Не пропустите новый номер Подписаться
№6, 1996/В творческой мастерской

Иван Жданов: творчество – это обреченность. Беседа длиною в годы

Душа сбылась…

М. Цветаева

Худощавый, рослый, с замкнуто-мужественной красотой, не знающей о себе, он обреченно поднялся с места. Незряче глядя куда-то поверх голов, стал читать стихи твердо, без голосовых оттенков. Лишь длиннопалые кисти рук, то и дело сжимающие друг друга, выдавали его волнение.

Но ангел в детских сапогах

уже испытывает страх –

его зима насквозь пронзила.

Учись, дитя, ходить кружком,

учись, душа, дышать снежком,

но земляничный запах мыла

оставь у неба под крылом.

 

Иван Жданов читал еще и еще. Стихи были сложными, трудно воспринимаемыми на слух, густыми, как звучание органа, завораживающими глубиной мысли. Дерзость незаурядного дарования!

Однако некий именитый литератор, из тех, кто зачастую приходил на занятия «Лаборатории первой книги», с ходу на стихи обрушился. С высокомерной назидательностью он бил его щелчками слов:

– Русская поэзия, молодой человек, это прежде всего ясность и простота. Прозрачность чистейшей воды. А у вас какая-то муть, нагромождение метафор. Преднамеренная заумь. И, если хотите знать, подчеркнутое удаление от отечественных позиций.

Распалясь, он выхватил из ждановской рукописи листок и с нарочитым спотыканием стал читать первое попавшееся стихотворение, иронизируя над каждой строкой.

– Один сумбур! Надеюсь, руководитель студии согласна со мной? – Бросил он на меня испытующий взгляд. Мне помешал ответить шепот в самое ухо:

– Какой ужас! Ваня теперь мне не простит, что я его привела сюда!

Это была поэтесса Ольга Чугай, прозванная студийцами «поставщицей гениев». Душа студии, она действительно обладала особым нюхом на молодые таланты.

Иван Жданов слушал своего беспощадного критика недвижно, только мотыльково вздрагивали ресницы. И вдруг укоризненно произнес тоном обиженного мальчишки:

– Вот вы сейчас расчихвостили мои стихи, а на родине, в районной газете, мне за них подарили целый мешок орехов!

Нас, выступающих в защиту его стихов, он слушал рассеянно. И, не дождавшись конца занятий, удалился.

Месяца три спустя я спросила у той же Ольги Чугай:

– Что слышно об Иване Жданове? Неужели больше не появится у нас в студии?

– Навряд ли! К тому же он устроился в театре рабочим сцены.

* * *

Не знаю, как долго он двигался и переносил декорации за закрытым занавесом своей неизвестности, но знаю, что его дебют на творческом семинаре Всесоюзного совещания молодых писателей прошел блестяще. Послушать стихи Ивана Жданова слетелись, как пчелы на мед, не только участники соседних семинаров, но и Бог весть откуда возникшие поклонники его поэзии.

Занавес неизвестности постепенно стал раздвигаться.

1982 год был годом появления на свет его стихотворного первенца, нареченного Иваном «Портрет». Я прочла эту книгу залпом. Потом снова и снова. Она влекла и заставляла вчитываться, вдумываться, вживаться в каждое стихотворение.

Приехавший погостить в Москву мой бакинский приятель-литературовед, неистовый обожатель поэзии, не успев войти, торжествующе воскликнул:

– Вот ты сидишь в своей столице и ничего не знаешь! А я, будучи в Баку, открыл сногсшибательного поэта Ивана Жданова!

Рассмеявшись, я достала с полки книгу «Портрет». Весь вечер мы читали ждановские стихи, не переставая дивиться таинству их новизны.

* * *

– Вы можете дать Ивану Жданову рекомендацию в Союз писателей? – спросила меня по телефону Ольга Чугай.

– Да, конечно.

Обычно, давая рекомендацию своим студийцам, я приглашала их к себе домой. А Ивану Жданову назначила встречу в Доме литераторов. Наверное, потому, что наслышалась о нем всякого: и что труден в общении, и что раздражителен и даже бывает груб. Иван пришел точно в назначенное время. Протянув ему листок с рекомендацией, я сказала:

– Здесь всего полстранички, но у меня легкая рука. Приняли на ура!

Все другие инстанции книга Жданова прошла без особых осложнений. На приемной комиссии Александр Проханов, говоря о стихах Ивана, назвал их экспериментальными. Это слово смутило присутствующих. Но кто-то из доброжелателей сострил:

– Иван Жданов действительно экспериментален: первый его эксперимент в том, что он родился одиннадцатым ребенком!

Шутки шутками, а стихи стихами. Проголосовали «за».

А потом было лето: травянисто-раздольное, оно вплывало в раскрытые окна голицынского Дома творчества. И дробный стук машинок – этих маленьких пишущих роялей – сливался с трескотней кузнечиков. В нашем березовом садике, коронованном клумбой с пышным цветением, с беседкой, похожей на ту – из «Обрыва» Гончарова, прибывший Иван Жданов сел на край скамьи, подальше от писателей-одуванчиков, тугих на ухо и в крик обсуждающих перестроечные дела. Бледность Ивана была какой-то злой. Не хотелось смотреть в его сторону.

В обед он оказался со мной за одним столом. Его присутствие внесло диссонанс в нашу компанию, ощущение инородного тела. При нем не шугалось. Разговор утерял легкость. За время обеда он не проронил ни слова. И без кивка, без улыбки покинул столовую.

В комнате отдыха, куда сходились все обитатели Дома творчества послушать «Время», я не сразу узнала Ивана Жданова: так неожиданны были на его отчужденном лице очки в тонкой металлической оправе. Застеклив одиночество его глаз, они сделали поэта похожим на примерного десятиклассника. Он смотрел в телеэкран с таким мальчишеским любопытством, что вызвал во мне теплое чувство материнства. И не удивительно, ведь он годился мне в сыновья.

Назавтра тучи задушили небо.

– Хоть бы гроза! – за ужином отрывисто произнес Иван. Лицо его было серым.

– Действительно нечем дышать! – отозвалась я. И гроза грянула.

– И все-таки гроза! – констатировал Иван, зайдя ко мне под вечер, таким тоном, словно это он сам наслал грозу с тем, чтоб небо спасти от удушья.

Как тучи, сгустясь, разражаются ливнем, так накопившееся молчание Ивана разразилось речью.

– Когда я учился на журфаке – написал первое в жизни стихотворение. Всего четыре строки. Вот послушайте:

Когда умирает птица,

в ней плачет усталая пуля,

которая так хотела

всего лишь летать, как птица.

 

Прочел ребятам, а они меня окатили холодным душем: мол, это подражание Хлебникову. И в доказательство привели его строки:

Когда умирают кони,

Они дышат.

Когда умирают травы,

Они сохнут.

 

А я, когда писал свое, даже не знал этих строк. В моей книге «Портрет» это четверостишие все равно живет. А вообще-то, мне тогда было не до стихов.

Меня терзала мысль о загнивании нашего государства. Да еще; в МГУ наслушался диссидентских разговоров. К тому ж что ни день, то негативная информация.

Поначалу читал все, что было на поверхности. Но стоило кому-нибудь из однокурсников брякнуть: «Вересаев, Розанов, Фрейд или Бердяев» – тут же бежал в библиотеку изучать их.

Больше всего меня потряс Лев Шестов. Всю душу перевернул! Конечно, это для меня кончилось плохо – попал в психушку.

Слово «психушка» он произнес так обыкновенно, как произносят слова «метро» или «почта». У меня хватило выдержки не ахнуть и не удивиться.

– И не за то, что сдурел, в психушку, а за то, что, придерживаясь диссидентских взглядов, – стал чужим.

Кстати, таким же чужим оказалось большинство на нашем курсе. Но они отделались легче: их просто отчислили. Все это не удивительно, ведь мы были в ситуации, когда все трещало и колебалось. А в психушке во мне убивали молодость, человека, поэта…

Закурил и вдруг вскочил с кресла:

– Чего это я так разболтался? Спасибо за ваш мятный чай. – И резко захлопнул за собой дверь.

* * *

К ночи ливень утихомирился. Но тучи обездолили небо, не дав светиться ни одной звезде. Снова спускаясь все ниже, они пытались вползти в щели моей балконной двери.

– И он не спит… – вздохнула я, услышав наверху, прямо надо мной, частые шаги Ивана. Вспомнилось его выражение глаз во время рассказа о себе. В пожилых глазах привычно видеть печаль одиночества, но в молодых…

Не одумавшись за ночь, тучи наслали такой тяжелый туман, что садик с беседкой и клумбой стал похож на непроявленный негатив.

– Я совсем захирел, такая тоска, такая муть на душе, – поделился со мной Иван. – Не пишется и не читается, а мне в этом месяце сдавать книгу. Может, угостите меня опять своим мятным чаем?

Придя ко мне, он говорил и все так же раздражался, когда я пыталась вставить хоть одно слово.

– У меня в Барнауле старенькая мать. Я у нее одиннадцатый – последыш. Она не понимает моих стихов. Братья тоже не понимают. Как-то приехал домой, они просят: «Почитай какой-нибудь свой стишок». Я долго отнекивался, но они настояли. Послушали и говорят: «А теперь расскажи, что в твоем стихе написано».

На мой взгляд, Иван должен был бы прочесть своим братьям «человеческое» стихотворение, которое я нежно люблю:

Гора над моей деревней:

возле нее погреться

память непрочь, как будто –

это коровий бок.

С вершины этой горы

видно другое детство

или, верней, преддетство,

замысел между строк.

 

А дальше и вправду его братьям не все было бы понятно – особенно такой удивительно свежий образ: «Куда подевался злак – путеводный подросток света». А может, стихи Ивана действительно поэзия для поэтов, как утверждают некоторые?

В следующее наше чаепитие Иван доверительно заговорил:

– Верлибр во мне звучит, как музыка Баха. Я сейчас пишу только им, густо и в одну строку. Но иногда метафоры нагромождаются одна на другую. Трудно с ними справляться. Вот послушайте:

«После пекла проклятых торжественных одиночеств и спровоцированных странствий припадем к одному источнику и будем пить разную воду». Вам понятны мои стихи? Вы ведь не раз были на моих выступлениях.

– Если честно, то не всегда, особенно со слуха. А как вы считаете, верлибр – разве это путь русской поэзии?

– Нет, конечно. Но я буду искать что-то свое. А вообще-то, признаться, я втайне завидую сюжетным стихам. Например, «Теркин» Твардовского – это гениально! Да, я понимаю – мои стихи слишком сложны, в них нет поэтических прозаизмов. И все-таки вы толком не ответили, понимаете ли мои стихи.

– Я уже сказала, что со слуха не всегда улавливаю их суть. Но порой, слушая их, вздрагиваю душой, потому что они поют…

Глаза Ивана потеплели. И вдруг он спохватился:

– Я вас, наверное, утомил. Да и час поздний. Спокойной ночи! До завтра.

Но этого «завтра» не случилось: Иван чуть свет уехал в Москву. Вернулся за полночь. Я удивилась позднему стуку.

– Вы еще не спите? Я к вам на минутку. Иван был в приподнятом настроении:

– Знаете, я скоро поеду в Данию! Не верите?

– Нет, почему не верю?

– Нас едет целая группа молодых поэтов. Теперь придется часто мотаться в Москву для оформления.

– Представляю, как ваша мама будет за вас рада.

– Не знаю… Я бы хотел сфотографироваться с датской королевой и привезти матери этот снимок. Вот тогда она была бы рада.

Закурил и неожиданно стал читать наизусть стихотворение, посвященное памяти покойной сестры:

Область неразменного владенья:

облаков пернатая вода.

В тридевятом растворясь колене,

там сестра все так же молода.

 

Обрученная с невинным роком,

не по мужу верная жена,

всю любовь, отмеренную сроком,

отдарила вечности она.

 

Как была учительницей в школе,

так с тех пор мелок в ее руке

троеперстием горит на воле,

что-то пишет на пустой доске.

 

То ли буквы непонятны, то ли

нестерпим для глаза их размах:

остается красный ветер в поле,

имя розы на его губах.

 

– Сестру мою покойную звали Розой, – пояснил Иван и, не дочитав стихотворения до конца, направился к двери.

Утром спросил:

– Можно ли к вам ненадолго, хочу посоветоваться: решил назвать свою новую книгу «Гора». Как вам это название?

– Мне не нравится, слишком упрощенно.

– Это только в вашем представлении! – возразил Иван раздраженно.

– А все-таки мне активно не нравится это название! А нет ли у вас другого?

– Есть еще «Неразменное небо».

– И вы еще о чем-то думаете?! Не понимаю, чего вы уперлись в эту «Гору»!

Улыбнулся моей горячности тепло и благодарно… И снова было слышно, как он наверху стучит на машинке.

После обеда вышли на воздух. Опустились на скамью, и Иван с гордостью сказал: —

– Сегодня ночью написал еще три стихотворения! А вчера два. Если вы не возражаете, вечером вам прочту.

Неожиданно глаза его погасли:

– Я никогда не буду знаменитым… И не надо! Все равно обречен на стихи.

– Говорят, что творчество – это в основном сила воли, – нарушила я повисшее меж нами молчание.

– Нет, нет! Творчество – это именно обреченность. Какая там сила воли, например, у Есенина? Пел, потому что пелось. Кстати, я люблю лишь его ранние стихи. Они без надрыва, а это: «Если раньше мне били в морду, / То теперь вся в крови душа»… По-моему, для поэзии грубо. И перевел разговор на другое:

– Мое поколение не знало, куда ему метнуться: газеты писали одно, народ говорил другое. Я мучился, спасаясь чтением. Читал до одури! Даже грыз сырую крупу, чтоб не отвлекаться на стряпню. А в стихах… В конечном итоге пошел по философии христианства.

Утром уборщица тетя Маша сказала мне с удивлением:

– Вчерась все уже разошлись по своим комнатам, а ваш молодой поэт сидел перед телевизором, как миндаль на прянике, и сам себе что-то восклицал, а то смеялся. А давеча я его встретила в сосновой роще – идет куда не глядя и чегой-то бормочет. Чудной!..

– Можно сейчас к вам войти? Не терпится показать в готовом виде рукопись моего «Неразменного неба».

Какой творчески полноценный получился у нас день! Обсуждали названия разделов и некоторых стихов, спорили, перечитывали заново.

* * *

Эта вторая книга Ивана получилась у него глубже, мудрее первой, но и сложней. Душа-то растет! Особенно мне понравилось «Неразменное небо».

Раздвигая созвездья, как воду над Рыбой ночной,

ты глядишь на меня,

как охотник с игрушкой стальной,

направляющей шашки в бессвязной забаве ребенка, –

будто все мирозданье – всего лишь черта горизонта,

за которым известно, что было и будет со мной.

 

На обочине неба, где нету ни пяди земли,

где немыслим и свод, потому что его развели

со своим горизонтом, – вокруг только дно шаровое,

только всхлип бесконечный,

как будто число даровое

набрело на себя и его удержать не смогли.

 

И я понял, как небо в себе пропадает – почти

как синяк, как песок

заповедный в последней горсти,

если нет и намека земли под твоими ногами,

если сердце, смещенное дважды, кривясь, между нами

вырастает стеной и ее невозможно пройти.

Пора было ее отвезти в издательство. Перед самым отъездом Иван забежал ко мне.

– Скажите, можно ли ехать в мокрых носках?

– Немедленно высушите их утюгом! – посоветовала я, еле сдерживая смех.

* * *

В ту осень студийцам «Лаборатории первой книги» повезло: им была предоставлена возможность ежемесячно выступать со своими стихами, и не где-нибудь, а в самом Политехническом музее. Особенно приятно было увидеть на афише среди прочих имен имя Ивана Жданова.

Пришла заранее. Села в первый ряд. В тот вечер мы виделись впервые после его возвращения из Дании. Элегантный, в модном голубовато-джинсовом костюме. Верный себе, он читал стихи ровно, на одной ноте, и только нервное беспокойство рук выдавало его волнение.

Если горы читаются слева направо

или так же неспешно в обратном порядке,

но не снизу – как днем, и не сверху – как ночью, –

это значит, что время устало воочью,

отказалось от возраста, и без оглядки

изменилось его неподкупное право.

 

После выступления к Ивану хлынули молодые поклонницы. Одна из них было протянула ему цветы, но Иван раздраженно отстранил ее руку с букетом.

– Зачем это надо? Я ведь не эстрадный певец! – Шагнув ко мне, тепло произнес:

– Спасибо, что пришли. Знаете, я завтра еду в Чернобыль.

– А вам не боязно?

– Нет, что вы! Там же люди! И вообще, какая разница…

В этот же год Ивану посчастливилось вместе с группой поэтов побывать в Париже. Я радовалась: значит, по достоинству оценили поэзию, раз берут в такие поездки.

Цитировать

Волобуева, И. Иван Жданов: творчество – это обреченность. Беседа длиною в годы / И. Волобуева // Вопросы литературы. - 1996 - №6. - C. 272-299
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке