Не пропустите новый номер Подписаться
№2, 1992/История русской литературы

«История продолжается…»

1

Окидывая сейчас взглядом наследие Натана Яковлевича Эйдельмана – выдающегося писателя-историка, безвременно скончавшегося на взлете своих духовных сил 29 ноября 1989 года, невольно немеешь перед громадностью сделанного им в различных сферах историко-литературного и собственно исторического знания. В самом деле, автор около 25 книг, нескольких сотен статей, очерков, эссе и других произведений «малых жанров». Участник издания (как публикатор, текстолог, комментатор) целой серии ценнейших памятников русской общественной мысли и литературно-общественного движения XVIII-XIX веков. Один из инициаторов и редакторов многотомного свода декабристских мемуарно-документальных материалов «Полярная звезда». Пушкинист, декабристовед, герценовед. Авторитетнейший специалист в двухвековой истории российского абсолютизма от Петра I до Столыпина (где вообще трудно назвать какое-либо крупное событие или заметный исторический персонаж, которых бы не коснулся его пытливый исследовательский глаз). Великолепный знаток новой русской литературы, неустанно размышлявший (и немало писавший) о творчестве и жизненном поприще Д. Фонвизина и А. Радищева, А. Грибоедова и В. Жуковского, П. Вяземского и А. Одоевского, Ф. Тютчева и Л. Толстого. Во всех этих областях Эйдельман оставил свой заметный след, а в некоторых – явился новатором и автором трудов, ставших классикой современной исторической литературы.

К тому же – прирожденный биограф, вдохнувший свежую струю в принципы построения жизнеописаний деятелей прошлого, – вспомним хотя бы его замечательную декабристскую тетралогию о М. Лунине, С. Муравьеве-Апостоле, И. Пущине, В. Раевском, только сейчас являющуюся нам в своей внутренней цельности.

К тому же – неутомимый архивист, проторивший дорогу во множество отечественных архивов и начавший осваивать богатство зарубежных архивохранилищ по русской истории; география его «архивных разведок» – не только Москва, Санкт-Петербург, Киев, она простирается от Иркутска и Читы, Саратова и Одессы до Стэнфорда и Парижа.

К тому же – публицист, откликавшийся на жгучие проблемы современной ему политической и литературной жизни и много сделавший для осознания связи потребностей нынешнего общественного развития с опытом прошлого.

К тому же… К тому же… К тому же… – диапазон историко-литературных интересов Эйдельмана трудно поддается исчерпывающему описанию.

Представление о них будет неполным, если не сказать и о его не осуществившихся по тем или иным причинам замыслах. Назову лишь некоторые. Так, в разные годы он вынашивал планы биографических повествований о Е. Пугачеве, Екатерине II, Александре I, Д. Давыдове, Г. Державине, Ф. Булгарине, А. Корниловиче, А. Герцене, о первых пушкинистах П. Анненкове и П. Бартеневе. В связи с последним не могу не упомянуть и о таком оригинальном замысле (он рассказывал мне о нем еще в начале 70-х годов), как «Пушкин в Южной России», – предназначавшаяся для серии «Литературные памятники» публикация напечатанных в свое время в «Русском архиве» одноименной работы П. Бартенева и примыкавших к ней мемуарно-дневниковых записок И. Липранди. Сюда же должны были войти подробные комментарии, учитывавшие новейшие достижения пушкинистики и декабристоведения.

В труднообозримом многообразии всех этих работ и начинаний впечатляет прежде всего продуктивность феноменально – если не сказать более – одаренного человека. Озадачивала сама стремительность, с которой он фундаментально овладевал новыми для него сферами истории и литературоведения со своими сложившимися традициями, школами, проблематикой, с огромной, десятилетиями накопленной литературой. То, на что у других уходили многие годы, если вообще не значительная часть жизни, Эйдельман с какой-то легкостью и свободой, с радостным удивлением первооткрывателя неизведанных материков прошлого осваивал в предельно сжатые сроки.

2

Масштаб совершенного им на научно-литературном поприще тем удивительнее, что он сравнительно поздно проявил себя профессионально: первая его печатная работа вышла в свет только в 1962 году, когда ему исполнилось 32 года, – согласимся, это не тот оптимальный возраст, с которого обычно начинают свое восхождение люди творческих профессий.

И дело было, конечно, не в «запоздалости» его собственного развития. Наоборот, я помню Эйдельмана на историческом факультете МГУ, где на своем курсе, полном по-настоящему талантливых студентов, он был одним из наиболее блестящих и уже тогда поражал зрелостью и неординарностью богатой ассоциациями мысли и совершенно непостижимой в его годы начитанностью.

Дело было в другом – в тех суровых условиях времени, в которых пришлось вступать в самостоятельную жизнь его поколению.

Эйдельман окончил университет в 1952 году – в разгар исступленного сталинского мракобесия, и с его анкетой, с томившимся в лагере отцом нечего было и думать о научной карьере. По тем временам для него не оставалось ничего иного, как искать работу в средней школе, что тогда тоже было сопряжено с немалыми затруднениями. Он учительствовал почти шесть лет, правда, не без пользы для себя и к еще большей пользе для множества своих учеников, – об Эйдельмане, школьном преподавателе истории, и до сих пор рассказывают легенды. А после 1956 года он оказался прикосновенным к кружку свободомыслящих историков, в том числе и его однокашников – воистину «детей XX съезда», по молодости лет поверивших в долговременность его курса, но в осознании постигшей страну трагедии и путей выхода из нее пошедших намного дальше буквы его решений. То, что говорили и писали участники кружка, не выходило в целом за пределы марксистской критики сталинизма и сейчас кажется нам вполне умеренным, но в то время представлялось настолько опасным, что они были арестованы и судимы, получив свои достаточно внушительные сроки.

Университетский кружок второй половины 50-х годов – яркий эпизод ранней послесталинской духовно-политической оппозиции. И хотя Эйдельман в самом кружке не состоял, находясь как бы на его периферии, и не был подвергнут прямым репрессиям (а на следствии проявил завидную стойкость и не дал себя запугать), университетское дело на несколько десятилетий – вплоть до второй половины 80-х годов – нависло над ним мрачной тенью, вынудив бросить школу (после чего, опять же с трудом, удалось устроиться в Московский областной краеведческий музей в Истре), навсегда закрыв дорогу в вузовско-академические учреждения и крайне затруднив возможность заграничных поездок. О том, насколько объективно-напряженными, хотя и не всегда видимыми на первый взгляд, были в этом смысле условия его существования и сколь долго рыцари полицейской нравственности с Лубянки держали его (как, впрочем, и множество других российских интеллигентов) в орбите своего охранительного внимания, мы узнаем из только еще раскрывающихся документов бывшего КГБ. Так, в секретных отчетах по политическому сыску за 1987 год – в самый что ни на есть пик перестройки! – было сакраментально отмечено: «Взят в изучение литератор Н. Эйдельман» 1.

Именно тогда, на исходе 50-х годов, думается мне, закладывались идейно-нравственные устои его личности – тот крепкий «заквас»»шестидесятничества», которое он выстрадал собственной судьбой и которому оставался привержен до конца своих дней. Впрочем, об этом периоде жизни Эйдельмана хорошо рассказано в статьях его однокурсника и друга, известного историка Н. Покровского, к которым я и отсылаю читателя2.

Из бегло очерченной выше тематики историко-литературных интересов Эйдельмана нетрудно увидеть, в какой мере уже в начальную пору его деятельности они не укладывались в рамки официальной науки. Надо сказать, что культурно-идеологическая ситуация была в этом отношении достаточно сложной и вовсе не такой однотонно-беспросветной, как представляется ныне некоторым нашим молодым «восьмидесятникам».

Смещение партийной бюрократии Хрущева в октябре 1964 года, означавшее крутой поворот в сторону неосталинизма, казалось бы, похоронило и без того неустоявшуюся «оттепель». Однако поворот этот не сразу выявил все свои реакционные потенции и не в одночасье пресек порыв к духовному обновлению – лишь в конце 60-х годов политический курс, неизбежно скатывавшийся в «застой», определился в полной мере. Мощный импульс, полученный общественным сознанием от XX съезда, продолжал приносить свои плоды – и в силу заданной инерции, и потому, что новый режим не успел еще укрепиться и повсеместно распространить свой диктат. Во всяком случае, середина и вторая половина десятилетия – это время подъема гуманитарной мысли: оживления философских и иных теоретических дискуссий, создания современных научных учреждений и новых журналов, пересмотра иссушающих догм предельно вульгаризированного марксизма. В других, смежных науках на этом пути удалось сильно двинуться вперед. В истории же, особенно отечественной, испытывавшей более непосредственно давление аппаратно-идеологических «инстанций», дело обстояло куда как хуже. При всех позитивных сдвигах раскрепощавшаяся историческая мысль не смогла все же преодолеть барьер ортодоксальной методологии и на большее, чем «очищение» ее от извращений и фальсификаций в духе «Краткого курса», как правило, не покушалась. Поэтому оставалась незыблемой традиционная схема исторического развития с последовательно сменяющими друг друга пятью формациями, с приоритетом экономически-производственных факторов и классовой борьбой как его движущей силой, наконец, с метафизическим разрывом между «объективностью» материально-вещественного мира и «человеческой субъективностью» во всем спектре ее духовных проявлений».3.

В соответствии с этим выстраивалась и жесткая номенклатура тем, предпочтительных для государственно организованной историографии, сосредоточившейся преимущественно на изучении социально-экономических процессов, крестьянского и рабочего движения, на революционно-центристских построениях, подменявших собой все богатство общественной жизни. Вместе с тем «власти предержащие» с их отношением к прошлому как к своей вотчине и с мистическим страхом перед нежелательными для себя историческими аллюзиями стремились исключить из публичного рассмотрения целые пласты прошлой жизни, причем их сфера год от года расширялась. В результате, такие, например, темы, как царизм и политический механизм его господства, оппозиционные общественные движения нереволюционного толка, положение литературы в самодержавном государстве, религия и церковь, социально-психологические и культурно-бытовые аспекты исторической жизни, с трудом допускались в официальную науку. (Если же подобного рода темы и становились предметом научных штудий, то благодаря главным образом энтузиазму и частной инициативе отдельных ученых, находивших в себе силы пренебрегать общепринятым порядком вещей.) Реальный и полнокровный исторический процесс представая, таким образом, не только обедненным в своих важнейших компонентах, но и в значительной мере дегуманизированным.

Эйдельман с его темпераментом, внутренней свободой и раскованностью с первых же шагов восстал против системы недомолвок и «белых пятен» табуированной историографии и официозного литературоведения – запретных тем для него не существовало.

3

«Случай ненадежен, но щедр», – повторял он часто эту старинную .присказку. В начале его поприща «случай», а точнее, сочетание «случаев» тоже оказалось необыкновенно щедрым для всей дальнейшей его судьбы.

Нет худа без добра, – попав в Московский областной краеведческий музей, Эйдельман очень скоро обнаружил в его хранилищах, в подшивке запретного в России «Колокола» за 1857 – 1858 годы, три примечательные рукописи: два письма к Герцену Ю. Голицына – отпрыска знаменитого княжеского рода, богатейшего помещика, камергера, музыканта, ярого поклонника лондонского изгнанника, одного из колоритнейших персонажей «Былого и дум», а также и автограф ответного письма к нему Герцена. Не представляло труда выяснить, что последнее было давно напечатано, голицынские же письма – никогда не публиковались. Эта неожиданная находка, – о ней сам Эйдельман живо и увлекательно рассказал в одной из своих научно-популярных книг4, – подтолкнула к углубленным занятиям Герценом и его окружением. Примерно тогда же П. Зайончковский, с которым Эйдельман был связан еще с университетских лет, познакомил его с Ю. Оксманом, а тот подсказал конкретное и чрезвычайно плодотворное направление этих занятий, ставшее впоследствии «золотой жилой» исторических разысканий Эйдельмана: тайные корреспонденты Вольной русской печати. Все это совпало еще с одним «случаем»: в начале 60-х годов в Институте истории АН СССР развернулись под руководством М. Нечкиной и Е. Рудницкой масштабные работы по факсимильному воспроизведению ее изданий, целое столетие принадлежавших к разряду библиографических раритетов. Вслед за «Колоколом» начали выходить тома «Полярной звезды», затем «Исторических сборников», и Эйдельман был привлечен к их комментированию. (Потом он будет комментировать «Голоса из России», щербатовско-радищевский конволют, серию мемуарных памятников XVIII века в изданиях Вольной типографии – записки Е. Дашковой, Екатерины II, И. Лопухина5.)

Достаточно перелистать книги с этими комментариями, чтобы увидеть, что они определили собой весь его творческий путь, объем, характер и сам тип его научных устремлений. Именно здесь (а также в книге «Тайные корреспонденты «Полярной звезды», сконцентрировавшей итоги этой комментаторской работы) заключены как бы в свернутом виде, в зародыше все его темы, сюжеты и герои, все его историко-литературные занятия, весь декабризм, пушкинизм и весь XVIII век, основные его будущие книги, статьи, публикации – почти все, что делал он до последних дней жизни. В этом отношении творческий путь Эйдельмана при всей обширности и кажущейся разбросанности его интересов представляется на редкость цельным и последовательным, я бы сказал, монистичным.

Прикосновение к беспримерной по размаху и целеустремленности деятельности Герцена и Огарева по «рассекречиванию былого», по обнародованию множества исторических документов, раскрывавших тайные «пружины» и затемненные стороны «императорского периода» истории России, сформировало и специфический метод эйдельмановских разысканий, как он сам его формулировал: «взгляд на XVIII-XIX вв. через материалы Вольных изданий» 6. Иными словами: отталкиваясь от этих обличительных материалов, прослеживая пути их движения в Лондон, их предшествующее бытование в русском обществе, доходить до самых корней – до породившей их исторической среды. Некоторое время спустя плоды этих изучений были представлены в книге «Герцен против самодержавия», сочетающей занимательность изложения с фундаментальной разработкой ряда ключевых сюжетов потаенной истории «императорского периода», – и сейчас, по прошествии 20-ти лет после ее первого издания в 1973 году, она остается настольным пособием всякого, кто всерьез занимается политической историей России и русской литературой XVIII-XIX веков.

В ходе этих изучений стало очевидным, что предшественником Герцена в «рассекречивании былого» был Пушкин с его трудами о Петре I и Пугачеве, с его неосуществившимися замыслами написания истории России от преемников Петра I до Павла I, с его страстным стремлением проникнуть в государственные архивы, наконец, с его «Замечаниями о бунте» – целой программой исследований в области потаенной истории XVIII века.

Позднее Эйдельман вспоминал: «От Герцена мои занятия пошли концентрическими кругами; круги расширялись – «Колокол», потом «Полярная Звезда», декабристы, Пушкин… А от Пушкина – XVIII век. Все шло вглубь…» 7 Вот этот особый, «концентрический», углубляющийся угол зрения – проникновение в события «императорского периода» сквозь призму герценовских публикаций и пушкинских исторических интересов – решающим образом отразился не только на содержании, но даже на архитектонике многих его исторических сочинений.

Но этот же специфический подход определил собой и общий камертон проблематики научных занятий Эйдельмана: свободное и преследуемое слово, цензурная политика и независимая позиция литератора, власть и общество, личность и государство, самодержавие и интеллигенция -нечего и говорить, что такого рода темы, многие годы бывшие в центре его внимания и остро созвучные общественной атмосфере 60 – 70-х годов нашего века, официальной наукой тогда не поощрялись.

Еще более «крамольным» был его пристальный интерес к российским императорам и царской фамилии, внутридинастическим отношениям и нравам, придворной борьбе, дворцовым переворотам, аристократической фронде и т. д. Один только намек на возможность занятия такими сюжетами воспринимался чиновно-академическим «Олимпом», да нередко и самими историками, как отход от «марксистско-ленинского учения о решающей роли народных масс в истории», а в иных случаях – и как прямое проявление монархических симпатий. «Попытки рассмотреть какого-либо царя, правившего после Петра Великого, не агитационно-разоблачительно, но чисто исторически обычно встречали отпор», – заметил Эйдельман в одной из последних своих книг, и эти слова воспринимаются сейчас почти как автобиографическое признание8.

Он был одним из немногих, кто в те годы, вопреки подобным предрассудкам, отчетливо понимал, что при вековом господстве абсолютизма, при его воздействии на все политические и социальные установления, на массовую психологию, когда малейшие изменения в «династических верхах» и даже личные свойства императора могли самым болезненным образом отразиться на состоянии целых сословий, классов и частной жизни отдельного человека, – при всем этом без знания истории «царствований» нельзя представить и саму жизнь народа, и гражданскую историю страны в целом. Справедливости ради надо сказать, что в этом направлении своих исторических изысканий Эйдельман, с одной стороны, – перенимал опыт исследований «царствований» дореволюционной историографии, а с другой – находил опору в превосходных книгах о самодержавии второй половины XIX века П. Зайончковского, восстановившего прерванную в 20-х годах традицию изучения этого влиятельнейшего в истории России института.

Еще один пример дерзкого вторжения Эйдельмана в непрестижные исторические сюжеты связан со следственным процессом декабристов. Дореволюционная историография вообще не очень жаловала его своим вниманием – прежде всего из-за недоступности самих следственных материалов, введение которых в оборот началось только после 1917 года. Для советских же историков это была малоперспективная тема уже хотя бы потому, что достаточно сложно было объяснить покаянные речи и взаимооговоры большей части подследственных, исходя из принятых представлений о «моральном кодексе» истинного революционера, сложившихся, кстати, на более поздних этапах революционного движения. Поэтому их поведение на следствии или замалчивалось, или истолковывалось в духе расхожих ссылок на «ограниченность» дворянской революционности декабристов, на их оторванность от народа, на отсутствие в стране революционного класса и т. д. Нестойкость декабристов на следствии как бы «перекрывалась» соображениями о твердости их убеждений в последующие периоды жизни, на каторге и в ссылке.

В ходе работы над биографией Лунина Эйдельману стала очевидной узость и недостаточность этих объяснений, и он ринулся, буквально погрузился в скрупулезное изучение важнейшего, «интегрирующего» источника по теме – журналов и докладных записок царю Следственного комитета, тогда еще не опубликованных. В своей книге он не только воссоздал на этой основе историю следственного процесса в системе его разнообразных связей, динамике и глубочайшем драматизме, но и раскрыл эволюцию поведения на следствии множества декабристов сквозь призму их социально-психологических, идейных, этических и индивидуально-тактических мотиваций. Но всякий раз оставался при этом «внутри» эпохи, не соскальзывая на зыбкую почву перенесения современных политических понятий на реалии прошлого. В итоге едва ли не впервые в литературе было дано исторически достоверное описание этого феномена дворянской ментальности первой четверти XIX века. (Несколько лет спустя Эйдельман посвятил журналам и докладным запискам специальное источниковедческое исследование9.)

4

Ко времени появления книги о Лунине вполне сложилось его историческое миросозерцание. Позднее он вспоминал: «Назрела потребность в личностно-психологическом подходе к истории XIX века. Сломал для себя грань между объективным и субъективным. Думал – что я? что мы? 10 В этом знаменательном свидетельстве уже была заложена установка на преодоление отчуждения личности от чрезмерно «объективированного» вульгарным материализмом исторического процесса, на возрождение его человеческого, нравственного содержания, на «реабилитацию»»простой истории» (слова А. Чудакова11) живых людей в реальных обстоятельствах их повседневного существования.

Естественно, что при таком подходе центр внимания переносился с макропроцессов, с социологически абстрагированных закономерностей на микроуровень человеческого бытия, на первичную его клеточку – исторически конкретную личность, независимо от ее места в иерархии «вековых» ценностей, во всем богатстве ее внутреннего мира и ее связей с эпохой, сложно детерминированных «объективными» факторами. «Если мы серьезно стремимся вдохнуть, уловить аромат, колорит века, его дух, мысль, культуру, нам непременно нужно просочиться в тогдашний быт, в повседневность канцелярии, усадьбы, избы, гимназии…»12 – так сам он точно выразил свое кредо. Можно даже сказать, что Эйдельман исповедовал некоторый культ личностной «микроистории» и с удовольствием повторял шутливое изречение одного близкого своего приятеля: «Макромир ужасен, микромир прекрасен». И такая история мыслилась им не как легковесное и эпатирующее противопоставление «истории закономерностей», а глубоко и ответственно: «Меж тем потребность в человеческой истории не проходила никогда, – настаивал он в рецензии на книгу Н. Павленко об А.

  1. «Россия», 22 – 28 января 1992 года, с. 5.[]
  2. Н. Н. Покровский, В пространстве и времени. – В кн.: Н. Эйдельман, «Революция сверху» в России, М., 1989; его же, Проблемы истории России в работах Н. Я. Эйдельмана. – «Вопросы истории», 1990, N 8.[]
  3. А. Я. Гуревич, О кризисе современной исторической науки. – «Вопросы истории», 1991, N 2 – 3, с. 22 – 23.[]
  4. Н. Эйдельман, Вьеварум, М., 1975, с. 89 – 100. См. также: Н. Я. Эйдельман, Переписка Ю. Н. Голицына с Герценом. – «Проблемы изучения Герцена», М., 1963, с. 485 – 495.[]
  5. Уже эта статья была сдана в производство, как вышла в свет завершающая книга этой серии, где наряду с дополнениями и комментариями помещено обширное исследование Эйдельмана «Восемнадцатое столетие в изданиях Вольной русской типографии», – в сущности, его последняя историческая монография («Россия XVIII столетия в изданиях Вольной русской типографии А. И. Герцена и Н. П. Огарева. Справочный том к Запискам Е. Р. Дашковой, Екатерины II и И. В. Лопухина», М., 1992, с. 155 – 250).[]
  6. Н. Я. Эйдельман, Герцен против самодержавия. Секретная политическая история России XVIII-XIX веков и Вольная печать, М., 1984, сб.[]
  7. М. Чудакова, О Натане Эйдельмане. Еще не вспоминая – помня. – «Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения», Рига, 1990, с. 323.[]
  8. Н. Эйдельман. Первый декабрист, М, 1990, с. 43.[]
  9. Н. Я. Эйдельман, Журналы и докладные записки Следственного комитета по делу декабристов. – «Археографический ежегодник за 1972 год», М., 1974, с. 159 – 176.[]
  10. М. Чудакова, О Натане Эйдельмане… – «Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения», с. 322.[]
  11. А. Чудаков, Сквозь историю. – «Литературная газета», 18 апреля 1990 года.[]
  12. Н. Эйдельман, Твой девятнадцатый век; М., 1980, с. 6.[]

Цитировать

Тартаковский, А. «История продолжается…» / А. Тартаковский // Вопросы литературы. - 1992 - №2. - C. 128-165
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке