№6, 1995/Обзоры и рецензии

Итоги и уроки (Читая дневники К. Чуковского)

К. Чуковский, Дневник 1901 – 1929, [кн. 1],М., «Советский писатель», 1991, 544 с; К. Чуковский, Дневник 1930 – 1969, [кн. 2], М., «Современный писатель», 1994, 560 с.

В ходе работы над моей лоскутной хроникой событий и судеб нашего уходящего века я заметил, что в ней много досадных пустот. Например, ничего не сказано о первой русской революции, о русско-японской войне и т. д. Впрочем, иначе и быть не могло: когда все это происходило, меня еще не было на свете или я был младенцем, а рассказ мне хотелось вести от первого лица, точнее, от лица очевидца. Чтобы все-таки заполнить эти пустоты, мне нужны были голоса свидетелей, современников, сильная память внимательного наблюдателя, на которого я бы мог положиться. Ненадолго: дальше я постараюсь справиться сам, хотя в трудных ситуациях меня будет выручать веское слово компетентного человека. Я долго не мог сделать выбор: искал того, кому открыты сложности и тайны духа нашего многокрасочного и кризисного века. А найдя, не всегда соглашался, не всегда признавал меткость и мудрость наблюдений моего избранника.

Несколько лет назад я прочитал в «Новом мире» отрывки из дневников К. И. Чуковского и обрадовался: вот кого я возьму в свои эксперты, вот кто может стать безусловно заслуживающим доверия советчиком и подсказчиком в моей работе. Поле действия Корнея Ивановича невообразимо по своей широте. Вспомним, что к его выступлениям в печати присматривались еще в суворинском «Новом времени», что на Первом съезде писателей в Москве в 1934 году он прочитал программный доклад о детской литературе (с огромным успехом), а в 60-е годы стал почетным доктором Оксфордского университета. На протяжении десятилетий он старался держаться собственного курса, не перекрашиваться, не маневрировать, не менять воззрений по зову момента. Критерий его оценок был не политический – главным для него был талант. Как ему это удавалось, не знаю, но в подавляющем большинстве случаев это было так. Нетрудно догадаться, какой ценой он добивался независимости.

А. Ф. Кони, общественный и судебный деятель, известный своими левыми настроениями, говорил Чуковскому, с которым был близко знаком, что русский журнализм успешно соревнуется с французским и кое в чем его обгоняет, например в глубине анализа. Знаменитый юрист был внимательным читателем литературно-критических статей молодого Чуковского, которыми тот откликался на книжные новинки. Корней Иванович был беспощадно язвителен в своих оценках, но не отбирал надежды, если замечал у проштрафившегося автора хоть малую степень одаренности. В таких случаях в его гневных строках появлялся просвет: пробуйте еще, может, что-нибудь получится. Мне даже кажется, что безнадежно мещанские и очевидно глупые сочинения просто проходили для него незамеченными. Зачем сокрушать пустоту? За перо он брался, только если автор чем-то его привлекал: общей идеей, парадоксальностью сюжета, знанием быта и т.д. Крупнейший историк-западник Е. В. Тарле тоже был усердным читателем Чуковского. При встрече академик сказал ему, что в восторге от двух статей: рецензии на книгу Вербицкой, получившей скандальную известность как одна из первых попыток проникновения в сексуальную тему, и на очередной бестселлер со знаменитым сыщиком Натом Пинкертоном. (Эта книга у меня была, и я ею очень дорожил, видя в ней образец нового жанра, впоследствии заполнившего книжные прилавки.)

Корней Иванович не любил, можно сказать, презирал скандально-нигилистическую литературу типа арцыбашевского «Санина», шумным потоком прорвавшуюся в солидные столичные журналы. Другие ценители творчества Арцыбашева относились к этой, как тогда говорили, «черной волне» гораздо более терпимо, убежденные, что на зеркало неча пенять, коли рожа крива. Жизнь русского общества в 1907 году была крайне неприглядна. Ничего не осталось от революционных бурь. Усталость, гнилость, черная дыра. Самое убогое время первого десятилетия нового века. Никаких надежд, жалкий итог. Человек приперт к стенке, как будто на него ополчились все гневные пророки, обличающие нашу породу, и выхода нет. А чем, собственно, примечателен роман «Санин»? Арцыбашев переложил секса, как горчицу в плохо сваренный борщ, ввел в текст лоскуты ницшеанства, не растворив их в движении романа, напугал читателя бесконечной чередой самоубийств и уголовной хроникой, сродни той, что печатается на последних страницах бульварных газет. Насмешливый Чуковский по поводу другого романа Арцыбашева, «У последней черты», писал: «…у этого романа есть великое, незаменимое достоинство: из его десяти персонажей четверо застрелились, двое повесились, один зарезался, один утопился – так что, кажется, в конце концов остался в живых только автор» 1. И тем не менее в его глазах Арцыбашев – не предприниматель, торгующий скабрезной литературой, не делец, продающий свою строку, а писатель, заблудившийся в собственных прискорбных предрассудках. Больше того, Чуковский предвидит появление в будущем целой ветви литературы, ведущей к мраку и тупику. Такая литература действительно появилась, – вспомните хотя бы цикл французских романов, вышедших вскоре после второй мировой войны.

Я сразу обратил внимание, что критические статьи Чуковского отличаются от газетной публицистики его достойных уважения коллег – университетских профессоров, пишущих бесстрастным научным языком, или такого лидера фельетонного цеха, как Влас Дорошевич, не соблюдающего общепринятых Норм, или критиков, спешащих обратить читателя в свою веру. В самом деле: Арцыбашев пугает мертвечиной, а ему не страшно. Его остроумные атаки не оставляют и следа от мировой скорби Арцыбашева с густой примесью порнографии. Конечно, со снаряжением лихого фельетониста к Чехову, например, не подступиться, но Чехов и не приглашает нас в мертвецкую. Знакомясь с этой манерой Чуковского, я убедился, сколь глубок его анализ и широка аргументация: он не идет по проторенному пути, а всякий раз, в зависимости от идеи сочинителя, меняет стиль изложения, оборачивается к нам новым лицом. Меня покорило богатство красок в тесном пространстве заданной темы. Чего, например, стоит короткое определение, данное Корнеем Ивановичем роману все того же Арцыбашева «У последней черты»: «К сожалению, роман ненадежен: он такой простоволосый, захолустный! У Арцыбашева талант обывательский, ему бы святочные рассказы писать о куличах, о поповне…» 2

Уже потом, перечитав многое из написанного Чуковским, я обрадовался, наткнувшись в его дневнике на описание того, что он сделал за один, не самый удачный в его жизни, год. «1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь, и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал! С тоскою, почти со слезами писал «Мойдодыра». Побитый – писал «Тараканище». Переделал совершенно, в корень свои некрасовские книжки, а также «Футуристов», «Уайльда», «Уитмэна». Основал «Современный Запад» – сам своей рукой написал почти всю Хронику 1-го номера, доставал для него газеты, журналы – перевел «Королей и капусту», перевел Синга, – о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана!» (кн. 1, с. 227). Возможно, он и дневник завел, чтобы отчитываться перед собой в этой каторжной работе. Да, это творчество без пауз, без проволочек. Громадный резерв энергии, каждодневная лихорадка. Как щедро одарила его природа, с каким воодушевлением отдает он себя искусству! Мы читаем эту дневниковую запись и заражаемся духом великого труда.

Знаменитой ленинской кухарке должно быть ведомо и доступно искусство управления революционным государством. На мой взгляд, это задумывалось как метафора, как сверхзадача для простых душ, для рядового советского чиновника, для непросвещенной женщины, не подготовленной для высоких государственных должностей. Вскоре многие кухарки не без драм признали свою профнепригодность. То же было и с их мужьями: паровозный машинист не мог справиться с обязанностями прокурора или директора детского театра; самый толковый стрелочник не мог стать по вдохновению начальником железнодорожного узла. Происходивший на глазах Чуковского процесс назначения (часто совершавшийся вслепую) первых, да и вторых лиц в ведомстве культуры шел болезненно. В цензоры попадали акушерки, в редакторы – учителя чистописания. Все строилось на классовом доверии, на интуиции пролетария, который может обойтись без дипломов и степеней.

Представьте себе, что Чуковский, достигший вершин русской и мировой культуры, был самоучкой. Интеллигентность его была природной, у него был огромный талант, неимоверная жажда знаний и великое умение трудиться. Его университеты не были похожи на университеты Горького. В дневнике о годах ученья он ничего не пишет. Начинает сразу с высокой ноты – со своего писательства. Мы можем только предполагать, как формировалась его личность, какие высокие требования он к себе предъявлял. Конечно, в его духовном развитии огромное значение имела окружающая среда, и с тем большей неприязнью он относился к невежеству управителей культуры. Ему самому все давалось нелегко, и образ управляющей государством кухарки чрезвычайно его пугал. Но и петербургские кухарки от искусства не очень-то его жаловали и при всяком удобном случае вставляли палки в колеса. В своем дневнике Чуковский постоянно пишет о придирках, преследованиях и запретах властей предержащих. Правда, и он не оставался в долгу.

К началу революции, несмотря на молодость, Корней Иванович был уже известным столичным журналистом, критиком-обозревателем текущей литературы. Быт его сложился, у него были еженедельные писательские обязательства, распорядок: куда и когда писать статьи и статейки, за которыми уже следил читающий Петербург. Жизнь зашевелилась, замелькали события, появились новые издания, новые темы. Чуковский понимал, что настала пора сделать выбор. Политика в чистом виде с ее догмами его не привлекала, он был привязан к литературе и знал, за что постоять. Планы у него были не планетарные, в духе времени, а конкретные и до мелочей обдуманные. Бурям революции он предпочитал спокойные размышления, романтика не кружила ему голову. Достаточно перечислить несколько названий задуманных им книг, чтобы представить себе масштаб его замыслов: книга о Некрасове, которая докажет, что этот писатель в первых рядах русской литературы, книга об Уолте Уитмене, американском классике, книга о языке, книга об искусстве перевода, книга о детской литературе и т.д. В общем, задачи для нескольких жизней. Чуковский не знает, предоставят ли ему такой простор. Но хочет этого и понимает, что надо спешить.

Корней Иванович не был баловнем судьбы. У него была своя тайная драма, которая преследовала его всю жизнь. Он смело и открыто рассказал об этом в дневнике. Я не пожалею строк, чтобы привести одну его запись 1925 года. «Страшна была моя неприкаянность ни к чему, безместность <…> Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) – был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я «незаконный». У нас это называлось ужасным словом «байструк» (bastard). Признать себя «байструком» – значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть байструком чудовищно, что я единственный – незаконный, что все остальные на свете – законные… «Мы – не как все люди, мы хуже, мы самые низкие» – и когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал… Эта тогдашняя ложь, эта путаница – и есть источник всех моих фальшей и лжей дальнейшего периода… Раздребежжилась моя «честность с собою» еще в молодости… И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь – никогда не показывать людям себя – отсюда, отсюда пошло все остальное. Это я понял только теперь» (кн. 1, с. 322 – 323). Невозможно поверить, что уравновешенный, невозмутимо спокойный, всегда владеющий собой Корней Иванович хранил в себе столько горечи и даже отчаяния.

У династии Морозовых и других великих русских меценатов от полуголодного деревенского пастушества до столичных высот вмещалась жизнь нескольких поколений. Кратчайшие сроки: деды занимались тяжким крестьянским трудом, сыновья скупали фабрики, а внуки по соображениям филантропии строили театры и музеи. Процесс окультуривания набирал темпы. Куда меньше времени понадобилось обделенному судьбой одесскому мальчику, изучавшему английский язык по затрепанному самоучителю, кажется, Нурока, чтобы стать Корнеем Чуковским, смело заявившим о своем присутствии в литературе. Поразительное превращение. Оставшийся для нас тайной процесс формирования личности наперекор обстоятельствам. Конечно, можно сослаться на его феноменальные способности, на его редкостную самодисциплину, на долголетнюю бессонницу, может быть, на его самолюбие, на удачное слияние этих свойств, но это ничего до конца не объясняет. Возможно, им руководила поистине вольтеровская страсть к познанию истины, к решению мировых загадок, ждущих открытия. Так или иначе, сам Чуковский ничего о годах своего созревания не пишет, он как бы с маху перескочил этот важнейший этап, предоставляя нам только догадываться, как это на самом деле происходило. Обидная недосказанность, которую, быть может, кто-нибудь из биографов когда-нибудь восполнит.

Постоянный житель Петербурга, Корней Иванович часто посещал Москву, где находились почти все центральные издательства, включая детские. Любовь к центризму, к руководству по вертикали, как в армии, оставляла мало инициативы местным начальникам, но молодое чиновничество держалось за эту систему, и она процветала. Так что ездить в столицу приходилось много. В Москве Чуковский не раз останавливался на квартире Михаила Кольцова. О дружбе Корнея Ивановича со знаменитым фельетонистом «Правды» я узнал только теперь, из его дневников, и очень этому удивился. В реальной жизни это были натуры крайне непохожие, даже антагонистические. Пользовавшийся широчайшей популярностью в стране первый журналист (и, кажется, один из редакторов «Правды») к тому времени, когда я с ним познакомился, всеми клетками, всеми корнями сросся, как теперь говорят, со структурой советского режима, был его производным, его детищем. Недаром Сталин вскоре пошлет его, как одного из своих комиссаров, на испанскую войну, а потом бросит в тюрьму и расстреляет – он любил так расправляться с преданными ему людьми. Кольцов был несомненно талантлив, позволял себе разные эскапады, вроде рискованной поездки в Париж, где побывал в логове белого генерала и остался неразоблаченным, хотя в такие авантюры пускался редко, оберегая свое партийное лидерство. Он, как и все мы, любил Хемингуэя, но больше всех любил Сталина, был ему по-холопски предан, хорошо понимая свою зависимость от каждого его слова и каприза. Если свести все сказанное к логическому итогу, получится, что Кольцов был человеком власти, человеком у трона, растворившимся в этой истовости, в этом раболепстве. Все остальное, все живое, все человеческое в нем в последние годы жизни было лишь хорошей миной при плохой игре. Правда, при всей своей подотчетности, стесненности, ангажированности он сохранял для себя небольшое пространство, где отстаивал собственное мнение. Но какая куцая это была свобода! Иначе говоря, Кольцов жил на привязи, а Чуковский был поистине человеком независимым: он свой сад возделывал сам. Поэтому их знакомство всегда оставалось только знакомством.

Я не имел возможности изучить литературное наследство К. И. Чуковского во всем объеме. Но в моих руках оказалось шеститомное Собрание сочинений, изданное при жизни автора, и двухтомник его дневников, вышедший после смерти (70 печатных листов). Какой грандиозный памятник своему веку! Читая эти страницы, я поначалу теряюсь от изобилия текста, потом прихожу в себя и понимаю, какие россыпи заключены в этих осиротелых бесценных архивах, какие открытия сделаны строгим реалистом, оберегавшим историю в ее невыдуманной подлинности. Слово «демократ» у нас сейчас затоптано, а как оно здесь необходимо. Слово «очевидец» не внушает доверия («Врут, как очевидцы»), а без него нельзя обойтись. Слово «интернационалист» стало бранным, а я хочу именно так обратиться к Чуковскому. Разберемся с адресатами Корнея Ивановича: неожиданные имена из разных уголков земного шара. Чуковский первый, еще в начале века, познакомил русского читателя с «поэтом мировой демократии» Уолтом Уитменом, далеко обогнавшим свое время. Это было поистине открытие сюжетов и техники новой поэзии. С Уитменом Чуковский провел всю жизнь: каждое новое его издание выпускал в переработанном и дополненном виде. Любопытно, что заметка о поэте в 7-м томе КЛЭ (1972) подписана: «К. И. Чуковский»; подпись обведена траурной рамкой. Корней Иванович открыл одного из недавних лауреатов Нобелевской премии – Исаака Башевиса Зингера – задолго до того, как все мы о нем услышали. А О. Генри! А Честертон! А Оскар Уайльд! А Тарас Шевченко! Этот перечень можно продолжать долго, но переводы – лишь небольшая часть его наследства.

В обширном хозяйстве Корнея Ивановича западная литература была не случайной гостьей. Каждый народ имеет свою литературу, но есть и общие законы ее развития, повсюду на нее влияет процесс индустриализации, вмешательство науки в повседневный уклад, степень образованности, которую приносит новая интеллигенция. Это в равной мере относится и к России. При всей оригинальности русской прозы, у нее немало открытий, которые принадлежат мировой цивилизации. Человеческая культура скудеет от изоляции, от замкнутости, от недостатка общения. У нас есть Пастернак и Алексей Толстой, у них – О. Генри и Дос Пассос. Глупо топтаться в сознательно суженном пространстве, не участвуя в общемировом процессе сближения национальных культур.

  1. Корней Чуковский, Собр. соч. в 6-ти томах, т. 6, М., 1969, с. 284.[]
  2. Там же.[]

Цитировать

Мацкин, А. Итоги и уроки (Читая дневники К. Чуковского) / А. Мацкин // Вопросы литературы. - 1995 - №6. - C. 331-351
Копировать