Не пропустите новый номер Подписаться
№4, 1998/Литературная жизнь

Георгий Иванов: восхождение поэта

Биография Георгия Иванова, как и многих его современников, рассечена надвое: первая половина жизни (1894 – 1922) прошла в России, вторая (1923 – 1958) – в эмиграции. Советская власть эмигрантов не жаловала, и потому об Иванове старались вспоминать как можно реже, только в случае крайней необходимости (а таковая возникала разве что при характеристике «русского модернизма»). От читателя он был практически отлучен: книги доэмигрантского периода не переиздавались, а написанное за рубежом попросту замалчивалось. Правда, на орбитах самиздата 60 – 80-х годов циркулировали мемуарные очерки («Петербургские зимы»), повышенный интерес к ним провоцировался окружавшими их полускандальными слухами и толками. Стихи позднего Иванова известности не получили. Так что не без основания первая их публикация («Знамя», 1987, N 3), ставшая возможной после утверждения гласности, была снабжена кратким предисловием – биографической справкой: предполагалось знакомство с дотоле незнакомым поэтом.

Первые сборники Иванова («Отплытие на о. Цитеру», 1912; «Вереск», 1916) вызвали у тогдашних критиков позитивно-негативную реакцию, суть ее: талант, не сумевший достойно осуществиться. Мнение Гумилева по поводу «Вереска»: автор «показывает себя и умелым мастером стиха, и зорким наблюдателем», его создания «пленяют своей теплой вещностью», но одновременно демонстрируют скудость наблюдения, ограниченного перечислением «зрительных образов». Рецензент задается вопросом: «Почему поэт только видит, а не чувствует, только описывает, а не говорит о себе, живом и настоящем?..» – и выражает пожелание, чтобы на этот вопрос ответила «следующая книга» 1. Подразумевалось: чтобы засвидетельствовала преодоление отмеченной ограниченности. Подобного не случилось: «следующая книга» («Сады», 1921) оказалась не лучше предыдущей. Разница между тремя дебютными книгами лишь в составе наблюдений: сначала морские и городские пейзажи, потом к ним присоединяются сколки с живописных полотен и зарисовки путешественника по европейским странам, потом этот набор пополняют ориентальные эскизы (названо только главное). Вопрос Гумилева тем не менее сохранял свою актуальность – постольку, поскольку еще раз подтверждалось наличие таланта.

На появление «Вереска» отозвался и Ходасевич, в его отзыве заострен контраст между данным и возможным: «Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет едва ли. Разве что случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя. Собственно, только этого и надо ему пожелать» 2. Тут пожелание выглядит жестоким, и приходится отвлечься от его конкретного содержания, чтобы выделить главный пункт рассуждения – тезис о полезности «доброй встряски». Вместе с тем отвлечься невозможно: что было высказано в сослагательном наклонении – обернулось пророчеством, а равно оправдалась функциональная трактовка «большой катастрофы». Именно так: «настоящее горе» стало стимулом и источником творческого взлета. Случай не уникальный, но лишний раз доказывающий специфичность отношений «поэзии и правды». Жизнь идет по нисходящей, искусство – по восходящей; примем это как данность, исключающую морализирование.

Облик поэзии Иванова изменился в эмиграции, однако мы бы поспешили, если бы сочли эмиграцию как таковую фактором литературных перемен. Новая писательская позиция формировалась медленно и долго. Сборник «Розы» (1931) объединил стихотворения 1926 – 1930 годов, и в них уже очевидны приметы расставания с прошлым, признаки авто-коррекции. Поэт теперь «видит и чувствует», видит и мыслит, и на передний план лирики выступает неоспоримо индивидуальное человеческое «я». При всем том переход от прежнего к новому не завершен: индивидуальному взгляду пока не хватает четкости, определенности, медитация пока не везде полноправна – еще дает себя знать описательная тенденция. Сказанное сильно и по-своему («И нет ни России, ни мира,/ И нет ни любви, ни обид – /По синему царству эфира/ Свободное сердце летит») еще соседствует с тривиальностями («вечная весна», «розовеет закат» и т. п.). Уже складывается стержневая для поздней лирики жанровая форма – многосмысленная, внутренне гибкая миниатюра, – но пока она еще не первенствует. Предстояло продвинуться вперед, и скорое продвижение вроде бы предвещалось. На деле же завершение восхождения заняло более десяти лет, а до читателя вершинные стихи, в полном их объеме, дошли и того позже – даты в заглавии итоговой книги «1943 – 1958. Стихи» говорят сами за себя. Эта книга увидела свет спустя несколько месяцев после смерти автора. И, судя по ее содержанию, роль «доброй встряски» сыграла не сама по себе участь эмигранта, а порожденное ею, в предчувствии конца, экзистенциальное, пограничное состояние – одиночество на рубеже жизни и смерти, бытия и небытия. Потребовалось вступить в полосу умирания, не обязательно диагностированного, но субъективно ощущаемого, потребовалось испытать неумолимое воздействие биологического на духовное, чтобы найти для поэзии перспективные точки отсчета. И нужно было превозмочь отчаяние – суметь мобилизовать духовные ресурсы ради достижения определившейся цели. Здание поздней лирики воздвигалось на фундаменте мужества.

Невольное предсказание Ходасевича отнюдь не выражало «общий глас»; напротив, «Вереск», а тем более «Сады» закрепили за Ивановым репутацию мастеровитого стихотворца. «Обедненный, маленький мир», автору «не дано стремиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины» (Жирмунский) 3; «этому поэту Бог судил быть тенью», ему ничего не нужно, кроме «вышивания строк бисером на канве общепринятого… образца» (П. Потемкин) 4, – эти (и им подобные) отзывы близки к приговору.

За границей Иванов какое-то время почти не публиковался, и его уже готовы были зачислить в разряд закрывших свой поэтический счет. Неудивительно поэтому, что поздние стихи «нового Иванова» для многих явились совершенной неожиданностью, восклицания типа «кто бы мог подумать» произносились чуть ли не хором. А современный публикатор поздней лирики представил случившееся и вовсе наподобие чуда: «И вдруг… таинственное преображение…» 5 Естественно, «Иванов новый» противополагался «Иванову прежнему», в «преображении» виделся решительный разрыв с прошлым. Думается, такой взгляд на вещи грешит излишней категоричностью. Отторжение от написанного прежде действительно на виду, и в то же время в ранней лирике можно, если присмотреться, обнаружить пусть слабые, но все же необманчивые предвестия будущей трансформации.

Прежде всего следует уточнить ее смысл, ее параметры. Присоединяясь к выводу, что произошел поворот от описательности к исповедальности, от почти или вовсе неиндивидуализированного наблюдения к обостренно-личностному мировосприятию, считаю нужным поставить здесь не точку, а запятую. Зафиксированы перемены в содержании лирики, в ее составе, не затронута, однако, структура лирического стихотворения. Между тем без обновления структурных связей, внутриобразных сцеплений подъем на ту высоту, которой достиг поздний Иванов, был бы невозможен. А определяется это обновление отношением поэтического текста к коммуникативной логике, к логической норме.

Классика XIX века удостоверила продуктивность художественного построения, основанного на последовательной логичности, что сделало классическую традицию притягательной и для постклассической поэзии. Одновременно накапливается энергия противодействия; на рубеже XX века словесное искусство начинает испытывать свои силы в области построений, не отрешенных от смысловых «неправильностей», вплоть до использования невнятицы, затемненности, загадочности. Обусловлено это комплексом причин, лежащих в литературно-эстетической, а равно социальной плоскости, совмещающих отталкивание (от эпигонства, захлестнувшего беллетристику и стихотворство конца XIX века) и позитивное устремление (к внерациональному, внелогичному творчеству, способному, по идее, расширить владения художества). Зарождение «новой поэзии» существенно усложнило литературный процесс: новое и традиционное не только вступали в соревнование, доходящее порой до прямого конфликта, но и пересекались между собой, стыковались – в тех или иных пределах. И эта сложность процессуального взаимодействия чем далее, тем более возрастала.

В доэмигрантскую пору Иванов неизменно придерживался классических ориентиров; типична для него стихотворная конструкция, обеспечивающая ступенчатое движение описания, без отклонений и задержек, от первой строки до последней. Но конструктивный чекан сплошь и рядом контрастировал с легковесностью, эскизностью предметного содержания; искусность брала верх над искусством. Отсюда – похвала, таящая укор: «умеет писать стихи». Возразить нечего. И все-таки есть необходимость сделать оговорку. В отдельных случаях рисование не чуждается непредвиденной смены ракурса, масштаба. Вот стихотворение с симптоматичным для описательной лирики названием – «Литография», это – живописный набросок, запечатлевший эпизод морского путешествия:

Америки оборванная карта

И глобуса вращающийся круг.

Румяный шкипер спорит без азарта,

Но горячится, не согласен, друг.

 

О чем идет спор – не сказано, да это и неважно, поскольку дается зарисовка, притязающая только на внешнюю отчетливость. Вторая строфа поддерживает первую – добавляет живописных подробностей, третья – округленно завершает описание. Но в концовке находим и нечто иное:

Спокойно все. Слышна команда с рубки,

И шкипер хочет вымолвить: «Да брось…»

Но спорит друг. И вспыхивают трубки.

И жалобно скрипит земная ось.

 

Вроде бы соблюдена последовательность, поддержанная синтаксической связкой «и – но – и – и», и в противоречии со всем этим – внезапность последней строки, лежащей за гранью «литографического» рисунка. Внезапность отклоняет стихотворение от стандартизованной традиционности.

Еще один этюд, где в зоне наблюдения – снова море. Пять строф мини-обозрения вмещают в себя пейзаж и человека (рыбака) на фоне пейзажа; финальная строфа призвана придать обозрению законченный вид:

Ночь! Скоро ли поглотит мир

Твоя бессонная утроба?

Но длится полдень, зреет злоба,

И ослепителен эфир.

 

«Зреет злоба» – похоже на врезку, необъяснимо разрывающую логику конечного двустишия, притом что опять же сохраняется грамматическое сцепление (однородные члены, акцентированное «и»). Читателю остается догадываться, что стоит за этим нелогичным, но небессмысленным сочетанием.

Смещения текста, отмеченные выше, на какой-то шаг приближают Иванова времен «Отплытия…» и «Вереска» к обновляющей тенденции серебряного века. Приближение незначительное и тем не менее достойное того, чтобы взять его на заметку. Оно побуждает воздержаться от решительного «вдруг» в характеристике ситуации «преображения». Изменяя строй и уклад своих стихов, поэт, думается, искал опоры не только во внеположном ему опыте «новой поэзии», но и отчасти в самом себе – в собственных «неправильностях».

Что было моментом композиции отдельных стихотворений, то позднее стало принципиальной особенностью поэтического массива. Обретая углубленное, многофокусное зрение, художник приложил максимум усилий для его полноценной объективации. Творения «нового Иванова» основываются на логических сдвигах и перебивах, на повторяющихся переходах из одного измерения в другое; лирическое «я» – мыслящая, чувствующая личность – совершенно свободно отстраняется от привычных умозаключений, напрашивающихся ответов, и неожиданность концовки отливается в форму то иронического, то трагического парадокса.

Восьмистишие, открывающее книгу «1943 – 1958», как бы задает тон:

Что-то сбудется, что-то не сбудется,

Перемелется все, позабудется…

 

Но останется эта вот, рыжая,

У заборной калитки трава.

 

…Если плещется где-то Нева,

Если к ней долетают слова –

Это вам говорю из Парижа я

То, что сам понимаю едва.

  1. Н. С. Гумилев, Письма о русской поэзии, М., 1990, с. 197 – 199.[]
  2. В. Ходасевич, Собр. соч. в двух томах, т. 2, Анн-Арбор, 1990, с. 239.[]
  3. Цит. по кн.: «Русская литература конца XIX – начала XX в. 1908 – 1917», М., 1972, с. 636.[]
  4. П. Потемкин, Георгий Иванов. Сады. – «Новости литературы», 1922, N 1, с. 55, 56.[]
  5. Георгий Иванов, Стихотворения. Вступительная заметка и составление Вл. Смирнова. – «Знамя», 1987, N 3, с. 140.[]

Цитировать

Гурвич, И. Георгий Иванов: восхождение поэта / И. Гурвич // Вопросы литературы. - 1998 - №4. - C. 36-63
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке