они слегка презирали меня. А я невзлюбил их за штампы в мыслях и разговоре. Но те же штампы и теперь висят надо мной. Они в «Литгазете»– в статьях, в словах… я помню Пикель1говорил ужасный вздор с видом учителя, уверенного в правоте. Я не верил ему. Но теперь, когда я смотрю в лицо того, кто говорит мне – так же учительски, – я вижу в нем штамп Пикеля. Я хотел бы говорить о моральной среде писательства. О каких-то настоящих мыслях, которые приходят вне зависимости от суда и откликов, которые живут в нас и заставляют нас писать стихи или драмы. Зачем мне выступать? Я не могу сказать по-обыкновенному, и опять выйдет плохо. Я лучше выступлю

на небольшом собрании и все расскажу совершенно искренне. Я не понимаю, зачем мне говорить с большой трибуны?»

Он курил, бросал спички в пепельницу, останавливался, говорил, рваные мысли, фразы… трудно было уследить за ходом его рассуждений… «Я понимаю – нужно говорить Киршону2. Он найдет нужные слова. Но мои слова совсем другие. Я могу сказать о мертвящем штампе в литературе. Иногда мне кажется, что этот штамп есть проявление тех качеств в человеке, которые создали людей, подобных Пятакову и Радеку. Я еще ничего не читал о процессе – почему-то мне не присылают газету, должно быть, я опоздал подписаться на нее.., но все равно – я слышал кое-что. Это – ужасно3. И я от этого – совсем не весел. Все это очень дорого нам стоит. А писателям и поэтам – особенно надо быть внимательными к себе – надо уметь выводить поэзию за пределы таких ломок отношений к людям. Это уже политика – правильная и нужная, но ведь я не политик, я не хочу лезть в драку, я хочу писать стихи».

Июнь – июль – август 1937 г.

26/VI

Пастернак:

«Я понимаю, когда после долгой разлуки человек отворяет дверь и входит в комнату с радостными восклицаниями: – А, сколько лет! Как я рад повидать вас снова! Наконец-то!.. – Но что бы вы, вы сказали, если б этот человек через пять минут вышел из комнаты и снова вернулся с тем же восклицанием… и потом опять через десять минут…

Я восторгаюсь нашей страной и тем, что в ней происходит. Но нельзя восторгаться через каждые десять минут, нельзя искренне удивляться тому, что уже не удивляет. А меня все время заставляют писать какие-то отклики, находить восторженные слова…»

 

«На Пушкинском пленуме4меня все время раздражало сравнение наших поэтов с Пушкиным… Этот стоит ближе к Пушкину – тот дальше… Это как если бы мы начали сравнивать рост нормального человека с километром и говорить: в нем одна пятисотая километра… Так не делают, так не надо сравнивать нас с Пушкиным, явлением необычным и несравнимым (…)».

 

Пастернак любит Чехова и сейчас перечитывает его. «Художник должен уметь останавливаться и удивляться увиденному. Для него совсем не надо уметь летать через полюс или спешить увидеть многое. Для него надо развить в себе врожденную способность видеть»…

Август 1937 г.

29/VIII

Роман Пастернака, судя по отрывкам, превосходен5. Сжатые фразы, необычайная образность, простота, размах событий и охват… Его мы хвалили, он сидел и гмыкал, смущенный, но радостный. Жена его все сводила на землю – пугала: «Вот тебе покажут, каких ты еще в революции девушек нашел! И шкапы какие-то приплел»…

Сентябрь 1937 г.

14/IX

Вечером пришли Пастернаки. Пока мы играли в карты – он сидел на диване и читал по-английски, потом просматривал Вебстера, он поражает меня жаждой знать больше, не пропускать ни одного дня – он прекрасный пример одухотворенного человека, для которого его поэзия – содержание жизни…

20/IX

(…) Как много значит простое человеческое одобрение… Вчера вечером Пастернак зашел, сел и сразу начал: «Я знаю – вы не только победите, вы уже победитель, и пожалуйста, не сомневайтесь в себе, своих силах и способностях. Ну, конечно же, вы напишете настоящую, большую вещь, и тогда все злое, что было вокруг вас, – осыпется, отпадет, вы, пожалуйста, не задумывайтесь над своей судьбой, ваша судьба одна – вы должны писать…»

Эти хорошие слова хороши особенно тем, что они падают на готовую почву, на мои созревающие решения, на меня, измененного за эти шесть месяцев – на шесть лет… столько прошло, столько было пережито – если б теперь была возможность работать – о, я бы много хорошего мог написать стране!

21/IX

Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. Главное для него – искусство, и только оно. Поэтому он не хочет ездить в город, а жить все время здесь, ходить, гуляя одному, или читать историю Англии Маколея, или сидеть у окна и смотреть на звездную ночь, перебирая мысли, или – наконец – писать свой роман. Но все это в искусстве и для него. Его даже не интересует конечный результат. Главное – это работа, увлечение ей, а что там получится – посмотрим через много лет. Жене трудно, нужно доставать деньги и как-то жить, но он ничего не знает, иногда только, когда уж очень трудно станет с деньгами – он примется за переводы. «Но с таким же успехом я мог бы стать коммивояжером»… Но куда его ни пошли – он все равно остановит свой открытый взгляд на природе и людях – как большой и редкий художник слова.

Когда приходишь к нему – он также вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами – все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет – это странно для меня, который дня не может прожить без новостей. Но он никогда бы не провел времени до двух часов дня, как я сегодня, – не сделав ничего. Он всегда занят работой, книгами, собой… И будь он во дворце или на нарах камеры – все равно он будет занят, и даже, м. б., больше, чем здесь, по крайней мере не придется думать о деньгах и заботах – а можно все время отдать размышлению и творчеству…

На редкость полный и интересный человек. И сердце тянется к нему, потому что он умеет находить удивительно человеческие слова утешения, не от жалости, а от уверенности в лучшем. И это лучшее наступит очень скоро – тогда, когда вы вплотную войдете в свою работу, начнете писать и позабудете обо всем, кроме этого. (…)

 

23/IX

За что же пьют? За четырех хозяек.

За их глаза, за встречи в мясоед.

За то, чтобы поэтом стал прозаик

И полубогом сделался поэт

В разгаре ужин. Вдруг? без перехода:

«Нет! Тише! Рано!

  1. Ричард ВитольдовичПикель(1896 – 1936) – литературный и театральный критик. Осужден по процессу вместе с Каменевым и Зиновьевым.[]
  2. Владимир МихайловичКиршон(1902 – 1938) – драматург – видный деятель РАПП.[]
  3. Процесс по делу «параллельного антисоветского троцкистского центра», на котором обвинялись и были осуждены партийные и государственные деятели К. Радек и Г. Пятаков, проходил 23 – 30 января 1937 года. К. Радек и Г. Пятаков посмертно реабилитированы.[]
  4. Пленум правления ССП, посвященный 100-летию со дня смерти Пушкина, проходил с 22 по 26 февраля 1937 года.[]
  5. Это была «генеральная проза»– как ее называл Пастернак. Роман Пастернака, без названия, был уже объявлен редакцией «Нового мира»на 1937 год.[]

Цитировать

Афиногенов, А. Из дневника 1937 года / А. Афиногенов // Вопросы литературы. - 1990 - №2. - C. 108-122
Копировать