№4, 1976/Жизнь. Искусство. Критика

«…Или в сердце было в моем»

1

Ощущением исторического времени жива порой даже очень малая художественная подробность. Ее представляешь как некую первоклетку историзма.

«Неохотно просыпалась Москва. Звонари лезли на колокольни, зябко кряхтя, ждали, когда ударит Иван Великий. Медленно, тяжело плыл над мглистыми улицами великопостный звон. Заскрипели, – открывались церковные двери… Плелись нищие, калеки, уроды, – садиться на паперти. Ругались вполголоса натощак…»

Эти нищие натощак и натужно скрипящие двери – словно зерна самой художественной концепции романа Алексея Толстого о Петре I.

«В тот день, когда начальник строительства послал «молнию» о пуске первой домны, на площадке было шумно: люди праздновали победу. В клубе итээров всклокоченные от счастья, специалисты говорили речи и пили ячменный кофе с печеньем «Пушкин». В землянке Сидорчука, которую шутя называли «рестораном Порт-Артур», стоял дым коромыслом: Сидорчук тайно торговал водкой. Кто лез к сонливой жене Сидорчука, кто, перепив, тут же блевал. В красном уголке комсомольского барака Васька Смолин читал доклад: «Первый форт взят». После доклада состоялись коллективные игры. Манька визжала: «Не тронь! Я щекотливая!..»

Это «День второй» Ильи Эренбурга. Иная эпоха, художническая задача иная, но все так же спрессовано в подробностях историческое время. Им веет не только от новой домны, которую обмывают столь шумно, но и от ячменного кофе с печеньем «Пушкин», и даже – каким-то неуловимым образом – от фамилий Сидорчука и Васьки Смолина.

Историзм в произведении искусства подразумевает художественное раскрытие причинности и внутренних закономерностей происходящего. На эту задачу обязана «работать» и любая из деталей. Недаром в классической формуле реалистического искусства правдивость деталей поставлена в один ряд с типическими характерами и типическими обстоятельствами.

Художественная подробность – не просто крупица далекой или близкой эпохи, она еще и чье-то воплощенное чувство. Этого не отыщешь в документах, это надо было услышать по-своему настроенным живым слухом – и тяжелый колокольный звон в морозной мгле, и застольные тосты всклокоченных от счастья инженеров.

Сколь бы ни была строго объективна та или иная художественная «реалия», на поверку она чаще всего оказывается заряженной достаточно личностным и весьма избирательным ви´дением.

Автор «Петра Первого» учил молодых романистов: «Когда вы пишете фразу, вы должны знать и сознавать совершенно ясно, кто это смотрит, чьи это глаза видят, потому что «вообще» писать невозможно».

Собственно, все искусство – в чувстве. Важно только оговорить при этом: чувство нами понимается не как простая эмоция, но как сложное человеческое переживание, в котором психофизическое неотделимо от интеллектуального, несет свой нравственный заряд, отражает работу сознания. Наивно думать, что вся система художественного «заражения» только ради того и приведена в действие, чтобы читатель натурально воссоздал в себе какое-то непосредственное переживание героя. Это был бы не больше как иллюзион, психологический фокус. Подлинная же задача искусства – добиваться, чтобы читатель смог не только воссоздать в себе чувство, но и испытать его в истоках и исходах, с ним окунуться в духовно-психологическую атмосферу изображаемой среды, а, в конечном счете, воспринять саму концепцию действительности, во имя которой художник выводит своих героев, проникает в их внутренний мир. Искусство социалистического реализма, писал на страницах газеты «Правда» Юрий Бондарев, – «это тончайший инструмент, воздействующий на человеческую психику, эмоции и через них объясняющий человеческую душу, незаметно совершенствующий ее, воспитывающий ее в духе наших, коммунистических идеалов. Других задач нет в социалистическом искусстве».

Психологический анализ, как самый чуткий орган искусства, не может не преломить в себе наиболее важные черты, характерные для нашего творческого метода, ибо социалистический реализм – эстетическая целостность, и все в нем, чего ни коснись, несет тот же заряд, что и целое. В своем психологическом анализе художник надежно опирается на марксистскую концепцию личности, на современное понимание общественной роли и активных исторических возможностей человека. Наш художественный метод вдохнул в старое искусство познания души новую жизнь, дав ему революционную направленность, оптимистическое миропонимание.

Не удивительно, что всякого рода экзистенциалисты, неофрейдисты, адепты «нового романа», объявляя себя единственными и полномочными «ответчиками» в искусстве за внутренний мир человека и всю «истинность ощущений» (будто какая-либо «истинность» возможна на путях индивидуализма и отчуждения, изощренного идеализма и асоциальности!), при этом с исключительной настойчивостью атакуют реалистическое искусство – и прежде всего искусство социалистического реализма – именно в сфере психологических возможностей: социалистический реализм, видите ли, слишком «занят идеями», слишком рационалистичен, чтобы быть орудием познания трепетной человеческой души, чтобы разобраться во всех едва уловимых оттенках чувства. И это говорится о литературе, давшей людям книги Шолохова и Леонова, Федина и Катаева, Фадеева и Платонова…

Бескомпромиссно и убежденно наша литература противостоит в искусстве разрушению личности, ее разобщению с миром. И больше того – старается возвеличить ее, в реальности показать и доказать, что человек – это и в самом деле звучит гордо! Именно величие человека стремится раскрыть художник, приводя в действие различные способы психологического анализа. При этом художник глядит на своего героя не сверху вниз и не снизу вверх – он «внутри» мира людей. Отбрасывая элитарные представления о мелком, неинтересном, низменном, которое следует «замолчать», искусство социалистического реализма проявляет поистине безграничное доверие к человеческой личности.

Может быть, именно поэтому талантливым советским художникам дается в искусстве то, что даже для весьма видных писателей, исповедующих иные художественные методы, часто становится камнем преткновения, – связь в едином психологическом исследовании тонких микродвижений души с общим масштабом человеческой личности, с пониманием ее истинной роли в социально-исторической структуре общества. Может быть, именно поэтому для психологического анализа, умеющего раскрывать взаимосвязь микромира и макрокосма, открывается такая благодатная перспектива: исследование не исчерпывается каким-либо близлежащим «результатом», но оказывается всегда разомкнутым для большего, всегда процессом, открывающим в душевной жизни человека все новые и новые закономерности, – поистине за далью даль…

«…Видно, не только мы идем сквозь время, но и время идет сквозь нас, – пишет в статье Мустай Карим. – Как ветер, проходя сквозь лес, взбудораживает листья, продувает тропинки, так и время идет сквозь наш дух, наше сознание, взвихряет наши мечты… Хозяин времени – человек. И они всегда похожи друг на друга – Время и Человек. Поэтому и говорят люди: «Наше время, мое время…» С гордостью видишь, что мы живем в такой стране, где Время и Человек – вровень друг с другом».

Это высказывание Мустая Карима опубликовано в газете под рубрикой «Говорят писатели – делегаты XXV съезда КПСС». И в этом и в других писательских откликах на знаменательное событие отчетлива общая для многих мысль: ныне, в атмосфере, рожденной XXV съездом КПСС, с какой-то неожиданной силой возникает в тебе это глобальное ощущение исторического времени, это чувство пути, когда вдруг сходятся, сближаются в твоем мироощущении теперь уже такие, в общем, неблизкие времена – Октябрь, первые пятилетки, Великая Отечественная… И ты начинаешь воспринимать свою собственную судьбу в их взыскательных масштабах, ими стараешься вымерить волнующие тебя жизненные, творческие проблемы.

Вот и тема исторической книги – как никогда ясно, понимаешь, что вся она, вместе взятая, историко-революционная литература, всегда, на всех этапах своего развития была и остается для нас единой, непрерывающейся повестью о становлении нового человека, его социалистического сознания, об углублении его душевного мира.

2

Пожалуй, нигде, как в психологическом анализе, не ощущается одно из удивительных внутренних противоречий (и хочется добавить: одно из чудес) искусства как такового: в интимности, единичности, неповторимости чувства – увидеть общезначимое. Несколько примиряет нас с этим парадоксом разве что соображение, что и самое-то чувство человеческое, при всей его прихотливости, тоже является своеобразной конкретно-исторической «реалией», жизненной объективностью, свидетельством времени.

В «Катакомбах», входящих в эпопею «Волны Черного моря», Валентин Катаев описывает крохотную снежинку, залетевшую в темень одесских подземелий откуда-то сверху, с самого неба. Как истинное чудо рассматривает ее мальчик Петя, московский пионер, вместе с другими советскими людьми загнанный войной в пещеры, так давно не видевший белого света.

Снежинка для него – воплощение самой зимы. И не вообще зимы, а именно советской зимы – со столичными ледяными прудами и еловыми просеками, с синим звоном коньков и веселой хоккейной потасовкой, с пролетами огромного нового моста над замерзшей рекой…

Эта малая деталь, взявшая на себя большой психологический груз, преломила в себе и всю невероятность Петиной жизненной истории, и сиюминутную душевную боль, и неповторимое, именно ребячье мироощущение.

Как-то в журнале «Вопросы литературы» (1971, N 2) автор «Волн Черного моря» рассказал, что именно встает для него за понятием психологического осмысления действительности, пойманной, как он сам это называет, через «предпервое» озарение.

Писатель говорит, что никакое самое дотошное описание предмета никогда не исчерпывает в глазах героя всех его качеств. Поэтому здесь и важнее всего – твое непосредственное чувственное впечатление. «Что касается меня, то я стремлюсь доверять даже не первому впечатлению, а как бы «предпервому», – рассказывает Катаев. – Молния еще не сверкнула, но ты уже знаешь ее, ощутил ее присутствие, понял и уловил ее характер. Вот это схватить, об этом сказать, момент озарения сделать художественной правдой – вот тут-то самая первая задача художественного творчества!»

Такое чувственное восприятие внешнего мира писатель прямо связывает с глубинным познанием душевного мира героя – человека своей эпохи: «Подсоединяясь» к психологическому состоянию «иной», «разгадываемой» личности, писатель тем самым как бы материализует «предпервый» момент озарения, добавляет основательности своему исследованию».

Отсюда вывод, звучащий своеобразным творческим девизом: «Взять характерное у жизни с помощью как бы «малых средств», посредством глубокого психологического с ней контакта – вот первая предпосылка художественного успеха».

Эти слова о роли чувства в познании действительности особенно дороги в устах такого художника, как Валентин Катаев, которого мы знаем и как мастера психологической детали, и как автора книг, неизменно насыщенных историческим материалом, будь то «Время, вперед!» или «Белеет парус одинокий», «Трава забвенья» или «Фиалка». Это ему принадлежит характерное признание «…У меня всегда, еще с юношеских лет, было ощущение, что я живу в историческое время… Я остро ощущал историзм эпохи, хотя вначале это чувство было приглушенным, неосознанным… Полагаю, что не я один так воспринимал тогда окружающее. Мои сверстники тоже ощущали повседневные события как историю… На меньшее мы не шли».

В своих книгах Катаев не однажды показывал со всей художественной убедительностью, как именно исторические разломы проходят через живое сердце, с особой резкостью выявляя в человеке то, что копилось исподволь, долгими годами, часто незаметно даже для него самого. Обнаруживаются связи между, казалось бы, разнородными чертами характера, обостряются дремавшие внутренние конфликты, и у самого простого чувства проглядывает неожиданная глубина. За конкретным побуждением открывается пережитое.

Никогда так, как в пору исторических разломов, не ощущается близость чувства к событийным реалиям, к жизненной конкретности. Жестче и непосредственней становится «психологический контакт» художника с действительностью, у которой он, по слову Катаева, обязан «взять характерное».

Примечательно, что в собственных книгах Катаев своим ощущением исторического времени старается наделять, прежде всего тех из героев, которые ему наиболее дороги, – одно уже обладание этим чувством много говорит о существе человека, о его принадлежности к истинно «положительным героям».

Создавая в годы первых пятилеток свой роман «Время, вперед!», Валентин Катаев высказал мечту о такой «хронике» современных дел и чувств, которая оставалась бы на книжной полке свидетельством подлинно «историческим», чтобы в характерах инженера Маргулиеса или журналиста Георгия Васильевича, в бригадирах-бетонщиках Ханумове и Ищенко ощущалось само стремительное время.

Когда через много лет Катаев – несколько даже неожиданно для своего читателя – обратится к сложной форме таких повестей, как «Святой колодец» и «Трава забвенья», самобытно переосмысливающих опасный «поток сознания», – и здесь все равно главным принципом исследования действительности останется острое сопряжение души человеческой с крупными историческими свершениями.

Насколько благодатен этот принцип, можно судить по такому примеру. В эпопее «Волны Черного моря», как известно, не все части равноценны – вслед за блестящей повестью «Белеет парус одинокий» пошли вещи менее выразительные. Можно согласиться с В. Кардиным, писавшим на этот счет: «Все было бы хорошо, если б жизненная вероятность не обратилась в априорную предопределенность. Исходный замысел, круто повелевая, расставляет все и вся по заранее намеченным местам. Писатель попадает в подчиненное положение…»

Но если, несмотря на все это, и в «Хуторке в степи», и в «Зимнем ветре», и в «Катакомбах» характер главного героя эпопеи славного Гаври Черноиваненко все же продолжает интересно жить, если он не только сохраняется как живой психологический тип, но и по-своему развивается, то это, на мой взгляд, в немалой степени связано именно с особенностями бытования характера в исторических событиях.

Уже в самом начале своего жизненного пути Гавря оказывается причастным и к героическому восстанию на «Потемкине», и к баррикадным боям 1905 года. Потом он будет участником штурма Зимнего, встретится с Лениным, будет утверждать советскую власть в Одессе, а в годы Отечественной войны окажется руководителем партизанского подполья в одесских катакомбах. На редкость безбоязненное сопряжение романного образа с действительными историческими фактами! Здесь добрая горьковская школа, где «Мать» и «Клим Самгин» – самые содержательные из учебников.

Наглядно видишь, как те или иные исторические события и явления – будь то пожары 1905 года, или столыпинщина, черносотенный разгул, или Великий Октябрь, организация Красной гвардии, разгром на Украине буржуазно-националистической Центральной рады, – как они всякий раз словно бы понуждают характер Гаври выявить себя относительно новых жизненных обстоятельств, поворачиваться к нам все новыми гранями.

Когда герой историко-революционного повествования оказывается на самом гребне событий, становится «субъектом истории», мы получаем возможность не только испытать личность временем, но и само время более точно «выверить» через человеческие души. Да и так подумать: разве не из судеб, не из конкретных характеров, в конечном счете, вырастал весь нравственно-психологический опыт истории?

В искусстве, где действуют законы художественного историзма, личность неизменно стремится стать на равных с временем. Герой не хочет быть просто «пленником истории» – хочет выступать двигателем ее и итогом. Потому не столько в руинах и фолиантах «оседает» историческое время, сколько в людях, в душе человеческой.

Известны ленинские слова о том, что без человеческих эмоций «никогда не бывало, нет и быть не может человеческого искания истины». На этом убеждении стоит и вся наша литература социалистического реализма, все ее философско-эстетические устремления.

Возникает своеобразная цепная реакция: интерес к «эпохальному» в человеческой психологии невольно толкает писателя к темам исторически крупным, к серьезной социальной проблематике; но именно крупные темы, как правило, требуют особенной глубины проникновения в человеческие души, через которые проходят общественные катаклизмы, кризисы. Вспомним любую более или менее заметную книгу, написанную «на тему» революции, коллективизации, войны, НТР, и мы легко увидим, что успех ее во многом обязан силе и смелости психологического раскрытия, пониманию масштаба чувств в масштабах событий.

3

В стихотворении Маяковского, посвященном Теодору Нетте, говорится, что понять век – значит ощутить его «естество и плоть». Есть история, которую воспринимаешь не как свод давних фактов, но как нечто такое, что непосредственно касается твоей судьбы. «…Важно с живым трепетом осваивать прошлое, – пишет Мариэтта Шагинян в «Четырех уроках у Ленина», – потому что прошлое еще в росте…» Наверное, наши чувства, наш внутренний мир и есть поле этого роста. Только одна душа человеческая и способна на такую фаустовскую власть над временем – совмещать воедино разные эпохи в одном непосредственном, очень «личном» переживании. Бывает, что именно через «сопереживание» непосредственного чувства читатель всего определеннее ощущает главное – соответствие (или несоответствие) этого героя этому времени.

Читая книги, подобные «Капитальному ремонту» Леонида Соболева, видишь, как грозная эпоха обостряет в человеке буквально каждый нерв, как движение ее часто становится самим внутренним содержанием человеческой личности.

В «Капитальном ремонте» встречается немало картин, дающих точные «срезы» общественной психологии в сложную пору, когда Октябрь – еще задолго до памятной осенней ночи 25 октября – неуклонно вызревал непосредственно в людях. Может, поэтому роман Соболева всегда представлялся мне как своеобразная хроника чувств – видишь всю характерную для революционного времени психологическую «раскладку»: мироощущение большевика, человека, сочувствующего пролетариату, врага, обывателя, юной кухарки, свежеиспеченного гардемарина…

Наверно, такая «хроника чувств» – большой соблазн для исторического романиста. Пусть и хроника, но какая: воссоздается не просто лента событий, но лента человеческих состояний, писатель занимается главным своим делом! И притом, на всякий случай, есть и некоторая скидка по линии психологии: все-таки хроника…

Не от такой ли логики и пошла в наших исторических романах сегодняшняя мода изображать ход конкретного исторического события не в привычном эпически-объективном повествовании, а непременно через реконструкцию в восприятии тех или иных персонажей (а всего лучше «разложить» событие на несколько персонажей: одному начало, другому финал, чтобы понемногу на душу каждому).

Увы, даже при самой отработанной технике приемов психологический анализ в литературе все равно и по сей день остается областью труда сугубо «ручного». Человеческое чувство плохо поддается программированию, в нем всякий раз неповторим сплав типического и индивидуального, интимного и исторического, рационального и подсознательного. Тут не бывает «чисто исторического» или «чисто социального» – в чувстве все едино, нераздельно.

Потому для того, чтобы выразить внутренний мир героя пусть даже легким «хроникальным» штришком, писатель обязан знать о состоянии своего героя все, что положено знать художнику: каковы истоки данного переживания, как оно проходит через пучину внутренних противоречий, как опосредует в себе общественное положение личности. Иначе «хроника чувств» окажется очередной живой картинкой, беллетризованной иллюстрацией к главам из учебника истории.

Обо всем этом нельзя не задуматься над страницами такого обширного историко-революционного повествования, каким является роман Сергея «Дроздова «На переломе». Эта книга, как и Соболевский роман, тоже посвящена грозным канунам социалистической революции, драматическому межвременью от Февраля до Октября. Большевики, готовящиеся к решающему перевороту. Кризис буржуазного лагеря. Крепнущее самосознание рабочего класса. Раздираемая политическими противоречиями деревня. Вышедшая из повиновения армия… Все эти существенные моменты истории автор стремится увидеть глазами какого-либо конкретного героя, пропустить через чей-то определенный социально-нравственный опыт.

Но, странное дело, насколько взрывчаты сами исторические факты (невероятные, небывалые!), настолько бедны и обыденны чувства, ими порождаемые. Беллетристическая привычность словно глушит огонь событий.

Рабочая семья Маржановых во время расстрела июньской демонстрации на Невском потеряла сразу отца и сына. Можно себе представить, как остро горе Матрены Маржановой. Но в романе все это сведено к опробованным беллетристическим формам, вроде:

«Только закрывала глаза, как снова видела сына…», «Давно уже не было такой минуты, когда не думала бы она о муже…», «Недавнее душевное потрясение, отчаяние, тоска – все это подорвало силы…», «Матрена ходила сама не своя…». И так все, что касается чувств героини.

Словно специально подчеркивая несущественность для героев всяких там переживаний, автор рисует появление в доме Маржановых революционера Андрея Нестерова. С простотой необыкновенной он начинает отчитывать Матрену: «Разве можно так себя изводить?! Пойми же, революция – это не только победа, но и жертвы. Привыкни к этой мысли».

Называется, утешил несчастную женщину: у нее трагедия, а он ей – надо привыкать…

Этого Андрея Нестерова в романе страстно любит Катя Вихрова – девушка из буржуазной семьи, порвавшая со своим классом, ушедшая в революцию. После многочисленных мытарств Андрей и Катя наконец встречаются – она находит его в госпитале.

Снова сцена, взывающая к психологическому чутью автора, и снова все так же отписочно: «Вихрова бессильно опустилась на постель рядом. Андрей приподнялся, ему нечем было дышать», у Андрея глубоко «в душе разлилась нежная теплота», при виде любимой он «испытывал необыкновенный душевный подъем»…

Опустилась, приподнялся, разлилась теплота, испытал подъем – прямо как из учебника физики.

Дается не сама жизнь чувства, а некий ее номинал.

Цитировать

Литвинов, В. «…Или в сердце было в моем» / В. Литвинов // Вопросы литературы. - 1976 - №4. - C. 18-51
Копировать