№8, 1981/История литературы

Гоголь и Чехов

О жизненной силе наследия Гоголя свидетельствует не только читательский интерес. Гоголь по-прежнему в центре незатухающих споров литературоведов многих стран мира. Нет сомнения, эти дискуссии чрезвычайно важны для уяснения современного восприятия творческого наследия писателя. Они помогают также лучше понять, что в его творчестве явилось данью времени и вместе с ним ушло или уходит в прошлое, а чему суждена жизнь в веках.

Вместе с тем проблемы власти времени и ее преодоления художником представляют и общетеоретический интерес. В самом деле, обращаясь к ним, мы приобщаемся к тайнам жизнеспособности великих произведений искусства, к проблеме объективных критериев художественных ценностей, наконец, к различным аспектам проблемы отношения искусства и действительности.

Жизнь в веках творческого наследия большого художника-это не только его плодотворное участие в формировании духовного мира все новых поколений читателей. Это и его воздействий на процесс развития литературы. Выяснение той роли, которую творчество великого писателя играет в последующих художественных открытиях и завоеваниях, весьма существенно для его правильного понимания и оценки. Такие исследования являются, кроме того, источником познания истории обогащения форм и методов художественного освоения действительности.

Думается, что изучение жизнедеятельности творчества Гоголя представляет в этом отношении особый интерес. В самом деле, вряд ли можно понять формирование художественного метода и стиля таких корифеев русской реалистической литературы XIX века, как Тургенев или Островский, Толстой или Достоевский, без учета их отношения к Гоголю и его художественному миру. Художественное наследие Гоголя было весьма существенно и для Чехова.

* * *

Что прежде всего бросается в глаза, когда обращаешься к теме: Чехов и Гоголь? Чехов не просто хорошо знал прозаические и драматические произведения Гоголя и высоко ценил их. Гоголевский художественный мир был духовным достоянием писателя1. В письмах Чехова мы встречаем имена гоголевских персонажей, гоголевские выражения и определения. С их помощью писатель передает подчас свои впечатления и наблюдения, даже переживания. Иногда шутя, иногда серьезно.

Одно из немногих сохранившихся ранних писем свидетельствует, что Чехов именовал своих таганрогских земляков Камбуровых Николаем и Иоанном Добче-Бобчинскими2. В 1887 году, рассказывая, как прошла премьера «Иванова», в частности, писал: «… А Глама, на манер Манилова, другую мою руку прижимает к сердцу» (13, 393). А вот выдержка из описания крымского ночного пейзажа: «Ямы, горы, ямы, горы, из ям торчат тополи, на горах темнеют виноградники – всё это залито лунным светом, дико, ново и настраивает фантазию на мотив гоголевской «Страшной мести» (14, 132;. Сняв дачу в Сумах Полтавской губернии, пишет Н. Лейкину, что собирается «все лето кружиться по Украине и на манер Ноздрева ездить по ярмаркам» (14, 61). Описывая эту дачу А. Плещееву, сообщает, что теперь он живет недалеко «от Полтавы и тех маленьких, уютных и грязненьких городов, в которых свирепствовал некогда Ноздрев и ссорились Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем» (14, 65). Из Сум, где гостит у Линтваревых, так рисует Плещееву предстоящую поездку к Смагиным: «Едем мы завтра в громаднейшей дедовской коляске, в той самой, которая перешла в наследство к Линтваревым от тетушки Ивана Федорыча Шпоньки» (14, 124). Поездив по Полтавской губернии, побывав «во многих прославленных Гоголем местах» (там же), подпав под их очарование, Чехов задумал купить там хутор. Сообщая об этом плане, который так и не был осуществлен, все время вспоминает Гоголя и его героев. То пишет, что вскоре попадет в «сонм Шпонек и Коробочек» (14, 159), то обещает, что станет подписываться так: «Полтавский помещик, врач и литератор Антуан Шпонька» (14, 153).

Во время своего путешествия на Сахалин, описывая дорожные встречи, Чехов нередко упоминает о гоголевских типах. Так, рассказав в путевом дневнике-письме о том, «как богата Россия хорошими людьми», вдруг прерывает записи: «Стоп! Нельзя писать: пришел знакомиться редактор «Сибирского вестника», Картамышев, местный Ноздрев, пьяница и забулдыга» (15, 77 – 78). Чуть позже тот же Картамышев назван «местным Ноздревым, широкой натурой» (15, 89). Тут же упоминается о чиновнике, характер которого определен так: «…Это густая смесь Ноздрева, Хлестакова и собаки. Пьяница, развратник, лгун, певец, анекдотист и при всем том добрый человек» (15, 84). А вот описание поручика, с которым Чехов познакомился во время плавания по Амуру:,»Пехота, высокий, сытый, горластый курляндец, большой хвастун и Хлестаков, поющий из всех опер, но имеющий слуха меньше, чем копченая селедка, человек несчастный, промотавший прогонные деньги, знающий Мицкевича наизусть, невоспитанный, откровенный не в меру и болтливый до тошноты» (15, 113).

Любопытно, что во всех этих блестящих зарисовках с натуры сходство с тем или иным гоголевским персонажем оказывается лишь одной из характерных черт описываемого типажа. Чехов как бы исходит из того, что Гоголь, творя образы своих героев, концентрировал в каждом из них определенные черты характера, которые свойственны многим людям. Судя по всему, маниловщина, хлестаковщина, ноздревщина являются, по Чехову, всего лишь составной частью того сложного конгломерата, который чаще всего представляют собой человеческие характеры, с которыми приходится повседневно сталкиваться в жизни.

Гоголевский тип для Чехова – и художественная условность, и безусловная правда, непреходящее открытие таких черт, которых у кого только не встретишь в окружающей толпе. Но так рассматривал свои создания и сам Гоголь. Вот почему он мог писать про того же Ноздрева: «Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане» 3. Или о Коробочке: «…Иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка» (VI, 53).

Сталкиваясь на каждом шагу с такими явлениями действительности, которые открыл и выставил на всенародные очи Гоголь, Чехов, естественно, не мог пройти мимо них и как художник. Упоминания о Гоголе и гоголевских типах нередки в устах рассказчиков и персонажей чеховских произведений. «Вы говорили, – изрекает Иван Петрович Семипалатов, обращаясь к своему посетителю, – что у нас нет уже гоголевских типов… А вот вам! Чем не тип?» И далее следует аттестация вошедшего в кабинет Семипалатова чиновника: «Неряха, локти продраны, косой… никогда не чешется…» (3, 30).

Однако в творчестве Чехова мы встречаем не только упоминания о гоголевских типах и уподобление им тех или иных персонажей. Уже давно отмечены чеховские зарисовки современных ему гоголевских героев, взятых к тому же в ситуациях, явно сходных с гоголевскими. В рассказе «Дорогая собака» перед нами новоявленный Ноздрев в лице поручика Дубова. В рассказе «Шило в мешке» – чеховская шуточная разработка ситуации гоголевского «Ревизора», в рассказе «Справка» – вариант той сцены из «Мертвых душ», где Чичиков знакомится с чиновником Иваном Антоновичем. И подобных рассказов немало. Среди них есть и такие, которые можно назвать рассказами, вольно или невольно написанными на гоголевскую тему. Так, например, в «Мертвых душах» Чехов должен был прочесть и те строки, в которых Гоголь рассуждает о неосновательности и ненадежности служебного положения тонких и об устойчивости, житейском благополучии толстых. Рассуждения эти завершаются следующей формулой: «Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие» (VI, 15). Как не предположить, что один из ранних шедевров Чехова – рассказ «Толстый и тонкий» – написан на эту гоголевскую тему?

Эти обращения Чехова к гоголевским типам; сюжетам и темам весьма показательны. Они прежде всего наглядно подтверждают жизненную достоверность реалистических гоголевских художественных обобщений. Живы и чиновники-взяточники, и чиновничье лихоимство и прочее и прочее, воистину бессмертен Ноздрев. Но вместе с тем многое меняется. Комический эффект чеховских рассказов чаще всего и основан на этих исторических сдвигах. Так, комизм «Справки» – в демонстрации усовершенствований, так сказать, «техники» получения взяток и обращения с посетителями.

В рассказе «Шило в мешке» особое значение имеет то строжайшее «инкогнито», которое тщится соблюсти чеховский ревизор Посудин, стремясь поймать с поличным чиновников уездного городишки N. Предвкушая, что свалится им как снег на голову, Посудин цитирует Гоголя: «Воображаю их ужас и удивление, когда в разгар торжества послышится: «А подать сюда Тяпкина-Ляпкина!» То-то переполох будет! Ха-ха…» И вновь комический финал построен на том, что много воды утекло со времен Тяпкина-Ляпкина, и перемены эти делают несбыточными надежды ревизора. «По телеграфу все известно… – сообщает возница Посудину. – Как там ни кутай рыла, как ни прячься, а уж тут знают, что едешь. Ждут… Посудин еще у себя из дому не выходил, а тут уж – сделай одолжение, все готово! Приедет он, чтоб их на месте накрыть, под суд отдать, или сменить кого, а они над ним же и посмеются» (4, 101, 104).

Итак, времена меняются, а гоголевские ситуации и типы живут, цепко приспособляясь к современным условиям. Таков прежде всего смысл «гоголевских» рассказов Чехова. «Гоголевскими» мы их называем условно, потому что ни один из них не был подражательным.

Вот – «Дорогая собака». Это наиболее «гоголевский» рассказ. И дело не только в типе главного героя – новоявленного Ноздрева. Сходство подчеркнуто и тем, что сюжет строится на попытке Дубова сбыть с рук негодную собаку. Будто Чехов прочел у Гоголя фразу: «Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по словам Ноздрева, должна была скоро издохнуть, но, года два тому назад, была очень хорошая сука» (VI, 73) – и задался целый написать на эту тему рассказ. И сделал это воистину; по-чеховски. Характер новоявленного Ноздрева удается раскрыть на двух страничках диалога Дубова и его приятеля Кнапса. Причем роль повествователя сводится всего лишь к ряду нейтральных замечаний, аналогичных сценическим ремаркам. От первой до последней строчки перед нами неповторимо чеховский рассказ. Чеховский рассказ на гоголевскую тему.

Вглядываясь пристальнее в это произведение, можно увидеть не только его тематическую близость Гоголю. Чехов кладет в основу художественной структуры своего рассказа гоголевский принцип выделения главного, определяющего в образе своего героя. Однако осуществляется этот принцип весьма оригинально.

Разъясняя свой художественный метод, Гоголь писал: «Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете… Это полное воплощенье в плоть, это полное округленье характера совершалось у меня только тогда, когда я заберу в уме своем весь этот прозаический существенный дрязг жизни, когда, содержа в голове все крупные черты характера, соберу в то же время вокруг его все тряпье до малейшей булавки, которое кружится ежедневно вокруг человека, словом – когда соображу все от мала до велика, ничего не пропустивши» (VIII, 452 – 453). Отсюда все те детали и подробности, которые так покоряют нас в «Мертвых душах». Ни одной случайной и в этом смысле необязательной, лишней. Все как бы намагничены главной задачей повествования, все ведут к ней, указывают на нее. Так, если уж Собакевич похож на «средней величины медведя», то и фрак у него для «довершения сходства… совершенно медвежьего цвета», и походка косолапая, медвежья. Следовательно, и остерегаться надо, чтобы не отдавил ноги… И если пойдет речь о портретах в комнате Собакевича, то это непременно портреты людей крепких и здоровых, как Собакевич. Даже дрозд в клетке и тот оказывается похож на Собакевича. Так же описана мебель. «Стол, кресло, стулья, – заключает Чичиков, оглядывая комнату, – все было самого тяжелого и беспокойного свойства; словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!» (VI, 94, 96).

Щедр Гоголь на подробности и в других случаях. Так, обращаясь к характеристике кучера Селифана и лакея Петрушки, Гоголь замечает: «Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют, второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, – но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем, и с этой стороны, несмотря на то, что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец» (VI, 19).

Гоголевскому творческому методу Чехов противопоставил свой, который однажды кратко сформулировал так: «Я умею писать только по воспоминаниям, и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично» (17, 193). Логика же творческого развития Чехова, определившаяся уже в 80-е годы, сводилась в первую очередь к умению добиваться нужных ему художественных результатов все меньшим количеством деталей и подробностей. Рассказ «Дорогая собака» может служить наглядным примером этого существенного различия реалистических принципов обобщения, построения типических характеров Гоголем и Чеховым.

Для того чтобы вылепить образ Ноздрева, Гоголю потребовалось огромное количество подробностей облика и быта героя, множество рассказов о скандальных происшествиях, в центре которых был Ноздрев. И все это помимо, казалось бы, исчерпывающе выразительных сцен встречи Чичикова и Ноздрева. Что касается Чехова, то он ограничивается лишь одной небольшой сценкой, на протяжении которой поручик Дубов пытается всучить своему приятелю Кнапсу собаку Милку. При этом выявляется и ноздревская хитрость – стремление сбыть с рук нечто ему ненужное, и ноздревская неуемность, страсть к коммерческим сделкам как таковым. Выявляются и долгие ноздревские черты. Запечатлена способность Дубова переходить в разговорах со своими знакомыми от выспренних излияний чувств к грубостям и резкостям, которые, впрочем, никак не сказываются на их последующих отношениях. Так, дружеское общение с Кнапсом не мешает Дубову посылать его к черту и даже заявить ему, что он человек «не мужского пола».

В основном же образ новоявленного Ноздрева, а вместе с тем и комический эффект рассказа держатся на демонстрации ноздревской страсти вдохновенно и самозабвенно врать. Но и это сделано чрезвычайно скупо. Завирается Дубов, определяя цену Милки. Сказав, что заплатил за нее, когда она была еще щенком, 100 рублей, Дубов тут же уверяет, что отдал за нее 150 рублей, даже не замечая, что зарапортовался. Кульминация же комического эффекта наступает, когда Дубов оскорбляется, услышав, что Кнапс назвал Милку сукой. Поручик бранит своего гостя и вдохновенно доказывает, что Милка вовсе не сука, а… чистокровный кобель. Впрочем, тут же, чуть помолчав и выпив с приятелем по стакану коньяка, Дубов как ни в чем не бывало произносит: «А хоть бы и женского пола… Удивительное дело! Для вас же лучше» (4, 74).

Впрочем, уже тут становится очевидным, что рассказ этот не гоголевский, а чеховский не только по форме, но и по содержанию, что новоявленный Ноздрев – это чеховский герой середины 80-х годов.

В самом деле, классический тип Ноздрева – это человек, не знающий ни горя, ни забот, в какие бы, в общем-то, горестные ситуации он ни попадал. Изобьют ли его, основательно проредив при этом его роскошные бакенбарды, вышвырнут ли с бала, начнут ли против него уголовное дело за бесчинство – ему все нипочем. Такими же – не знающими сомнений – были, как мы увидим ниже, герои чеховских рассказов начала 80-х годов. Дубов лишен этой цельности его гоголевского прототипа. В конечном счете он уже без всякого фанфаронства уговаривает Кнапса помочь ему, просит освободить его от ненужной, дрянной собаки, с которой не знает что делать. Финал рассказа, как обычно у Чехова, – неожиданный и приоткрывает нам нового Дубова – на поверку человека, в какой-то мере жалостливого, пытавшегося избежать обращения к услугам живодеров. Но получается так, что без этого не обойтись. И вот заключительная сценка:

«-Пошлю завтра с Вахрамеевым… Чорт с ней, пусть с нее кожу сдерут… Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того, что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера все мясо сожрала, п-п-подлая… Добро бы, порода хорошая, а то чорт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи!

– Прощайте! – сказал Кнапс.

Калитка хлопнула и поручик остался один» (4, 75).

Конечно, все это вроде бы очень смешно, так как, помимо всего прочего, обнажает меру предшествующего вранья Дубова. Но и не смешно. Не смешно по многим причинам. В том числе и в связи с упоминанием о живодерах и о завтрашней миссии Вахрамеева. Не комична в общем контексте финала рассказа и заключительная фраза: «Калитка хлопнула и поручик остался один».

Оригинальны по форме и по содержанию и другие «гоголевские» произведения Чехова, в том числе и написанные на гоголевскую тему. Так, если первый вариант упомянутого выше рассказа «Толстый и тонкий» (1883) при всем его художественном своеобразии был выдержан все же в духе Гоголевской традиции изображения маленького человека – конфликтная ситуация начиналась с начальственного окрика толстого, – то вторая его редакция (1886) оказывается уже совсем иной. Впрочем, тут затрагивается вопрос, на котором следует остановиться специально.

* * *

Уже в первые годы своей творческой деятельности Чехов, как известно, обратил на себя внимание критики не только яркой талантливостью, но и необычным, оригинальным взглядом на мир. Настолько оригинальным, что критика тех лет, в первую очередь либерально-народническая во главе с ее патриархом Н. Михайловским, считавшая себя хранительницей «заветов отцов», объявила Чехова писателем, порвавшим с этими заветами, то есть с демократическими традициями русской литературы, восходившими в первую очередь к Гоголю, к его прославленной «Шинели». Искрящееся веселье молодого писателя, отсутствие у него гоголевской горькой иронии, испепеляющей щедринской сатиры или иных форм открытого авторского осуждения социального зла были расценены как проявление безучастия, гражданского индифферентизма.

Видимо, Михайловский выступил бы еще более строго и решительно с осуждением Чехова, если бы знал некоторые его высказывания тех лет. А Чехов писал своему брату в январе 1886 года: «Но ради аллаха! Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?.. Нет, Саша, с угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов… Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их превосходительствам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования…» (13, 156, 157 – 158).

Чехов пишет о низшем разряде российского чиновничества, к числу которых принадлежал пушкинский Самсон Вырин («Станционный смотритель») – прообраз «маленького человека» в русской литературе XIX века. По сравнению с ним гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин – чиновник девятого класса – величина недосягаемая. Но и Акакий Акакиевич – классический образ обездоленного, униженного человека в русской литературе. Все это проясняет меру дерзновенности Чехова, казалось бы, явно посягнувшего не только на гоголевские, но и на пушкинские традиции маленького человека. И все же при ближайшем рассмотрении Чехов оказывается не отступником, коим его считал Н. Михайловский и даже – в какой-то мере – Г. Успенский и В. Короленко, а наследником и продолжателем гоголевских традиций.

Да, у Чехова нет образов «маленьких людей», описанных с чувством авторской симпатии. Тщетно было бы также искать в его сочинениях что-либо, хотя бы отдаленно напоминающее гоголевского молодого человека из «Шинели», который посмеялся как-то над Башмачкиным и «вдруг остановился как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним», которому долго потом звенели слова: «я – брат твой» (III, 144). Все это чуждо Чехову. Следует, однако, иметь в виду, что пересмотр гоголевского отношения к Башмачкиным начался задолго до Чехова. Уже Макар Девушкин Достоевского («Бедные люди») считал оскорбительным для себя гоголевское освещение Акакия Акакиевича. Существенное переосмысление темы маленького человека произошло в творчестве разночинцев-демократов 60-х годов. Иной подход к ней складывался у Тургенева, Достоевского, Толстого. С решительной критикой гоголевской «Шинели» выступил Чернышевский в статье «Не начало ли перемены?» (1861).

Чернышевский осудил идеализацию Башмачкина. «Прекрасно и благородно, – иронизировал он по этому поводу, – в особенности благородно до чрезвычайности. Только какая же польза из этого – народу? Для нас польза действительно была, и очень большая. Какое чистое и вкусное наслаждение получали мы от сострадательных впечатлений, сладко щекотавших нашу мысль ощущением нашей способности трогаться, умиляться, сострадать несчастью, проливать над ним слезу, достойную самого Манилова» 4. Показывая никчемность Акакиев Акакиевичей, рутинность их мышления, говоря, что они и не заслуживали иной участи, чем та, которая им досталась, Чернышевский выступал за суровую правду изображения так называемого маленького человека. Критик полагал, что только так можно проявить уважение к простым людям, содействовать тому, чтобы в народе просыпалось самосознание и чувство человеческого достоинства, стремление измениться самим и изменить свою жизнь.

Вне всякого сомнения, вереница чиновничьей и иной человеческой мелюзги в рассказах Чехова создавалась в полном соответствии с той поправкой, которую подсказывала жизнь, которую внесли в гоголевскую традицию 60-е годы. Маленький человек изображается Чеховым без какой бы то ни было идеализации. Он холопствует перед вышестоящим и тиранит еще меньших, чем он сам, завидует и подсиживает, на все готов во имя чинишка и грошовой прибавки к жалованью.

Вот Невыразимов, вынужденный в пасхальную ночь остаться на дежурстве, чтобы подработать пару рублей. Кляня свою участь, он думает, как же ему выбраться из бедственного положения. Удрать с дежурства? Но это не сулит ничего хорошего. «Украсть нешто? – подумал он». Но и для того, чтобы украсть и суметь спрятать краденое, нужно, полагает он, образование. Или донос написать? Кое-кому это помогло, вспоминает Невыразимов. И тут же признается себе, что и донос ему толком не сочинить. Перебрав все это в уме, чеховский герой уставился глазами в недописанное письмо к человеку, которого «ненавидел всей душой и боялся, от которого десять лет уже добивался перевода с шестнадцатирублевого места на восемнадцатирублевое…

– А… бегаешь тут, чорт! – хлопнул он со злобой ладонью по таракану, имевшему несчастье показаться ему на глаза. – Гадость этакая!

Таракан упал на спину и отчаянно замотал ногами… Невыразимов взял его за одну ножку и бросил в стекло. В стекле вспыхнуло и затрещало…

И Невыразимову стало легче» (3, 121).

Несколько в иной – отчетливо юмористической – интонации написан рассказ «Хамелеон». Но и тут ни единого слова, похожего на сочувствие кому бы то ни было из действующих лиц сценки. Такая же картина в рассказе «Двое в одном» – о еще одной разновидности хамелеонства. Ничего похожего на сочувствие кому бы то ни было из персонажей нет и в рассказе «Торжество победителя». Да и кому тут сочувствовать? За плечами у чиновника Козулина мученическая жизнь, но теперь, продвинувшись по службе, он уже сам торжествует, измываясь над своими подчиненными не меньше, чем когда-то издевались над ним самим. Ну, а подчиненные Козулина, которых победитель собрал на блины? Принимают все это как нечто само собой разумеющееся. Вот Козулин заставил бегать и кричать петушком папашу рассказчика и самого сынка. «Папаша мой, – повествует рассказчик, – улыбнулся, приятно покраснел и засеменил вокруг стола. Я за ним.

– Ку-ку-реку! – заголосили мы оба и побежали быстрее.

Я бегал и думал:

«Быть мне помощником письмоводителя!» (1, 24).

Так кончается рассказ.

  1. См.: М. Л. Семанова, Гоголь и Чехов, «Ученые записки Ленинградского государственного педагогического института имени А. И. Герцена», т. 107, 1955. Кафедра русской литературы.[]
  2. А. П. Чехов, Полн. собр. соч. и писем, т. 13, Гослитиздат, М. 1948, стр. 31. Далее в скобках указывается том и страница данного издания.[]
  3. Н. В. Гоголь, Полн. собр. соч., т. VI, Изд. АН СССР, М. -Л, 1951, стр. 72. Далее в скобках указаны том и страница данного издания.[]
  4. Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч. в 15-ти томах, т. VII, Гослитиздат, М. 1950, стр. 859.[]

Цитировать

Бердников, Г. Гоголь и Чехов / Г. Бердников // Вопросы литературы. - 1981 - №8. - C. 124-162
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке