№3, 2011/Книжный разворот

И. З. Сурат. Мандельштам и Пушкин

И. З. Сурат. Мандельштам и Пушкин. М.: ИМЛИ РАН, 2009. 384 с.

С середины 80-х пушкинские влияния у Мандельштама становятся одной из излюбленных тем у исследователей русской поэзии. Мимо нее не смогли пройти П. Нерлер, С. Бройтман, С. Кузьмина, Б. Гаспаров, В. Перельмутер, Е. Тоддес, А. Жолковский… Правда, все это были больше отдельные статьи — более-менее крупного исследования до сих пор не выходило.

Книга Ирины Сурат — первая серьезная заявка на такое исследование. Хотя издание состоит из уже публиковавшихся статей (см. http://magazines.russ.ru/authors/s/surat/), однако, собранные под одной обложкой, они дают довольно полный «свод» пушкинско-мандельштамовских параллелей и пересечений. Автор попыталась внести в это собрание статей определенную структурность и логику. Книгу открывает «Введение», затем идут три части. В первой части собраны наиболее крупные, развернутые исследования (петербургская тема, тема смерти поэта и символика «черного солнца» и т. д.). Во второй — более мелкие статьи о некоторых излюбленных образах у Мандельштама, в том числе и пушкинского происхождения. В третьей части книги отдельные стихотворения Пушкина и Мандельштама рассмотрены в большом контексте русской поэзии — от Державина до Заболоцкого и Бродского. В заключение — краткое послесловие, указатель цитированных произведений Мандельштама и именной указатель.

Остается пожалеть, что работа по превращению россыпи статей в целостное исследование кажется незавершенной. Так, «Введение» оказывается лишь сжатой компиляцией того, что затем изложено в самих очерках, и не содержит ни истории изучения вопроса, ни хотя бы каких-то методологических ориентиров (и вообще писалось не для этой книги, а для готовящейся Мандельштамовской энциклопедии). Из-за этого остается непроясненным, на основании каких критериев разбор того или иного пушкинского образа у Мандельштама в одном случае относится к «парадигмам» и «большим темам» и помещается в первую главу, в другом — к «лейтмотивам» и «излюбленным образам» и ставится во вторую.

Основная часть книги посвящена вычленению и подробному рассмотрению целого реестра образов, появление которых у Мандельштама автор связывает с Пушкиным. Например, «солнце», «жертва», «пророк», «море», «памятник», «петух», «лес», «казни», «бессонница»… Анализ интересный, но несложно заметить, что многие из этих образов носят универсально-архетипический характер и их появление у Мандельштама могло происходить и помимо влияния Пушкина либо под влиянием других поэтов. Более убедителен анализ тех образов, которые имеют вполне определенное пушкинское происхождение («пир во время чумы», «Моцарт и Сальери», отдельные петербургские темы). Особенно хочется отметить статью «Сальери и Моцарт» — единственную в книге, в которой рассмотрена не только рецепция этого сюжета Мандельштамом, но также и его формирование у самого Пушкина.

Вообще, определенный отпечаток на книгу накладывает то, что ее автором является не мандельштамовед, а пушкиновед. Точкой отсчета — не только исторической, но почти онтологической — для Сурат является Пушкин — и как автор, и как своего рода персонализированный миф. И Ирина Сурат убедительно демонстрирует связь основных моментов мандельштамовской биографии с биографией Пушкина.

В целом, книга интересна, написана ясным и легким языком и, безусловно, привлечет к себе внимание и профессионалов-филологов, и просто любителей словесности.

Что бы хотелось добавить — уже просто в виде пожеланий. Прежде всего, в будущем не ограничивать поле сравнения одними устойчивыми поэтическими образами. Пока «за бортом» остался такой немаловажный вопрос, как рецепция Мандельштамом тех или иных пушкинских мыслей, идей, которые в таком избытке содержатся в критических работах Пушкина, его прозе, исторических трудах. Например, известное высказывание Мандельштама об эллинистической основе русского языка: «…живые силы эллинской культуры <…> устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью»1, — напрашивается на сопоставление со строками пушкинской статьи «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. Крылова»: «В XI веке древний греческий язык открыл ему (русскому языку. — Е. А.) свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи… Сам по себе уже звучный и выразительный отсель заемлет он гибкость и правильность»2. И таких перекличек у Мандельштама с пушкинской критикой, вероятно, немало.

Второй вопрос — о методе и, в частности, об историзме. «Поэзия — единый космос, — пишет И. Сурат, — границы времени и пространства для нее несущественны. Существенны и часто непреодолимы лишь границы языка, но уже внутри языка национальная поэзия образует единый текст» (с. 300). Метафора поэзии как космоса, безусловно, изящна и имеет свою эвристическую ценность. И все же, думается, «границы времени» не менее существенны, чем «границы языка». За время жизни Мандельштама восприятие Пушкина и литераторами, и обществом претерпевало значительные изменения. Мандельштам был свидетелем и помпезного празднования столетнего юбилея Пушкина в 1899 году, ознаменовавшего завершение официальной канонизации поэта, и переоценки народнической парадигмы в восприятии Пушкина в символизме и религиозных исканиях начала века, и радикальных попыток сбросить Пушкина «с корабля современности» в 20-е, и, наконец, столетнего юбилея со дня гибели Пушкина, завершившего оформление уже «советского» пушкинского культа. Все это не могло не отразиться на трактовке пушкинских тем у Мандельштама.

Один пример. Отмечая, что любовь к Пушкину сформировалась у Мандельштама уже в детстве, И. Сурат указывает — и совершенно справедливо — на упоминание в «Шуме времени» среди «материнских русских книг» в книжном шкафу «исаковского Пушкина»: «Мандельштам определил особое место Пушкина в составе принимаемого им по материнской линии наследства русской культуры» (с. 6). Почему бы при этом не обратить внимание на еще одного поэта, о котором Мандельштам подробно пишет несколькими строками ниже и томик которого тоже стоял среди «материнских русских книг»? «А не хотите ли ключ эпохи, книгу, раскалившуюся от прикосновений <…> чья первая страница являет черты юноши с вдохновенным зачесом волос, черты, ставшие иконой? Вглядываясь в лицо вечного юноши — Надсона, я изумляюсь одновременно настоящей огненности этих черты и совершенной их невыразительности, почти деревянной простоте»3. Безусловно, сближение Пушкина с Надсоном уже в 20-е годы, когда Мандельштам писал «Шум времени», могло рассматриваться лишь в ироническом ключе (не говоря о сегодняшнем дне). Однако в пору детства Мандельштама и в той среде, в которой он рос, оно воспринималась гораздо более серьезно. Слава Надсона отчасти соперничала с пушкинской, а ранняя смерть поэта на какое-то время утвердила аналогию Надсона с Пушкиным4. Да и описание портрета «юноши» Надсона — смесь огненности с невыразительностью — парадоксальным образом напоминает стихотворный автопортрет самого молодого Мандельштама: «Так вот кому летать и петь / И слова пламенного ковкость, — / Чтоб прирожденную неловкость / Врожденным ритмом одолеть!» (курсив наш. — Е. А.).

Безусловно, тема «Мандельштам и Надсон» требует отдельного разговора; сейчас важно отметить, что «встреча с Пушкиным» у ребенка, родившегося в начале 1890-х, происходила несколько иначе, чем это было в детстве у Ирины Сурат и ее ровесников.

Не хотел бы, чтобы сложилось впечатление, что автор игнорирует исторический контекст. Например, в статье «Жертва» И. Сурат приводит «некоторые известные факты нашей истории, чтобы можно было почувствовать реальный фон поэзии Мандельштама начала 1930-х годов» (с. 174). Но в целом сами фигуры поэтов и их тексты оказываются у исследовательницы в некоем над-историческом ракурсе, не подверженные ни смене идеологических парадигм и литературоведческих интерпретаций, ни даже развитию пушкинской текстологии.

Например, рассматривая возможные влияния в стихотворении «Бессонница. Гомер. Тугие паруса», автор цитирует пушкинские «Стихи, сочиненные во время бессонницы» в том виде, в каком они известны современному читателю, — с последним двустишием: «Я понять тебя хочу, / Смысла я в тебе ищу». Мандельштаму они, однако, должны были быть известны в другом виде, в редактуре Жуковского: «Я понять тебя хочу, / Темный твой язык учу», — именно так это стихотворение завершалось во всех публикациях вплоть до 1930-х годов. И хотя И. Сурат вскользь упоминает о редактуре Жуковского (с. 311), этим все и ограничивается. Вместе с тем финал «темный твой язык учу» как раз оказывается в очевидной перекличке с финалом мандельштамовской «Бессонницы…», в котором поэт вслушивается в «витийство» и «тяжкий грохот» моря.

«Предмет любви всегда является предметом бессознательного анализа», — как писал Бродский в начале своего эссе о Мандельштаме. Книга Ирины Сурат, безусловно, написана с любовью — и к Мандельштаму, и к Пушкину, и к «космосу русской поэзии». Порой в книге не хватает более отстраненного, методологически осмысленного отношения к предметам своей любви — которого, надеюсь, можно будет ожидать от будущих работ по пушкинско-мандельштамовской теме.

Е. АБДУЛЛАЕВ

г. Ташкент

  1. Мандельштам О. Сочинения в 2-х тт. Т. 2 / Сост. и подгот. текста С. Аверинцева и П. Нерлера; коммент. П. Нерлера. М.: Художественная литература, 1990. С. 176.[]
  2. Пушкин А. С. О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. Крылова // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 16 тт. Т. 11. М.-Л.: АН СССР, 1949. C. 31.[]
  3. Мандельштам О. Указ. изд. Т. 2. С. 15-16. []
  4. См.: Барскова П., Богданова А., Весслинг Р. Смерть Надсона как гибель Пушкина: «образцовая травма» и канонизация поэта «больного поколения» // Новое литературное обозрение. 2005. № 75. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2011

Цитировать

Абдуллаев, Е.В. И. З. Сурат. Мандельштам и Пушкин / Е.В. Абдуллаев // Вопросы литературы. - 2011 - №3. - C. 488-491
Копировать