№4, 1987/Хроники

Горение

Из архива В. А. Рудного (1913 – 1984), хранящегося в семье писателя.

Чем глубже ценишь человека, к жизни которого причастен лишь по какому-то отрезку его большого пути, тем стеснительнее писать о нем. Что греха таить, слишком часто из пустоты малозначащих встреч выскакивает скороспелый «мемуар» в набившем оскомину стиле: «Мы только что сидели с ним за этим письменным столом и он делился со мной своими замыслами»… Но проходит время и коришь себя: почему же постеснялся? Мешали сиюминутные страсти, предостережения, о чем можно, о чем не стоит вспоминать? Или мешала естественная боязнь поставить себя рядом с тем, на кого смотрел и будешь смотреть – без уничижения – как на вершину? Вспоминать можно и нужно обо всем, что известно именно тебе, если способен хоть малую толику добавить читающему. Только четко разграничить: это помню как читатель, это – как случайный собеседник, а это как товарищ по общественному делу, которое считаю важным.

После войны ко мне часто заезжали товарищи по флоту. Осенью 1948 года появился майор Потехин, разведчик с Балтики. На столе лежали журнал «Знамя» с повестью Казакевича «Двое в степи» и газета со злой статьей «Конь белый, конь черный». Такого толка статьи сейчас кажутся невероятными, далеко ушла литературная критика и сама литература от той поры. У иных книг, как у некоторых героев войны, судьба схожа – безусловное признание приходит спустя годы. Гость прежде всего прочел газету – «хлесткое название!».

А потом, не сговариваясь, мы стали читать по очереди вслух повесть. Прочли и смолкли. Как же так? За что? Почему? «Честная книга и гадкая статья», – сказал Потехин, – он, разведчик, да не откуда-нибудь, а с Невского пятачка под блокадным Ленинградом, любил «Звезду» Казакевича и даже порадовался, что из-под пера ее автора, тоже фронтового разведчика, вышла еще одна талантливая повесть. Перебивая друг друга, мы принялись разбирать прочитанное. Не разбирать, а доказывать отсутствующему критику нелепость его хлесткого обличения.

Что за чушь это утверждение, будто автор, подобно Огаркову, въехал в повесть на белом коне, а к финалу пришел на черном, обеляя проступок лейтенанта. Нигде и ни на чуточку автор и его персонажи не подвергают сомнению меру вины и меру наказания. Пусть по неопытности, но вина есть. Суд вершит сама жизнь. Развертывается психологическая драма двух, по сути, однополчан – осужденного и конвоира. Шагая по степи, Огарков горько думает не о смерти, а своем позоре. А конвоир, чем больше он проникается сочувствием, тем строже к себе – он должен, преодолевая все опасности, доставить осужденного и пакет туда, где приговор утвердят или не утвердят и позволят приговоренному смыть свою вину кровью в бою. Когда обстоятельства складываются так, что Огаркову доверяют оружие и посылают его в разведку, он не ищет спасения в смерти, он воюет. Свою свободу он видит лишь в одном – в необходимости и в праве бить врага, как все, и быть таким же воином, как все, не знающие его беды и позора. Случай, столь частый на войне – случайная пуля с фашистского самолета, – избавляет его от конвоира. Но не от совести. Он и не помышляет где-то искать свободу. Когда он остается один и какой-то дезертир пытается склонить его к с в о е м у пониманию свободы, он бросается к лодочке и переплывает на ту сторону реки с приговором в руках, с болью думая: лучше б фашистская пуля попала не в конвоира, а в него. «Он лежал бы тихо и мирно под холмиком во дворе Марии, прислушиваясь к шелесту листьев и трав и сам превращаясь в траву и листья и в красные ягоды малины… А в этой лодочке плыл бы теперь человек, достойнее его, – Джурабаев».

Излив свой гнев и горечь, мы с гостем повторили три последние журнальные строки: «Но раз уж случилось так, а не иначе, и он, Огарков; получил свободу, он воспользуется ею по совести и, посрамив свое имя однажды, не опозорит его во второй раз». Какой уж тут «конь черный» – тут гимн чести человеческой и его чистому сердцу! Когда Казакевич писал эту повесть, еще негромко звучали такие расхожие ныне выражения, как «нравственность», «порядочность», «совесть», а светловское из знаменитого «Итальянца»: «Я стреляю, и нет справедливости справедливее пули моей» – стало открытием…

Спустя восемь лет повесть «Двое в степи», вырезанную мною из журнала и переплетенную с золотым тиснением фамилии автора и заглавием, я показал Казакевичу. «Откуда это у вас? Где вы взяли?» – вскинулся Казакевич, поднял на лоб очки, быстро перелистал книгу, поднеся ее к глазам, и молча надписал: «… в предвидении более роскошного издания, которое будет и будет вам подарено. В знак дружбы и уважения – Эм. Казакевич 27 V?? 1956».

Между предвидением и осуществлением прошло еще несколько лет. В издании 1961 года, где под одной крышей собрались три его короткие повести, есть маленькие исправления и последние строки, так нас с Потехиным потрясшие, звучали, может быть, и яснее для читающих, отдаленных от событий двумя десятилетиями и озабоченных новыми проблемами, но по-другому: «Но раз уж случилось так, а не иначе, и он, Огарков, получил свободу и выбор – он поступит как сын своей страны, готовый умереть от ее руки, потому что не в силах жить, виновный и отринутый ею». Но тогда, в сорок восьмом, я еще не имел дарственных надписей и был знаком с автором лишь как читатель «Звезды» и этой его лучшей повести.

Несколько лет спустя – очевидно, в начале 1953 года – мы познакомились в Центральном Доме литераторов. Только что была напечатана повесть «Сердце друга», а у меня в трех номерах журнала «Гангутцы». Меня смутило нечто приятное, высказанное Казакевичем о моей работе, хотя говорил он просто и определенно, в своей прямодушной манере, исключающей сомнение в искренности; я перебил его, стал рассказывать о разведчике Потехине и нашей с ним общей реакции на «Двое в степи», но тут же, очевидно, опасаясь, как бы он не воспринял сказанное как ответный комплимент, добавил и «ложечку дегтя» про «Сердце друга», про недостоверность той части, где речь шла о флоте и Норвегии. Он посмотрел на меня печальными глазами и промолчал.

Много времени прошло, прежде чем я снова прочел «Сердце друга», проверяя, какой же бес толкнул меня на эту «ложечку дегтя». Прочел и устыдился. Мне и сейчас кажется, что повесть окончена там, где Акимова возвращают на флот, а дальнейшее на ином, не Казакевича уровне, хотя могло стать таким же сильным, как и все остальное. Только теперь я узнал, что и сам автор записал в дневниках что-то о недоработанности финала, думая вернуться к нему позже, и не успел. Но нельзя из-за болезненной мнительности и сосредоточенности на себе забывать о ранимости другого и ради своего внутреннего успокоения причинять ему боль. А боли Казакевичу в его литературной жизни хватало, он умел  глушить ее безудержной работой. В этом я смог убедиться, когда мы познакомились ближе.

В 1955 году секция прозы Московской писательской организации задумала издавать свой альманах. Было мало журналов, мало площади для изданий – и большое желание писать, печататься. Это была пора освобождения от гнетущей «теории бесконфликтности» и лакировочной формулы «конфликт хорошего с лучшим», пора волнений, радостей, надежд, которая несомненно привела к взлету современной литературы. В секциях бурлили страсти, отнюдь не страстишки, как это хотелось изобразить людям, которых устраивал застой, а именно надежда и желание воскресить самую плодотворную и традиционную для передовой русской литературы форму общественной деятельности – делание литературы. Шли разговоры о восстановлении прекращенных войной журналов – известно, что легче прекратить издание, чем вновь открыть. Вспоминали «Красную новь», «Прожектор», «Красную ниву», горьковские «30 дней» и «Наши достижения». Появилась «Юность», поэты готовили ежегодник «День поэзии». Споры эти породили и «Литературную Москву».

Ее предложил Константин Паустовский, он тогда возглавлял секцию прозы; будучи парторгом секции, я, естественно, слышал от Константина Георгиевича, что общественная работа лишь тогда хороша, когда ее результатом является хорошая книга. Не случайно позже, живя в основном в Тарусе, Паустовский – педагог и воспитатель многих талантливых писателей – выпустил знаменитые «Тарусские страницы», где начали свой литературный путь Юрий Казаков и Булат Окуджава. На бюро секции Паустовский предложил Александру Беку подумать о московском альманахе.

Однажды Бек позвонил мне, прося о помощи. Дело в том, что оргсекретарь СП СССР Дмитрий Алексеевич Поликарпов остудил его. Предложение должно быть более конкретно обосновано – цель, сроки, реальные литературные возможности, хотя бы примерный план-проспект, а также предполагаемый состав инициативной группы или редколлегии.

Вскоре все было улажено. Цель и сроки – к предстоящему съезду партии выпустить писательскими силами разносторонний литературно-художественный альманах; план-проспект, состав ленный после бесед со многими членами Союза, включал перечень писателей, которые изъявили согласие участвовать в издании, название разделов, заглавия некоторых посмертных публикаций и даже возможных крупных произведений. Д. А. Поликарпов все это поддержал, но спросил, а кто же может быть главным редактором и кто издателем. Это было самым сложным. Согласие войти в общественную редколлегию дали такие крупные писатели, как К. Г. Паустовский, В. А. Каверин, М. И. Алигер, А. А. Бек, Э.

Цитировать

Рудный, В. Горение / В. Рудный // Вопросы литературы. - 1987 - №4. - C. 198-207
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке