№4, 1996/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Институт истории искусств. Вступительная заметка Ю. Овсянникова

Внешне непримечательный дом против западного портика Исаакиевского собора сыграл между тем очень заметную роль в истории нашей культуры. Особняк построил в середине 40-х годов прошлого столетия архитектор Гаральд Боссе для графа Арсения Закревского, чьей женой одно время был сильно увлечен А. С. Пушкин. После смерти владельца в конце 60-х годов дом N 5 на Исаакиевской площади купили Зубовы, носившие графский титул благодаря своему предку Платону Зубову, последнему фавориту императрицы Екатерины II. Особняк тогда перестроили, надстроили, и он обрел теперешний вид. В 1884 году в этом доме родился Валентин Зубов, основатель хорошо известного литературоведам и искусствоведам Института истории искусств, или, как его называли в обиходе, Зубовский институт.

Торжественное открытие этого первого в России учебного заведения, призванного готовить историков и теоретиков изобразительного искусства, состоялось в тот год, когда Валентин Зубов писал свою докторскую диссертацию об архитекторе Карло Росси, создателе русского ампира. (Он защитил ее и опубликовал в Берлине в 1913 году.)

Надо ли говорить, что революция 1917 года внесла свои изменения и в жизнь Института. Во имя придания частному учебному заведению статуса научно-исследовательского центра В. Зубов вынужден был открыть еще три новых отделения – истории и теории литературы, музыки и театра. Он пригласил тогда в Институт лучших преподавателей, которых можно было найти. Занятия по истории и теории литературы вели, например, Борис Эйхенбаум, Виктор Шкловский, Юрий Тынянов, Михаил Лозинский, Николай Гумилев, Корней Чуковский и др.

Стараниями своего основателя Институт стал и своеобразным культурным центром Петербурга первых послереволюционных лет и одновременно учебным заведением совершенно особого типа. Как вспоминает его выпускница Лидия Гинзбург, там «не было регламентированной программы. Преподаватели читали о том, о чем сами думали, над чем работали. Поэтому студенты уже с первого курса встречались там лицом к лицу с наукой». Наставники, по словам той же Гинзбург, поднимали вокруг своей жизни и работы бурю расходящихся кругов, из которых последние замирали в самых отдаленных сферах. В результате десятилетия спустя многие выпускники Института сказали свое значительное слово и в истории искусства, и в теории литературы. А лекции, семинары и печатные труды Института стали поистине золотым фондом современных гуманитарных наук. Но уже в середине 20-х годов на институтском горизонте начали клубиться грозовые тучи. Метод преподавания и пути научных поисков были объявлены формальными и потому опасными для государства и народа. В конце 1929 года искусствоведческое и филологическое отделения Института были закрыты. Бывший Зубовский институт был преобразован в Ленинградский Институт театра, музыки и кинематографии. К счастью, его основатель успел к этому времени покинуть Россию и избежать трагической судьбы большей части талантливой русской интеллигенции.

На долгие десятилетия история создания одного из интереснейших русских научных центров была предана забвению. Но вот наконец настало время, позволившее заполнить стертые страницы прошлого. И оказалось, что уже нет в живых никого из тех, кто мог бы это сделать. Помог Его Величество Случай. Вдруг стало известно, что в 1968 году издательство Wilhelm Fink в Мюнхене выпустило мизерным тиражом книжку графа В. П. Зубова «Страдные годы России. Воспоминания о революции 1917 – 1925». (Рукопись хранится в Архиве русской и восточноевропейской истории и культуры при Колумбийском университете в Нью-Йорке.) Ниже публикуется глава из этой книги. А в старом Доме на Исаакиевской площади стараниями воспитанников бывших «зубовцев» вновь открыт Институт истории и теории искусства.

Ю. ОВСЯННИКОВ

Все началось с пьяного дела, в котором пишущий эти строки не участвовал. В один из последних годов прошлого столетия в Лейпцигском, университете слушал лекции по истории искусства и другим наукам Михаил Николаевич Семенов, племянник известного географа Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского. Отец его был профессором гидрологии и на своей гидрологии разорился. Скончавшись, он оставил наследство в таком состоянии, что Петр Петрович, бывший опекуном его сына, счел разумным от наследства отказаться, так как долгов было больше наличности.

Михаил Николаевич с крайне ограниченными средствами оказался в Лейпциге, побывав до этого не то в Петербургском, не то в Московском университете на естественном факультете, что уже на одном из первых экзаменов кончилось неудачей. Спутался он в Лейпциге с какой-то русской студенткой, и случилось так, что оба они несколько дней почти ничего не ели. Голод не тетка – и они решились на отчаянное средство: пошли в один из лучших ресторанов, наелись, напились, а потом сидели, пока ресторан стал пустеть, и обсуждали, что же теперь будет, пожалуй, бить станут.

За столиком рядом сидел длинноволосый юноша. Скромно и застенчиво он обратился к ним по-русски, не может ли он их вызволить; у него не совсем в порядке печень, и он скопил немного денег, чтобы ехать лечиться в Карлсбад. «Ах, милый человек, сам Бог вас нам послал!» – вскрикнул Семенов, обнимая юношу. После этого началось многодневное пьянство, подробности которого, как непечатные, к сожалению, приходится опустить.

Конечно, карлсбадские сбережения юноши испарились, лечения не последовало, но зато он, работавший в меховом деле, был перетащен в университет и стал историком искусства. А был он Трифоном Георгиевичем Трапезниковым, тоже сыном разорившегося отца, но племянником известного крупного московского меховщика Сорокоумовского, кажется, того, что на свечке жег в присутствии жены сторублевые бумажки, чтобы отучить ее от скупости. Этот дядя послал Трапезникова в Лейпциг для изучения мехового дела. Известно, что русские меха посылались в сыром виде для обработки в Германию, а затем возвращались в Россию. Главным центром этого дела был Лейпциг и там улица Plock. Вот на этом-то Plock’е и подвизался Трапезников. Под длинными волосами была совершенно незаметна необычайная форма его головы – она отпечатлевалась на аппарате шляпного магазина при примерке. До пяти лет он ничего не говорил и только хлопал глазами, линии на его руках были как желтые веревочки, словом, уже физически – существо незаурядное, психически, как увидим, тоже.

До Института истории искусств еще далеко, мы к нему будем приближаться постепенно. На двадцатом году жизни (в 1904 г.) я сдал экзамен на аттестат зрелости: лучше поздно, чем никогда. В гимназию я никогда не ходил, хотя и числился учеником 2-й СПб. гимназии, что на Казанской улице. Учился дома и каждую весну сдавал переходные экзамены. К молодому оболтусу ходила целая орава учителей, и мне было, конечно, труднее, чем школьникам: во-первых, знать урок надо было всегда, во-вторых, и подбор учителей был высокого калибра. Тем не менее я глубоко благодарен матери за эту систему. И моей сибаритской натуре было приятнее не бегать ежедневно в школу по морозу, и толку было больше. Только вот математику лучшим учителям так и не удалось втемяшить в мою башку.

Осенью 1904 года я поступил в Петербургский университет на филологический факультет. Мой молодой энтузиазм на первой же лекции получил холодный душ. Профессор Шляпкин просто не явился на лекцию, и мы его зря прождали два часа. Вскоре начались студенческие забастовки, актовый зал превратился в арену для политических митингов, некоторых правых профессоров пытались оскорблять действием, например, Александра Ивановича Введенского. Я на это смотрел до осени 1905 года, когда в один прекрасный вечер мне позвонил по телефону мой товарищ Володя Олив и сказал, что он через несколько дней едет в Гейдельбергский университет. Недолго думая, я ответил: «Ну, и я поеду». Нас для начала собралось четверо: Влад, Серг. Олив, Мих. Мих. Охотников, Серг. Львов. Бертенсон, сын лейб-медика, и я; позже прибавились другие. О немецких университетах и их жизни мы имели весьма малое понятие и первый семестр вели себя, как дикари.

Я намеревался изучать историю. Приехав, взял расписание лекций и с удивлением увидел, что ординарный профессор, а не какой-нибудь там приват-доцент, читает историю искусства. Никогда не представлял я себе, что это серьезная наука, как и другие. Я, правда, читал несколько книжек по искусству, бывал в музеях, но никогда не предполагал, что это «всерьез». Набрал я себе, следуя русским представлениям о многопредметной университетской программе, целых одиннадцать курсов. Тут была и философия, которую читал знаменитый Виндельбанд (еще более знаменитый Куно Фишер был еще жив, но по старости не читал), была и история, и французская и немецкая литература, и индология, и еще кое-что, а что именно, не припомню, и, наконец, история искусства. Ее читал Henry Thode, как оказалось – знаменитость. Я слушал, смотрел проекции (он в этот семестр читал раннее немецкое искусство), хлопал ушами и понимал, что невежество мое безгранично.

На лекциях Тоде и Виндельбанда я встретился с Трифоном Георгиевичем Трапезниковым, успевшим к тому времени из Лейпцига перекочевать в Гейдельберг. Ну, конечно, как русский, хотя и москвич, он был принят в нашу теплую компанию. Ему было уже 27 лет; человек он был немного другого стиля, чем мы, «белоподкладочники»: мистик, философ, культурнее и образованнее нас и с тем особенным отпечатком, который дает бедность. Я с ним сблизился больше других, и его влиянию я обязан, что остановился на истории искусства, как на своем главном предмете. Весной 1906 года мы с ним поехали в Италию, на которую я стал смотреть несколько иными глазами, чем раньше, когда бывал там туристом.

Больше всего времени мы провели во Флоренции. Трапезников тогда писал докторскую диссертацию о портретах семьи Медичи, кончая Лаврентием Великолепным, и, благодаря ему, я погрузился в XV век. Во Флоренции был, и сейчас еще есть, немецкий институт истории искусств, состоящий главным образом из богатой библиотеки по итальянскому искусству, в которой могли работать ученые и студенты и где спорадически устраивались доклады. Директором тогда был весьма застенчивый старичок профессор Брокгауз. Когда к нему приходил немецкий студент, – они тоже часто застенчивы, – оба смотрели друг на друга, как фаянсовые собаки, и молчали.

По поводу этого института Трапезников рассказал мне о мысли Семенова, что хорошо бы в России создать нечто подобное. Это засело в моей голове. Прошло два года; я успел покинуть Гейдельберг, где пробыл всего два семестра: преподавание Тоде меня не удовлетворяло. Я перекочевал в Берлинский университет, где в то время историю искусства читал швейцарец Heinrich Wolfflin, ученый совсем другого стиля, чем Тоде. Если тот был слишком легковесен, то тут я скоро понял, что для этого уровня я еще далеко не подготовлен. После двух семестров я на летний семестр 1908 года перебрался в Лейпциг в надежде найти там то, чего мне недоставало, т. е. фактических знаний. Там преподавал профессор August Schmarsow. Увы! – я и в нем не нашел того, что мне было нужно; это был патологический тип, страдавший манией преследования, и хотя бывший в ранние годы хорошим ученым, как преподаватель никудышный. Зато по археологии я обрел прекрасного учителя в лице профессора Studnick’а. В Лейпциге я пробыл всего один семестр.

Этим летом наездом из Лейпцига я посетил Трапезникова, – он все еще был в Гейдельберге, – и тут впервые встретился с Семеновым, который случайно находился здесь. Со времен лейпцигских похождений он успел остепениться, женился на Анне Александровне Поляковой, сестре Сергея Александровича, редактора журнала «Весы» и владельца издательства «Скорпион», объединившего вокруг себя все, что тогда было в Москве передового в литературе и искусстве. (Это настолько известно, что не требует пояснений с моей стороны.) Семенов к этому времени выпустил перевод сочинений Пшибышевского и все собирался писать что-то свое и так до старости и не написал, кроме воспоминаний, часть которых пропала, а часть печаталась в «Русской мысли», а затем вышла в Риме, в 1950 году, на итальянском языке под заглавием «Bacco e Sirene». Среди пропавших частей были воспоминания о Дягилеве, с которым он одно время работал.

В Гейдельберге в то время он находился с супругой и тремя малолетними дочками. Мы разговорились о его мысли создать в России институт по образцу флорентийского, и я предложил ему сделать это когда-нибудь вместе. Это было часом духовного рождения Института, но до практического осуществления должно было пройти еще немало времени: у меня тогда были другие заботы.

Зиму 1908 – 09 года я провел во Флоренции, где писал свою первую докторскую диссертацию, из которой ничего не вышло, о фресках Вазари в Палаццо Веккьо, а к весне отправился в университет в Халле, где наконец нашел настоящего своего учителя профессора Адольфа Goldschmidt’а, у которого я впоследствии, в 1913 году, и сдал докторский экзамен, но уже в Берлине, куда его перевели и куда я за ним последовал.

Еще раньше мы с Семеновым и Трапезниковым стали подготовлять Институт. Делалось это так: я ассигновал некую сумму на составление библиотеки; мы с Семеновым засели в Берлине, а Трапезникова посадили в Лейпциге, как в самом крупном центре книжной торговли. Семенов, причастный к издательству «Скорпион», везде имел книгопродавческую скидку. Мы вошли в сношения с большими немецкими книжными фирмами, просматривали антикварные каталоги и закупали, закупали, закупали. Кроме того, я в Берлине купил диапозитивы для проекций, заказал два проекционных фонаря, а в Страсбурге новейшую модель библиотечных полок. Все это было сделано в течение лета 1910 года, и ящики отправлены в Петербург.

При составлении библиотеки нами руководили следующие соображения. В Петербурге литература по истории искусства была сосредоточена, во-первых, в «Музее древностей» университета (гордое и устаревшее название), в котором наш крупный византолог Дмитрий Власьевич Айналов читал без помощи проекционного фонаря, показывая изображения из книжек сидевшим вокруг стола студентам. Старые издания, в особенности по византологии, были хорошо представлены, новейших же книг по западноевропейскому искусству почти не было. Во-вторых, существовала библиотека Эрмитажа, но она была доступна только хранителям, да и там не было систематического пополнения текущими изданиями; наконец – Публичная библиотека, где новые приобретения по этой части были более или менее случайными. Поэтому главное внимание мы направили на новые труды по западному искусству; в дальнейшем наша библиотека еженедельно пополнялась всем выходившим за границей. Приобретены были полные комплекты всех крупных журналов, немецких, французских, итальянских и английских. Для начала, осенью 1910 года, шло более трех тысяч томов; когда я в 1925 году покидал Россию, их было свыше пятидесяти тысяч.

Несмотря на мои просьбы, Трапезников в Петербург не поехал. Я имел несчастье свести его с Рудольфом Штейнером, тогда теософом, впоследствии антропософом, которым я короткое время увлекался. Я-то скоро его покинул, а бедный Трапезников у него застрял, отправился с ним в Швейцарию, в Дорнах, где строился антропософский храм, и, кажется, почувствовал себя пророком. Словом, свихнулся человек. Когда, после октябрьской революции, Штейнер, не разобрав, в чем дело, сначала приветствовал большевиков, Трапезников приехал в Москву и стал помощником Наталии Ивановны Троцкой, заведовавшей музейным отделом. Скоро, однако, Штейнер одумался и объявил большевиков исчадьем ада, но для Трапезникова было уже поздно.

Цитировать

Зубов, В. Институт истории искусств. Вступительная заметка Ю. Овсянникова / В. Зубов, Ю. Овсянников // Вопросы литературы. - 1996 - №4. - C. 284-306
Копировать