№5, 1982/Обзоры и рецензии

«Год Достоевского»

Достоевский неисчерпаем. Литература о Достоевском практически необозрима. В справочнике, выпущенном издательством «Книга» в 1968 году, зарегистрировано без малого четыре тысячи публикаций разного рода, появившихся на русском языке после Великой Октябрьской социалистической революции1. Около шестисот новых названий содержится в библиографическом приложении к первому выпуску серийного издания Института русской литературы (Пушкинского дома) «Достоевский. Материалы и исследования». Здесь зафиксированы работы, обнародованные в 1970 – 1971 годах, когда широко отмечалось 150-летие со дня рождения писателя2.

Щедрым на публикации был и 1981 год – «год Достоевского».

Предлагаемый вниманию читателя критико-аналитический обзор литературы юбилейного «года Достоевского» преследует ограниченную задачу. Мы намерены остановиться лишь на некоторых тенденциях современной науки о Достоевском, обратившись к журнальным публикациям. В этом, думается, есть свой резон. В журнальной публикации, пусть в тезисном изложении, отстаиваемая автором концепция, как правило, выявляется наиболее наглядно. А поскольку мы хотели бы разобраться в том, каков современный уровень познания Достоевского, идейно-нравственного содержания его художественного творчества и публицистики, что принципиально нового вносят сегодня наши литературоведы и критики в понимание специфики образного мира, рожденного гением Достоевского, – имеет смысл обратиться именно к недавним журнальным выступлениям.

1

Наличие различных несхожих представлений о сердцевине творчества Достоевского, полемически противостоящих концепций и разночтений естественно и закономерно. Они отражают необычайную сложность и противоречивость самого «объекта» исследований. Но в отдельных случаях мы имеем дело с явными или завуалированными попытками если не отказаться, то хотя бы «подправить» некоторые основополагающие принципы нашей науки о литературе, в частности той ее ветви, которая связана с наследием Достоевского.

«Развитие советской науки, – справедливо заявлено в статье Г. Фридлендера «Достоевский – художник и мыслитель», – со всей очевидностью показало, что любые попытки отвлечься при анализе творчества Достоевского от его глубокого, живого социально-исторического содержания бесплодны, ибо уводят в сторону от ясной и простой истины ленинизма, закрывая путь к объективному пониманию произведений Достоевского – не только свойственных им исторических противоречий, но и того громадного заряда положительной духовной энергии, который они содержат» 3. Высока политическая и гражданская ответственность исследователей жизни и творчества Достоевского: ни один великий писатель-реалист золотого века русской классической литературы не связан столькими живыми нитями с нашим временем, его жгучими проблемами, с нашим духовным бытием, как он. «Острота и напряженность философской мысли, – сказано по этому поводу в цитируемой статье, – насыщенность действием, свойственные романам и повестям Достоевского, созвучны внутренней напряженности нашего века – века великих революционных преобразовании в жизни человечества и вместе с тем двух мировых войн, века развертывающихся на наших глазах социальной и научно-технической революций, ломающих привычные нормы и представления» 4

Речь идет о повышенном интересе писателя к кризисным явлениям в жизни – к подспудным силам, способным до поры до времени таиться глубоко в недрах общества, но в какой-то момент вырваться наружу и превратиться в грозную опасность для человечества, если силы эти не будут побеждены совестью и разумом людей и не станут – — благодаря этому основой для нового созидания.

Чтобы осознать подлинное величие Достоевского, роль его наследия в современном раздираемом глобальными противоречиями мире, объективно разобраться в сильных и слабых сторонах мировоззрения и творчества гениального писателя, надо подходить к ним с глобальными мерками, мерить всемирно-историческим масштабом.

Не потому ли наиболее глубокий след в памяти читателей оставляют те журнальные публикации юбилейного года, в которых такие масштабы выдержаны?

Так, можно – и, вероятно, нужно – оспорить многое в сочинениях Ю. Карякина о Достоевском – будь то его небольшая монография «Самообман Раскольникова»(1976) или разрозненные «заметки», печатавшиеся в разных журналах в юбилейном году. Далеко не все убедительно и не все доказано в его сопоставлении «по законам контрапункта»»Бесов» и «Войны и мира». Но в самой постановке вопроса: не являются ли «Бесы», помимо всего прочего, вполне осознанным ответом Достоевского на толстовскую историческую эпопею? – есть, думается, свой резон. Действительно, «две контрапунктные темы единой симфонии (русская литература) не гасят друг друга, а возгораются от встречи еще ярче, сильнее, и каждую понимаешь лучше, глубже, яснее» 5.

Критик не только ставит вопросы – он предлагает и свои решения, правда, не всегда и не во всем достаточно основательные. Однако, по-новому перечитывая Достоевского, он во всеоружии фактов опровергает весьма распространенные, особенно на Западе, толкования, обвинения автора «Записок из подполья», «Бесов», «Бобка» в «мизантропии», «пессимизме» и пр. Достоевский любил жизнь. И Ю. Карякин пишет о мощном ощущении жизни как дара, как счастья, ощущении, которое и превращало минуты его творчества в века…

«Он побывал там, – настаивает Ю. Карякин, – и вернулся оттуда, вернулся, открыв бесконечную ценность жизни живой… каждой минуты ее. Не этой ли встречей со смертью (при которой он не сморгнул) и объясняется еще, что все вопросы он ставил отныне в самой предельной остроте, как вопросы жизни и смерти буквально, не переносно, как вопросы жизни и смерти всего человечества? И не отсюда ли еще и его провидческий дар? Отныне и до смерти своей всякую личную судьбу он и будет рассматривать как образ судьбы общечеловеческой» 6.

Издавна пишут о «загадке», чуть ли не мистической «тайне» Достоевского, даже о его непознаваемости. Нечто подобное – правда, как издержки юбилейного суесловия – прозвучало и в некоторых недавних публикациях. Гипотеза Ю. Карякина, на наш взгляд, приближает к разгадке «тайны». Достоевский, по словам исследователя, «испытал свою смерть как смерть всего человечества и разом увидел такое, что иным путем вообще непознаваемо. Не потому ли и мы сейчас, когда всему человечеству и грозит впервые встреча со своей смертью, только-только начинаем понимать Достоевского во всей его глубине, во всей его неистребимой жажде жизни?» 7.

Мы имеем дело не с абстрактными умствованиями увлеченного своими выкладками автора. Изложенная точка зрения, по-видимому, есть отражение действительного сдвига, качественно нового этапа в осознании главного смысла творчества Достоевского. Об этом свидетельствует, в частности, внутренняя перекличка «заметок» Ю. Карякина и «слова» Алеся Адамовича «Достоевский после Достоевского».

2

Размышляя о современном непреходящем значении наследия Достоевского, остроактуальном звучании его «уроков», А. Адамович обращается к опыту Льва Толстого. Прочитанные и сопережитые, Достоевский и Толстой, утверждает он, как-то в нас совмещаются.

А. Адамович подчеркивает: речь идет именно о совмещенном, а не раздельном, точнее, все более совмещаемом их воздействии на всю духовную ситуацию в мире, а также на современную литературу: «И потому, оглядываясь на «Войну и мир»… неизбежно замечаем и другого гиганта, другую вершину – «Братьев Карамазовых»… Не помещается наша кризисная эпоха даже в безбрежных границах жанра толстовской эпопеи, требует она и того провидческого заострения мысли, тревоги человеческой и о человеке, какое есть у Достоевского».

И дальше: «А «Преступление и наказание» – такой современный призыв к запрету на кровь и жестокость! – обязательно зовет, кличет на подмогу толстовскую публицистику и все ту же «Войну и мир»… И тогда замечаем вдруг, что конфигурация каждого из этих величайших литературных континентов, именуемых Толстой и Достоевский, сохраняет следы, черты изначальной близости их, которые современники замечали меньше» 8.

Убедительно и исторично объяснение возникшей в нашу тревожную, кризисную эпоху потребности в «совмещенном воздействии сверхгениев». В условиях безудержного тиражирования и усовершенствования смертоносных боеголовок и термоядерно-ракетной конфронтации все как бы направлено, по словам А. Адамовича, на то, чтобы обесценить жизнь человеческой единицы. Да что единицы – миллионов людей! В этой ситуации самое важное, чтобы как можно больше людей и как можно скорее осознали жестокую реальность положения: ни одна нация, ни один класс, ни одна страна ничего не выиграют, обменявшись ударами. Ничего важнее мира нет.

Подчеркивается: одно из психологических и идеологических клише, самых устойчивых, с которыми спорили еще Достоевский и Толстой, но которые дожили и до «атомной эры», – так называемый «арифметический гуманизм». В свое время Достоевский, по образному выражению А. Адамовича, подставил подножку безоблачной логике «арифметического гуманизма», который увлеченно подсчитывал, сколько голов не жалко ради счастья миллионов обиженных. Тем не менее и после Достоевского и Толстого такого пошиба «гуманизм» царил не в одних лишь головах политиков, но и в произведениях литературы.

Сейчас многое меняется, многое изменилось и в самосознании мирового искусства, в нашем сознании, в понимании гуманизма. «Доатомное человечество, – заключает А. Адамович, – еще многое могло себе позволить, не выглядя самоубийцей.

Но Достоевский и это многое именовал уже бесовством, проецируя его на будущее, когда радетели человеческого счастья «потребуют» (тогда это казалось немыслимым преувеличением) миллионы голов».

Поистине, в новом историческом контексте, в прочтении нашим временем что-то меняется и в самом Достоевском, в восприятии его идей и образов: одно укрупнилось, высветилось, другое ушло на второй план.

Не только автор статьи «Достоевский после Достоевского» всей логикой своих рассуждений убеждает в том, что великий русский писатель и мыслитель органично «вписывается» в мир наших сегодняшних тревог, надежд, поисков и ожиданий. Об этом удивительном созвучии «громадной внутренней напряженности нашего времени» романов и повестей Достоевского, которым свойственна исключительная острота и внутренняя напряженность мысли, говорил и П. Палиевский, открывая в «Иностранной литературе» беседу на тему – «Ф. М, Достоевский и мировая литература».

Подвергая критике труды западных исследователей, рассматривающих Достоевского как певца хаоса, родоначальника литературы абсурда, оратор подчеркнул, что Достоевский меньше всего был пессимистом: «Он смотрел на будущее человечества и на будущее России с великой надеждой и страстно стремился отыскать пути, ведущие к грядущей «мировой гармонии», к братству людей и народов» 9.

В упомянутой беседе, как бы открывшей «год Достоевского» в нашей стране, приняли участие литературоведы и критики, серьезно, профессионально занимающиеся исследованием жизни и творчества писателя. В хорошо аргументированных речах Д. Затонского, В. Ветловокой, Т. Мотылевой и других были подняты весьма перспективные проблемы, в частности о роли опыта Достоевского в обновлении поэтики реализма, о генетической связи с Достоевским многих выдающихся явлений в современном искусстве «живописания словом». Высказывались и суждения спорные, дискуссионные, недостаточно обоснованные конкретным идейно-эстетическим анализом главного и определяющего в творчестве великого романиста. Вместе с тем в некоторых выступлениях была предпринята малоплодотворная попытка противопоставить Достоевского, его философию, идейно-образное богатство его бессмертных романов корифеям западноевропейской литературы той эпохи и последующих этапов развития всемирной художественной культуры.

Такие «концепции» были оспорены участниками встречи, – подчеркивали, что проблему эту не решить в рамках метафизического мышления: всемирен – значит не национален, что национальное в глубоком и лучшем смысле представляется как часть «всемирности», а «народность» неизбежно включает в себя гуманизм.

Разумеется, наследие Достоевского входит в мировую литературу не в качестве некоего искусства вообще, но как явление художественной и духовной истории России, как одна из высочайших вершин этой истории. Другими словами, безусловное признание глубокого национального своеобразия Достоевского, его самобытной народности, крепчайшей связи с лучшими традициями национальной духовной жизни не противоречит диалектическому пониманию грандиозности всемирно-исторического значения русского художника и мыслителя.

Здесь, по-видимому, надобно напомнить, что сам Достоевский, говоря о Пушкине как об истинно национальном русском гении, настоятельно подчеркивал «изумляющую глубину» его «всемирной отзывчивости», удивительную способность «в перевоплощении своего духа в дух чужих народов», – «нигде, ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось». В этом, по словам Достоевского, и «выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа русской народности, как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»»Стать настоящим русским, – утверждает Достоевский, – стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите». «…Наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей» 10. И эта мысль – из того же «завещания Достоевского», из его вдохновенной Пушкинской речи, произнесенной 8 июня 1880 года в заседании Общества любителей российской словесности.

В свете этих, казалось бы, не поддающихся кривотолкам высказываний писателя только и можно сколько-нибудь удовлетворительно решить многозначную проблему «Достоевский и всемирная литература». В юбилейном году, как мы убеждаемся, советское литературоведение заметно продвинулось вперед в этом направлении. Впрочем, не обошлось и без «накладок».

Надо ли сомневаться в том, что во всечеловечности русской народности Достоевский усматривал ее силу? Оказывается, вопрос этот можно поставить, так сказать, с ног на голову.

В статье «И назовет меня всяк сущий в ней язык…», снабженной подзаголовком «Заметки о своеобразии русской литературы», В. Кожинов признает: «Как известно, на протяжении последних двадцати лет жизни Достоевский развивал мысль о всечеловечности как о сущности нашего национального самосознания и – как следствие – коренном, решающем качестве русской литературы».

Не будем касаться пафоса статьи в целом, всей сложной системы аргументации автора. Заявив, что постоянно повторяемые слова о всечеловечности в конечном счете стали походить на общее место или даже просто громкую фразу, что в духовном мире Достоевского, как и его предшественников, развивавших эту мысль, она имела необычайно сложное, противоречивое, а подчас даже трагическое звучание (с чем, в общем, можно было бы согласиться), В. Кожинов с присущей ему категоричностью утверждает: «Если поставить вопрос наиболее прямолинейно и просто, всечеловечность представала в отечественном самосознании и как глубоко положительное, в пределе идеальное, и одновременно как недвусмысленно «отрицательное», чреватое печальнейшими последствиями качество» 11.

«Прямолинейно и просто» поставив вопрос, решение которого нуждается в тончайшей диалектической аргументации, В. Кожинов оперирует ссылками на авторитеты, начиная с Белинского и Чаадаева. Причем «сверхзадание», как видно, заключается в привлечении нашего внимания именно к «оборотной стороне русского своеобразия». Достоевский, по утверждению критика, показывает, что именно из этого своеобразия возникло ненавистное ему безграничное низкопоклонство перед Европой.

Трудно проследить за причудливым ходом авторской мысли. Под некоторыми выдвинутыми критиком тезисами, вероятно, безоговорочно подпишется любой литературовед, мыслящий историческими категориями. Вот один из них, крайне важный для понимания сложившейся в нашей стране ситуации: «Всечеловечность, всемирность русской литературы (и культуры) имеет глубочайшее основание в том громадном по своему значению факте, что Россия с самого начала складывалась – или даже, пожалуй, рождалась – как страна многонациональная». Столь же бесспорен и заключительный аккорд статьи: «…Подлинная всечеловечность воплощается лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку» 12.

Но вся соль заключается в том, какое реальное содержание вкладывается во все эти понятия, что стоит за словом. Решительное несогласие вызывают обобщения, касающиеся стихии самоотречения, беспощадного самосуда, в котором В. Кожинов – вслед за Чаадаевым – усматривает существеннейшую черту «отечественного бытия и сознания».

На претенциозность статьи «И назовет меня всяк сущий в ней язык…», на неточность критериев, с которыми ее автор подходит к решению действительно сложных вопросов, обратила внимание газета «Правда». Автор литературного обозрения В. Кулешов в этой связи писал о допускаемых в иных публикациях отступлениях «от традиций марксистско-ленинской эстетики, от тех методологических принципов анализа художественных явлений, которые давно оправдали себя в литературоведческой и литературно-критической практике» 13.

Очевиден прогресс, наметившийся в решении ряда капитальных задач современной науки о Достоевском.

«Все более пристальный интерес к личности Достоевского отвечает, вероятно, какому-то новому моменту, этапу, может быть, даже целой новой эпохе в нашем познании нашей культуры. Тут не поверхностная мода, а очень глубокая потребность. Сейчас происходит истинное возрождение нашей классики XIX века: настоящее открытие заново, читаем, как впервые, и не перестаем удивляться, насколько богаты. Но самое главное и прекрасное, может быть, именно в том, что великие писатели наши воздействуют на нас все больше не только литературно, своими книгами, образами, героями, но и самими собою, как живые личности, своей жизнью в целом. Происходит как бы их воскрешение (особенно Пушкина, конечно). Литературоведение и проявляется здесь как «лишь» специфический способ жизневедения» 14.

В этом утверждении – а оно содержится в «Заметках к изучению творчества и жизни Ф М. Достоевского» Ю. Карякина – нетрудно обнаружить и свойственную увлекающемуся исследователю постоянную склонность к заострению мысли, гиперболизации. Но в главном он прав. И не он один обратил внимание на возрастающий интерес к личности писателя.

В ходе содержательной дискуссии на тему «Личность Достоевского. Проблемы ее экранного воплощения», проведенной журналом «Искусство кино», неоднократно подчеркивалось, что духовный облик великих людей XIX столетия не по праздному любопытству интересует современного человека, что «опыты великих жизней – такое же духовное достояние нации, как и литературное наследие, ими оставленное», что «нам дороги произведения великих русских писателей, но не менее дорого для нас то, что выражается в их судьбе и обнимается понятием их личности: ее силы, ее духовного масштаба» 15.

Интерес к жизненному опыту, к судьбе писателей-классиков, естественно, находит свое прямое отражение в науке о литературе, тесно связанной с духовными потребностями нашего современника. Не будем здесь касаться аномалий. Так называемое «занимательное литературоведение» спекулирует на интересе к интимной жизни знаменитостей. Немало появляется беллетризованных повествований, инсценировок, фильмов, явно рассчитанных на тех, кому, если воспользоваться пушкинским определением, охота видеть гениев на судне.

Но мы говорим о настоящей науке. Сошлемся для примера на «роман-исследование»

Б. Бурсова «Личность Достоевского»: эта талантливая, хотя и не бесспорная книга, вызвавшая в свое время острую полемику, продолжает пользоваться успехом у массовой аудитории. После журнальной публикации этот «роман исследование» вышел двумя изданиями -внушительным тиражом.

Надо ли удивляться тому, что среди публикаций юбилейного года в периодике заметное место занимает биографическая тема. Более того, биографический подтекст легко обнаруживается и в ряде работ, посвященных собственно анализу идейно-образного содержания великих романов Достоевского, их структуре, поэтике, прототипам.

Получает интенсивное развитие своеобразный – гибридный – полубеллетризованный исследовательский жанр. В -работах этого рода щедро демонстрируется документально-архивный материал, снабженный развернутым, дотошным историко-общественным и историко-литературным комментарием. К числу наиболее значительных недавних публикаций этого типа мы бы отнесли повествование Игоря Волгина «Последний год Достоевского», напечатанное в юбилейном номере «Нового мира».

Как и предыдущие выступления этого серьезно работающего автора (см., например, «Завещание Достоевского» – «Вопросы литературы», 1980, N 6), новая публикация И. Волгина привлекает богатством деталей, помогающих в своей совокупности восстановить во всей конкретике социально-исторический фон, на котором протекал последний год жизни писателя. Композиция исследования отличается стройностью, она строго продумана. Изложение раскованно, начисто лишено отпечатка гелертерства. Вместе с тем многозначные параллели дают читателю возможность глубже заглянуть в творческую лабораторию – «святая святых» романиста, постоянно державшего руку на пульсе своей эпохи, распознать прототипы отдельных его персонажей, воочию убедиться в реальности иных, казалось бы, фантастических романных коллизий и ситуаций.

Согласимся, все это достоинства немаловажные. Читая отдельные публикации И. Волгина, как бы просматриваешь контуры будущей книги, несомненно нужной. Тем не менее компетентный исследователь не избежал соблазна, которому нередко поддаются авторы жизнеописаний великих людей. Он склонен излишне драматизировать иные ситуации и без того весьма драматической действительности, невольно смещает отдельные важные акценты, чем нарушаются масштабные соответствия.

Так, чуть ли не лейтмотивом статьи, едва ли не сквозной темой повествования становится соперничество, чтобы не сказать – конкуренция, двух великих русских художников: Достоевского и Тургенева.

И. Волгин, безусловно, прав, заостряя внимание на этой странице в истории взаимоотношений обоих классиков. Завершая обширную главу «Три вечера в марте», он вполне резонно замечает: «Воспоминания о тургеневских днях 1879 года надолго останутся в общественной памяти. Эти дни явятся своеобразным прологом к тому неизмеримо более значительному историческому действу, которое на краткий миг соединит русскую интеллигенцию под сенью памятника первому русскому поэту» 16. Абсолютно достоверны все сведения об инциденте, случившемся во время данного в честь Тургенева обеда. Вполне объективно изложение фактов, живописующих «ход соперничества», равно как и освещение в заключительной части публикации «развязки с Тургеневым». Свидетельства почерпнуты из заслуживающих доверия источников.

Но количество обычно имеет тенденцию переходить в качество. Тщательно подобранные и, мы бы сказали, со вкусом прокомментированные свидетельства современников как бы заслоняют главное, чем и ради чего жил Достоевский в последние годы, что его волновало до глубины души, приводило в ярость и отчаяние. Конфликт с Тургеневым, конечно, важен для понимания идейной позиции и эстетического кредо Достоевского. Однако к «истории одной вражды», по сути, ничего нового И. Волгиным не добавлено, зато, заняв в контексте работы непомерно большое место, все эти «обеденные перипетии» отодвинули на второй план, приглушили острейшие проблемы, многие из которых намечены только пунктиром…

Авторы иных жизнеописаний классиков как бы забывают о том, что речь идет о великих писателях, о гениях, являющихся гордостью отечественной – и мировой – культуры. Это было отмечено участниками упомянутого выше обсуждения в журнале «Искусство кино».

Оценивая фильм «26 дней из жизни Достоевского», все были единодушны в том, что это экранное произведение, как эксперимент, заслуживает, в общем, одобрения, что работа А. Зархи не лишена достоинств. Безоговорочной удачей признан экранный образ Анны Григорьевны. Но заглавный герой фильма, в роли которого выступает талантливый актер А. Солоницын, из-за изъянов концепции киноповествования предстает перед зрителями не столько как истинно великий человек удивительного духовного мужества, а скорее как несчастный, издерганный, загнанный, заслуживающий жалости немолодой и нездоровый мужчина. И прав был В. Лакшин, который в этой связи заметил: «Вблизи великие часто кажутся ниже ростом – и угрюмство, издерганность, наверное же, были в Достоевском. Беда в другом: масштаб его личности и литературного подвига или хотя бы ощущение редчайшей силы дара не доходит с экрана» 17.

Нечто подобное случается и с иными беллетризованными жизнеописаниями Достоевского.

Ни обилие фактов, ни искуснейший их монтаж, ни даже мастерский, на уровне последних достижений науки о литературе, комментарий сами по себе, очевидно, не служат успеху сочинения о личности великого писателя. «Обилие фактов не может заменить психологию героя, его творческие данные, его идеалы, тональность его деятельности и самой его жизни, – говорит по этому поводу В. Кирпотин. – Необходимо… другое: показать во весь рост личность Достоевского, доминирующую над фактами и обстоятельствами, его веру в свой гений, в свою миссию, его несломленную жизненную силу, исходившую от него духовную радиацию, создаваемое им вокруг себя моральное и эстетическое «магнитное поле» 18.

4 По-прежнему острой и с общеметодологических позиций принципиально важной остается проблема «Достоевский и русская революционная демократия» как составная часть более широкой проблемы «Достоевский и российское революционно-освободительное движение». В этом еще раз убеждают итоги «года Достоевского», те немногие публикации, которые посвящены непосредственно данному кругу вопросов.

В самом подходе к названной теме и, как известно, в решении этой отнюдь не легкой задачи допускалось немало упрощений, были в свое время проявлены догматизм и схоластика. С рецидивами не до конца преодоленного одностороннего, предвзятого подхода к решению первостепенного значения задачи мы сталкиваемся и поныне. Однако в ряде публикаций обнаруживается стремление сгладить коренные противоречия между Достоевским и его оппонентами из радикального лагеря, остроту их принципиальных несогласий, притушить накал полемики, вполне объяснимый исторически социально-политической ситуацией 60-х годов. Поэтому стоит прислушаться к конструктивным предложениям, выдвинутым компетентными исследователями русской литературы.

«Подтягивать Достоевского к революционным демократам у нас нет никаких оснований, – заявил П. Палиевский, открывая упомянутую встречу ученых в редакции журнала «Иностранная литература». – Но его способность понимать во взаимодействии с ними истину, раскрывать и расследовать ее в непредвиденном объеме сейчас не вызывает сомнений» 19. Оратор, в частности, ссылался на работы В. Кирпотина, говоря о том, какой источник понимания открывается для нас, например, в теме «Достоевский и Белинский», когда мы смотрим на этих мыслителей вместе, нисколько их не соединяя и не поступаясь принципами. «Картина их спора, где эти столь, кажется, похожие, но разнозаряженные натуры, словно меняясь местами, развивали фундаментальные ценности жизни, позволяет теперь эти ценности намного глубже понять; а главное, снимая частности, видеть их перспективу сегодня» 20.

О перспективности такого, мы бы сказали, объективно исторического подхода к проблеме «Достоевский и революционные демократы» свидетельствует, например, статья В. Одинокова «Диалог о прекрасном». Можно не согласиться с отдельными формулировками автора, но пафос статьи в целом, система аргументации и вся тональность разговора на тему сложную и трудную обнадеживающа.

Достоевский и Добролюбов… Тема многозначная. Работа В. Одинокова невелика по объему, что сказывается на основательности анализа: иные положения изложены бегло. Однако в данном случае важнее отметить верность автора историзму в подходе к оценке «полемического диалога» между Достоевским и Добролюбовым, их спора о прекрасном. Проблема эта в самом начале 60-х годов действительно могла показаться неожиданной, «рафинированной». В годы революционной ситуации в России до канонов эстетики было ли? «Но это ошибочное мнение», – заявляет В. Одиноков и убедительно показывает, что «заэстетизированной внешностью предмета спора скрывалась такая «бездна пространства», в котором свободно размещались не только литературные лики, но и стоящие за ними реальные образы живой жизни, имевшие прямой выход в область злободневных для той эпохи социальных и общественных вопросов» 21.

Достаточно сравнить «Диалог о прекрасном» с публикациями на ту же тему, скажем, конца 40-х – начала 50-х годов, чтобы воочию убедиться в прогрессе нашей науки о литературе, в ее методологической зрелости. Рассуждая о статье Достоевского «Г-н – бов и вопрос об искусстве», а также о работе Добролюбова «Черты для характеристики Русского простонародья» и др., В. Одиноков стоит на позициях научных, объективных, ничего общего не имеющих с объективизмом. Он отводит бывшее в ходу обвинение в адрес Достоевского, который якобы безнадежно заблуждался, вступив в спор с Добролюбовым. Полемика в 60-е годы, как известно, сталкивала не только представителей разных идейных течений, но, случалось, и одного лагеря. В этой связи упоминаются расхождения Писарева с Добролюбовым в оценке «Грозы» Островского. Не менее накаленными были споры и в связи с тургеневским Базаровым между «Современником» и «Русским словом».

В. Одиноков подчеркивает, что Достоевский в полемике с Добролюбовым пытался не просто отстоять свой взгляд на искусство, свою субъективную позицию, но найти истину, исходя при этом из неподдельного уважения к личности оппонента, к его точке зрения. И действительно, пример такого бережного и внимательного отношения к талантливым людям, как справедливо отмечает В. Одиноков, сам Достоевский мог извлечь из революционно-демократической критики. Именно революционные демократы в условиях очень жестко ведшейся идейной борьбы умели выявить талант и отдать должное, тактично поддержать писателя, даже если он не разделял их идеалов. Хрестоматийные примеры; статья Чернышевского о ранних повестях и рассказах Льва Толстого, статьи Добролюбова о Тургеневе, Гончарове.

Но все это относится, так сказать, к форме «полемического диалога». Внимательно рассмотрев, правда в тезисном объеме, содержание «диалога», суть вопроса, ученый приходит к вполне обоснованному выводу: «Добролюбов в полемике с Достоевским настойчиво и убедительно выстроил цепь доказательств, утверждавших незыблемое значение идейности литературы, идейности, определяющей и ее полезность в общественном, социальном прогрессе. Достоевский осмыслил эту проблему несколько иначе. Он сделал попытку доказать, что мера пользы литературы, т, е. по сути мера народности, прямо зависит от степени ее художественного совершенства. Это положение несло в себе идею художественного прогресса: открытие новых тенденций, новых сторон жизни в сфере литературы, – открытие прежде всего художественное». И дальше: «Связывая понятие идейности и мастерства, Достоевский провозглашал, что «путь к свободе ведет через красоту». Впрочем, в этом не было какого-либо эстетизма, ибо красота для писателя ассоциируется с добром. Важность и необходимость такой постановки вопроса подтверждены всем ходом литературного развития последующего времени» 22.

Но всегда ли мы подходим к проблеме «Достоевский и русское революционно-освободительное движение» выверено, с подлинно научными критериями?

Рядом со статьей В. Одинокова явно проигрывает в определенности, точности, историзме опубликованная в столичном журнале статья «Великие современники. Достоевский и Чернышевский». Ее автор Анатолий Ланщиков – литератор опытный. Касается, он проблем тонких, ставит вопросы непростые, впрочем, и до него занимавшие специалистов. Но недостаток научной объективности, обязательной для публикации на подобные темы, неизбежно приводит к упрощениям.

А. Ланщиков пишет: «Известно, что порой в нашем литературоведении Достоевского незаслуженно причисляли к лагерю реакционеров. При такой постановке вопроса кому придет в голову не противопоставлять, а сопоставлять искания этих людей? А между тем точек соприкосновения у Достоевского и Чернышевского не так уж мало, несмотря на очевидное и безусловное различие их общественно-политических настроений» 23.

Дело, действительно, не в любезностях или нелюбезностях, которыми Чернышевский и Достоевский могли обменяться, нельзя им ставить в вину и взаимное непонимание, – слишком дороги для каждого, по верному слову А. Ланщикова, были их собственные мысли и убеждения, выстраданные в мучительных нравственных исканиях.

В статье содержатся верные суждения о «Что делать?», критика вульгарных представлений об идейном смысле и художественном своеобразии этого знаменитого романа. Любопытна трактовка «четвертого сна» Веры Павловны и параллель со «Сном смешного человека» Достоевского. Но в главном анализ соотношения философских, социально-политических и нравственных воззрений двух гигантов русской культуры А. Ланщиковым донельзя упрощен. На это справедливо указывает, в частности, и Валентин Кузнецов в статье «Пристрастия одного юбилея» 24.

Приведем две-три цитаты из статьи А. Ланщикова, демонстрирующие логику его аргументации. Полемика Достоевского с автором романа о «новых людях» носила, полагает он, не только откровенный (в отличие от Толстого), но и открыто «профессиональный» характер, поскольку «здесь спор шел между людьми, говорящими на одном языке – на языке бывших фурьеристов». И здесь же – безоговорочно: «Достоевский не опровергает социалистических идеалов

Чернышевского, он лишь ставит под сомнение пути, предлагаемые автором романа «Что делать?» 23.

Как известно, ситуация в действительности выглядела намного сложнее и противоречия сводились не только к сомнениям в верности путей и средств, избранных лидером революционеров – шестидесятников. По-разному Достоевский и Чернышевский понимали и сущность самого социализма.

А как расшифровать следующий пассаж: «Не случайно, что По возвращении из Сибири Чернышевский как бы обходил стороной Маркса, как он обходил Достоевского и Толстого. Несколько страничек о своей давнишней встрече с Достоевским- и… раздражение. И причина тому не личное предубеждение против Достоевского, а досада на собственную судьбу…» 25?

Можно ли согласиться с такой постановкой вопроса?

И наконец, последнее замечание. Чтобы пропеть гимн нашей великой литературе, ее «великому нравственному смыслу», вовсе не обязательно реанимировать давно – и поделом! – похороненную так называемую теорию «единого потока». «Воспринять как нечто единое» Белинского и Аксакова, Герцена и Хомякова, Чернышевского и Киреевского, к чему нас призывает автор, на том основании, что их объединяет, несмотря на исключительную индивидуальность, общее стремление сделать человека и человечество счастливыми, – значит по меньшей мере грешить против историзма, становиться опять-таки на путь упрощения сложной и противоречивой, преисполненной борьбы истории русской общественной мысли, русской духовной культуры, значит забывать слова Ленина о том, что верную революционную теорию России поистине выстрадала…

Ведь речь идет об идеологах. И Толстой, и Достоевский, справедливо сказано в статье «Великие современники…», – это не только изящная словесность. И Чернышевский понимал это лучше, чем кто-нибудь другой. Почему же мы сами, случается, забываем об этом, попадая под гипноз юбилейной фразеологии?

«Выпрямление» Достоевского, приглушение кричащих противоречий, отличавших его мировоззрение и творчество, особенно в период работы над «Дневником писателя», создания «Бесов» и «Братьев Карамазовых», – тенденция, в принципе успешно преодолеваемая нашим литературоведением. Но случаются и рецидивы. Чаще всего – в журнальных юбилейных публикациях, рассчитанных на массового читателя. А ведь именно этот адресат нуждается в четком, недвусмысленном определении как сильных, так и слабых сторон писателя.

Сошлемся на один, думается, достаточно красноречивый пример. В рецензии на книгу Ю. Селезнева «В мире Достоевского» В. Енишерлов восторженно говорит о новом исследовании, стремящемся приблизиться к разгадке «сфинксовой» проблемы Достоевского, к постижению «тайны» Достоевского и т. д. в том же духе26 И ни единого критического замечания по существу. Может ли такая, лишенная даже намека на трезвый анализ, рецензия верно ориентировать читателя?

А ведь речь идет о книге, концепция которой вызывает резонные возражения, профессиональная критика оспаривает ряд выдвинутых исследователем положений. Так, о полемических преувеличениях Ю. Селезнева без обиняков сказано в статье Г. Фридлендера «Наследие Достоевского и наша современность». «…Как ни велик гений Достоевского, – подчеркивает ученый, – мы не можем закрывать глаза на реакционные заблуждения писателя. И нельзя согласиться с Ю. И. Селезневым, полемизирующим в своей во многом интересной, хотя и очень неровной книге «В мире Достоевского» с той самоочевидной… истиной, что Достоевский в своей политической публицистике выступал субъективно зачастую как «реакционер», как «убежденный противник революции» 27.

К сожалению, определенности оценок, которой отличается статья Г. Фридлендера, недостает публикации «Достоевский и Иван Киреевский», напечатанной в том же четвертом номере журнала «Русская литература».

Одним из безусловно положительных качеств новейших работ следует признать расширение плацдарма исследований: в литературе о Достоевском остается все меньше «белых пятен». В частности, с большей глубиной и объективностью, с привлечением еще мало изученного и пока еще поверхностно осмысленного материала рассматривается ныне проблема «Достоевский и славянофильство». Эта проблема весьма существенна, важна для понимания философских взглядов писателя, его социально-политического кредо, эстетических симпатий и этической программы.

В этой связи можно было бы только приветствовать основательно аргументированную работу В. Котельникова «Достоевский и Иван Киреевский». Автор в целом убедительно намечает точки их соприкосновения, говорит об идейной перекличке, об «известной близости», а местами даже о «внутренней общности». Названная работа заслуживает специального неторопливого и обстоятельного разговора. Скажем, однако, что, выдвинув и решительно сформулировав ряд важных и ответственных положений, касающихся Ивана Киреевского (во многих эпизодах его внутренней жизни, по словам автора, «уже проступают те характерные черты русского сознания середины XIX века, которые сделаются важнейшими мотивами всего «человековедения» и творчества Достоевского»), настаивая на том, что философское мышление Ивана Киреевского «имело последовательный ценностный характер» 28 и т. д., В. Котельников, по сути, обходился без некоторых обязательных для советского литературоведения категорий социально-классовой оценки. Так, он пишет о «чуткости Ивана Киреевского к жизни», о необыкновенном сознании им настоящего момента русской истории, ссылаясь на разные источники, начиная от переписки Т. Грановского, изданной в 1887 году, и до монографии американского литературоведа, увидевшей свет в Кембридже в 1972 году. И приходит к выводу: «сама ключевая концепция Киреевского», его идея «цельности бытия», «цельности сознания», «закономерно вырастает в 1840 – 1850-е годы из насущных потребностей русской «жизни действительной»: противостоять нравственному и социально-психологическому распаду общества, восстановить органический характер исторического развития, направить личность к деятельному добру» 29.

Но что стоит за словом, дозволено спросить. Какое объективно-историческое, реальное, конкретное содержание вложено во все эти понятия, что мыслится, например, под тем же «органическим характером исторического развития»?

Пренебрегая испытанными временем методологическими принципами нашей науки о русской литературе и русском общественном сознании, невозможно сколько-нибудь определенно очертить границы «гражданских позиций», сближавших, по утверждению исследователя, Ивана Киреевского и Достоевского. Опираясь на высказывания первого, относящиеся к середине 50-х годов, и второго, зафиксированные во второй половине 70-х, В. Котельников приходит к заключению: «Выявление в социально-политическом кризисе огромных духовных возможностей нации, открытие новых перспектив в ее историческом движении – вот что предсказывают, на что надеются Киреевский и Достоевский в связи с грядущими столкновениями России и Запада» 30.

Ограничимся, пожалуй, этими цитатами. Тезисы о надеждах и пророчествах Киреевского и о созвучной им вере Достоевского в будущее России не нашли в статье В. Котельникова достаточно четкой социально-классовой и конкретно-исторической трактовки. Остается надеяться, что в своих последующих, более развернутых публикациях на серьезно заявленную тему автор преодолеет этот заметный методологический изъян.

5

Неравноценность напечатанного в «год Достоевского» показывает, насколько актуальной, животрепещущей остается проблема методологического качества филологического анализа.

В статье «Об общественной ответственности литературоведения» Д. Лихачев писал, что недостаточно четкое разграничение задач собственно исследовательских и популяризаторских остается едва ли не главным изъяном наших литературоведческих работ. Возникают «гибриды, главный недостаток которых – наукообразность», способная резко снизить академический уровень науки или вытеснить науку вовсе. В то же время «унять экстремистские силы в борьбе за культурное наследство может только высокая наука: детальное филологическое изучение произведений литературы, текстов и их языка, доказательность и непредвзятость аргументов, методическая и методологическая точность» 31.

В наиболее значительных и зрелых публикациях юбилейного года, как правило, широко использованы принципы «конкретного литературоведения» с его неуклонным требованием тщательного изучения истории текста как основы объективной, единственно верной интерпретации произведения, а в конечном результате – эстетического идеала писателя, его нравственной позиции. Понятно, что и популяризаторство, свою очередь допустимо лишь с соблюдением научной добросовестности.

При этом популяризатору не стоит становиться в позу первооткрывателя. Главное же условие успеха – избежать примитивизации. Сошлемся на опыт критика Л. Аннинского. Широко используя известные в научном мире материалы о взаимоотношениях Достоевского и Лескова, он предлагает читателю еще раз вспомнить страницы «Запечатленного ангела» – уже с учетом оценки Достоевского: согласиться, а может быть, и поспорить с ним. Здесь нет и речи об открытии, но нет и раздражающих в иных юбилейных публикациях упрощений32.

О плодотворности принципов «конкретного литературоведения», позволяющих заглянуть, проникнуть «в глубь» текста, свидетельствует, в частности, новая работа В. Ветловской. Кстати сказать, во время упоминавшейся выше встречи в редакции журнала «Иностранная литература» она резонно заметила: «И истории русской литературы, и истории мировой литературы не может быть безразлично, с чем она каждый раз имеет дело: с личностью и творчеством Достоевского или с личностью и творчеством его истолкователя, потому что вряд ли они всегда равновелики, а перепутать одного с другим здесь значило бы обеднить себя» 33.

Автор монографии о поэтике романа «Братья Карамазовы» (1977), работ о литературных и фольклорных источниках этого романа, В. Ветловская своей новой публикацией «Об одном из источников «Братьев Карамазовых» убеждает в том, что порой при кажущейся ограниченности, узости разрабатываемой на конкретном материале темы возможен выход к широким обобщениям.

Предмет статьи не нов. Речь идет об имени «Pater Seraphicus», как называет старца Зосиму Иван Карамазов. Лет десять тому назад В. Ветловская уже указывала на значимость этого имени в смысловом ряду романа, хотя и не дала тогда достаточного объяснения. Она обратила внимание на то, что в келье у Зосимы рядом с православной божьей матерью находится «католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa». Это сочетание упоминается В. Ветловской в связи с тем, что старец одновременно и «русский инок» (напомним, так названа шестая книга романа) и «Pater Seraphic us».

В новой статье исследовательница доказала, что и «Pater Seraphicus», и «un chevalier prirfait», и «Mater dolorosa» в келье старца связаны с жизнеописаниями знаменитого католического святого – Франциска Ассизского и кодексом основанного им ордена францисканцев. В заключение статьи делается вывод о полемическом смысле такого наименования старца. Аттестация Ивана («Pater Seraphicus») и романиста («русский инок») тесно связаны друг с другом. Причем, пишет В. Ветловская, книга «Русский инок», по замыслу Достоевского, указывала на «русский способ следования «по стопам Христа» и на русское понимание Христа… принесшего себя в жертву за грехи «всех и вся»… и должна, по мысли Достоевского, вернуть Западу Россия (проповедь Зосимы, путь Мити Карамазова), с тех пор как этот кроткий облик страдающего и сострадающего бога был там окончательно забыт за державной и воинственной его статью» 34 (каким он предстает в католицизме).

Мысль основательная, В. Ветловская открыла многозначительный материал. Тем более, что образ Зосимы до сих пор не получил убедительного истолкования. И все-таки перед далеко ведущими выводами она остановилась.

Думается, в свое время был прав А. Белкин, один из убежденных сторонников литературоведческого анализа на основе «медленного чтения». По его словам, у Зосимы, духовного учителя Алеши, нет и не может быть средств исцеления – ни логических доводов, ни «тем более практических средств, чтобы утолить смелый и резкий, неспособный на компромиссы разум Ивана, бунтующий против несправедливости в мире». Каков бы ни был первоначальный замысел Достоевского (ср. вступление «От автора»), именно Иван «оказался объективно, то есть художественно, наиболее убедительным героем». Именно Иван, утверждал А. Белкин, выражает «самую сильную гуманистическую струю всего произведения, его гуманистический пафос, вопреки замыслу автора, который стремился раскрыть подлинное, деятельное человеколюбие в образе Алеши «35.

Да, Иван перед Алешей не исповедуется, а проповедует, то есть воздействует и даже более того – искушает, «поскольку эта проповедь направлена против бога» 36. Иван чувствует в Зосиме нечто такое, что неведомо Алеше, труднодоступно читателю и известно, может быть, только автору – Федору Михайловичу Достоевскому.

«Pater Seraphicus» – это имя он откуда-то взял – откуда? – промелькнуло у Алеши. – Вот и скит, господи! Да, да, это он, это Pater Seraphicus, он спасет меня… от него и навеки!» Не скрывается ли за этим подчеркнутым незнанием Алеши авторская ирония, направленная на старца? Не получает ли здесь в сюжете тема католичества, как вообще религиозной формы, новое качество – после «бестолковой поэмы бестолкового студента»? Во всяком случае, более чем сомнительно, чтоб привлекательный для Достоевского персонаж мог быть, так сказать, идейно подкреплен атрибутами католической религии, для писателя неприемлемой.

Вопросы остаются нерешенными. Вопросы, требующие нового анализа, а не гаданий, как в иных широковещательных статьях, авторы которых, выдвигая «смелые» гипотезы, мало заботятся о литературном первоисточнике, его смысле.

Итак, всего два слова в тексте огромного романа в результате скрупулезнейшего разыскания вывели нас к уточнению, а может быть, и к переосмыслению известных образов.

Кстати сказать, значимость художественной функции имен собственных у Достоевского подтвердила не одна только публикация В. Ветловской.

Есть предположение – оно было высказано еще В. Виноградовым, – что фамилия Свидригайлов восходит к великому князю литовскому Швитригайло (Свидригайло), разумеется, в чисто этимологическом плане37. Но теперь Г. Коган обосновала, на наш взгляд, более убедительную гипотезу. Известно, что имя Свидригайлова как символ определенного социального типа и определенного нравственного поведения неоднократно появлялось в отделе «Нам пишут» журнала «Искра». Г. Коган показывает, что в своем романе Достоевский широко использовал (часто в полемических целях) материал обличительной хроники этого органа радикально-демократической журналистики.

Г. Коган напомнила о рецензии Н. Страхова на «Преступление и наказание», где критик, анализируя образ Свидригайлова, высказал мысль об изменениях в духовной жизни дворянского сословия в эпоху отмены крепостного права. Свидригайловские слова «все помутилось», по сути, предвосхитили знаменитое «все переворотилось и еще только укладывается». Г. Коган делает вывод, что «в нравственном поединке двух представителей образованного сословия пореформенной России раскрываются страдания и боль, «обязательные для широкого сознания и глубокого сердца» Раскольникова, и душевная опустошенность Свидригайлова» 38.

Действительно, именно в связи с образом Свидригайлова в роман вводится социально-политическая тема. М. Бахтин писал, что каждый человек, появляющийся в кругозоре Раскольникова, тотчас становится для него воплощенным разрешением его собственного вопроса, разрешением, несогласным с тем, к которому пришел он сам; поэтому каждый задевает его за живое и получает твердую роль в его внутренней речи. В линии Раскольников – Свидригайлов (и, очевидно, Раскольников – Лужин) возникает, пока еще подспудно, тема, которая найдет столь полное воплощение в «Подростке»: это, как писал Достоевский в подготовительных материалах к «Подростку», тема «плодов банкрутства старого поколения».

На этих примерах хорошо видно, насколько органично, казалось бы, мимолетное, преходящее, газетная пестрота выводятся Достоевским в высший ряд развития человечества и человеческой личности. Потому-то любой серьезный разговор о Достоевском немыслим без обращения к его философским, историческим, социологическим взглядам.

И в этой связи вновь возникает капитальнейший вопрос о зависимости между творчеством писателя и его убеждениями. В статье, напечатанной в «Научных докладах высшей школы», В. Кирпотин указывает на недопустимость упрощенной трактовки данной проблемы. Не всегда, по его словам, «убеждения – момент определяющий, а творчество – момент определяемый… И в искусстве дает себя знать принцип «универсального взаимодействия», согласно которому причины и следствия меняются местами. У Достоевского часто не теория влияет на его образный мир, а, наоборот, художественное воображение управляет его публицистикой» 39.

При изучении противоречий между мировоззрением и творчеством, само собою разумеется, не следует забывать о принципе историзма. Об этом вновь напомнил Ю. Суровцев в своем докладе на конференции «Достоевский и современность» в Старой Руссе (ноябрь 1981 года). В самом деле, всегда ли мы учитываем то обстоятельство, что антисоциалистические инвективы Достоевского относятся к социалистам домарксового социализма, в то время как критика Достоевским «буржуазности, мещанского эгоизма, индивидуалистического своеволия, анархичности перекликается с подлинно социалистической критикой этих явлений» 40.

Есть, очевидно, объективная закономерность в том, что в последние годы (и год 1981 не был исключением) значительное внимание исследователи уделяют роману «Бесы», его идейно-образному содержанию, полемической направленности. Актуальность «Бесов», разумеется, не есть неожиданность, более того, она, можно сказать, выстрадана нелегкой судьбой романа, шедшего к читателю через годы предвзятого отношения, а то и полного неприятия.

Теперь, когда мы располагаем научно выверенным текстом, всеми материалами к роману и отличным реальным комментарием, становится очевидным, что потребуются еще время и усилия для более глубокой, объективной, всесторонней интерпретации этого произведения, интерпретации, свободной от ограниченных и преходящих целей полемики.

Стоит в этом смысле сослаться на высказывание известного кинорежиссера Элема Климова, который намеревается экранизировать роман Достоевского. В «Бесах» Э. Климов выделяет идею «последнего предела сил зла» и беспредельности противостоящих им сил добра, а главное, по словам киноинтерпретатора, «беспредельность сил сопротивления злу» 41.

Можно было бы в этой связи сослаться на целый ряд недавних публикаций, посвященных роману «Бесы». Их отличает, как правило, стремление «дойти до самой сути». Авторы ставят вопрос о сегодняшней злободневности романа, доказывая необходимость тщательного осмысления всего написанного о Достоевском за «век после Достоевского», поверяя сочиненное о нем сочинениями самого Достоевского.

Так мы снова возвращаемся к разговору о необходимости обращения к анализу текстов. Исследование судьбы книги, ее восприятия в разные времена, другими словами, историко-функциональный подход к литературному памятнику необходим, он и плодотворен, если обогащен собственно филологическим анализом словесной ткани классического произведения, а не подменяет его. На это следует обратить внимание хотя бы потому, что до сих пор, по сути, остается не изученной вся система образов романа «Бесы». В основном говорят о «бесах», то есть о Ставрогине и его близком окружении. Между тем даже Верховенский-старший фактически обойден исследовательским вниманием. Теснее следовало бы связывать вопрос о положительном начале в романе «Бесы» с характерами его героев, со спецификой поэтики произведения. Тогда более отчетливо можно было бы возразить на утверждение о нравственном релятивизме Достоевского – соображение достаточно традиционное, но недостаточно основательное.

Наконец, поскольку речь идет о «Бесах», следовало бы, на наш взгляд, поддержать предложение Ю. Карякина о включении главы «У Тихона» в основной текст. Даже в полном собрании сочинений она напечатана вне корпуса романа, Между тем выпадение этой главы из «Бесов» произошло против воли писателя – по произволу катковской цензуры.

6

Наш обзор не претендует на подведение окончательных итогов юбилейного года. Мы перелистали страницы журнальных публикаций, обращая внимание на ведущие тенденции. Но мы не вправе, так сказать, поставить точку, не остановившись хотя бы «под занавес» на проблеме «Достоевский и школа». Речь идет о роли классического литературного наследства, в том числе Достоевского, в идейно-нравственном воспитании подрастающего поколения.

Все ли потенциальные возможности классической литературы нами используются в этом деле, значение которого нельзя преувеличить: оно громадно.

Наряду с другими великими классиками, Достоевского в школе «проходят». Бесспорно, его творчество в большей степени, нежели творчество любого другого классика отечественной литературы, требует предварительной подготовки учащихся, накопления знаний, выработки определенных идейно-нравственных и эстетических критериев.

В школьную программу сегодня, как известно, включен роман «Преступление и наказание». Для внеклассного чтения рекомендуются «Бедные люди» и «Униженные и оскорбленные».

Но вот Ю. Карякин, который много лет ведет уроки по Достоевскому в средней школе и своим опытом поделился, в частности, в книге «Самообман Раскольникова», утверждает, что Достоевский непостижим для старшеклассников без пушкинской «прививки». Он полагает, что «Преступление и наказание» надо заменить на «Подростка», который учащимся старших классов понятнее и читается ими, «как о себе». «Да он специально для них и написан. Роман не о воспитании – о самовоспитании, о самовыделке. О том, как «выучиться говорить правду» (прежде всего – правду о самом себе). О замене восторга вдохновением. Когда-то это будет? И будет ли? А пока ежегодно раздаются голоса – вообще снять «Преступление и наказание», без всякой замены… «Из подростков созидаются поколения» (Достоевский). От встречи подростка с книгой тоже зависит его встреча с жизнью, тоже зависит жизнь» 42.

Но пока приходится считаться с тем, что миллионы молодых людей покидают среднюю школу, зная из всего наследия Достоевского лишь роман «Преступление и наказание». Следовательно, при изучении этого шедевра искусства «живописания словом» необходимо четче раскрывать его идейно-нравственное содержание и особенности его поэтики. В этой связи заслуживают поддержки две публикации журнала для юношества «Аврора». Они свидетельствуют о том, сколько нового и нужного может дать пытливому уму и открытому сердцу этот ставший хрестоматийным роман.

Прав автор одной из этих статей С. Белов: чтобы читать Достоевского, нужно владеть искусством медленного чтения. Очевидно, это искусство не совпадает с традиционным школьным анализом художественного произведения, оно не только обслуживает известную схему (тема – проблема – идея и т. д.) – искусство медленного чтения делает читателя, овладевшего им, сотворцом произведения. Такое искусство, разумеется, требует от молодого читателя известной филологической культуры. Впрочем, и понимание классической музыки требует от слушателя музыкальной подготовки – старый и вечно забываемый аргумент.

Автор другой публикации, К. Баршт, тщательно изучая рукописи Достоевского, обнаружил, что имя Сони, «идейно противостоящей «Наполеону» и его «последователям» – Раскольникову и Свидригайлову, – не оставляло сознания Достоевского в моменты напряженных дум о преодолении того зла, которое несет «наполеоновская идея» миру…». На странице рукописи, испещренной словом «Наполеон», вдруг возникает еще одно – «Соня» 43. Здесь, пожалуй, уместно отметить знаменательную тенденцию в нашем обращении к Достоевскому. Да, литературоведение, как всякая наука, не терпит дилетантизма, но по самой своей сути никогда не пренебрегает открытиями свежего читательского взгляда. В этом отношении любопытна статья Н. Лисовской, экономиста из Ростова, «Скитание в саду идей». В этой серьезной работе поднимается проблема читательского сотворчества. Как считает Н. Лисовская, «движение читательского сознания между чужими, неподвижными сознаниями составляет одну из особенностей восприятия романов Достоевского… Мысль читателя движется самостоятельно, переключаясь с одной идеи на другую» 44. В статье Н. Лисовской сделана попытка объяснить причины столь различных интерпретаций одних и тех же образов и произведений Достоевского. Корни этого эффекта, судя по всему, действительно следует искать в своеобразии словесного строя сочинений писателя.

Разные публикации, в чем мы убедились, дал нам «год Достоевского». Интерес к его наследию – явление не временное, не сезонное, а по существу вечное, и наше постижение оставленного им нельзя отождествлять с хорошо известным и довольно обычным юбилейным наскоком. Мы не подводили окончательных итогов, а лишь, так сказать, промежуточные. Но – необходимые, чтобы увереннее и смелее двигаться вперед.

Точность и выверенность критериев оценки – главное условие успеха науки о Достоевском.

  1. См.: «Ф. М. Достоевский. Библиография произведений Ф. М. Достоевского и литературы о нем. 1917 – 1965», М., «Книга», 1968.[]
  2. См.: «Достоевский. Материалы и исследования», т. 1, Л., «Наука», 1974, с. 305 – 338.[]
  3. »Коммунист», 1981, N 15, с. 125. []
  4. »Коммунист», 1981, N 15, с. 114. []
  5. »Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 40. []
  6. «Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 43.[]
  7. Там же.[]
  8. «Новый мир», 1981, N 10. с. 184.[]
  9. »Иностранная литература», 1981, N 1, с. 180, 181. []
  10. »Ф. М. Достоевский об искусстве», М., «Искусство», 1973, с. 366, 367, 368. []
  11. «Наш современник», 1981, N 11, с. 154.[]
  12. «Наш современник», 1980, N11, с. 157. 176.[]
  13. »Правда», 1 февраля 1982 года. []
  14. »Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 43. []
  15. »Искусство кино», 1981, N 5, с. 76, 82. []
  16. »Новый мир», 1981, N 10, с. 135. []
  17. »Искусство кино». 1981, N 5, с. 81. []
  18. «Искусство кино», 1981, N 5, с. 71.[]
  19. «Иностранная литература», 1981, N 1, с. 180.[]
  20. »Иностранная литература», 1981. N 11, 180. []
  21. «Сибирские огни», 1981, N 11, с. 186.[]
  22. »Сибирские огни», 1981, N 11, с. 192. []
  23. »Наш современник», 1981, N 11, с. 179. [][]
  24. См.: «Журналист», 1982, N 2, с. 37 – 38.[]
  25. »Наш современник», 1981, N 11. с. 183. []
  26. »Огонек», 1981, N 6, с. 22. []
  27. «Русская литература», 1981, N 4. с. 45.[]
  28. «Русская литература», 1981, N 4, с. 63, 67.[]
  29. Там же, с. 66.[]
  30. »Русская литература», 1981, N 4, с. 71. []
  31. Д. С. Лихачев, Литература – Реальность – Литература, Л., «Советский писатель», 1981, с. 183 – 194.[]
  32. См.: «Литературная Россия», 9 октября 1981 года.[]
  33. »Иностранная литература», 1981, N 1, с. 185. []
  34. Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1981. N5, с. 444 – 445.[]
  35. А. Белкин, Читая Достоевского и Чехова, М., «Художественная литература», 1973, с. 95, 99[]
  36. В. Е. Ветловская, Поэтика романа «Братья Карамазовы», Л., «Наука», 1977, с. 98.[]
  37. См.: С. В. Белов, Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Комментарий, Л., «Просвещение», 1979, с. 82- 83.[]
  38. »Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1981, N 5, с. 434. []
  39. »Научные доклады высшей школы. Филологические науки», 1981, N 4, с. 13. []
  40. »Литературная газета», 16 декабря 1981 года. []
  41. См.: «Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 43. []
  42. «Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 48.[]
  43. »Аврора», 1981, N 8, с. 145. К. Баршт своевременно напомнил и о таланте Достоевского-рисовальщика. (См. его публикации: «Достоевский рисует Петра I» – «В мире книг», 1981, N 10; «Автопортрет Ф. М. Достоевского» – «Огонек», 1981, N 46. Очевидно, настала пора собрать, систематизировать и опубликовать все известные рисунки Достоевского.) []
  44. «Литературное обозрение», 1981, N 11, с. 104.[]

Цитировать

Гуральник, У. «Год Достоевского» / У. Гуральник, С.Ф. Дмитренко // Вопросы литературы. - 1982 - №5. - C. 191-216
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке