№2, 2003/Зарубежная литература и искусство

Един во многих лицах (Эссе, статьи, очерки и письма). Вступительная статья, составление, примечания и перевод с английского А. Ливерганта

Пять с небольшим лет назад, в пятом и шестом номерах «Вопросов литературы» за 1997 год, печатались отрывки из книги Джеймса Босуэлла (1740-1795) «Жизнь Сэмюэля Джонсона» (1791) – биографии известнейшего и авторитетнейшего английского просветителя Сэмюэля Джонсона (1709-1784). В фундаментальном труде Босуэлла, где содержится, на манер эккермановских «Разговоров с Гете», подробная запись бесед с автором первого «Словаря английского языка» и «Жизнеописаний английских поэтов», Джонсон выступает, за вычетом писем, в «устном жанре», высказывается – живо, веско, темпераментно, остроумно – на самые разнообразные темы, от преимущества монархического правления над республиканским до увлечения театром, изучения иностранных языков и супружеской неверности.

Здесь же мы хотим обойтись без «посредничества» Джеймса Босуэлла, родоначальника жанра «бесед с великим человеком», автора книги, за два с лишним века превратившейся в цитатник мудрых мыслей на все случаи жизни, и предоставить слово самому Джонсону, не только блестящему собеседнику и острослову, но и талантливому, плодовитому, разностороннему литератору, вдумчивому и тонкому критику. Умение одинаково хорошо говорить и писать – дар, как известно, довольно редкий, и Джонсон владеет этим даром в полной мере.

В то же время отдельные суждения доктора Джонсона не могут сегодня не вызвать улыбки – не менее снисходительной, чем некоторые взгляды самого мэтра. Если не знать, например, что фразой «В этой пьесе немало тонких чувств, есть естественные диалоги и несколько живых сцен, однако достигается все это за счет большого числа несообразностей» характеризуется… «Цимбелин» Шекспира, то можно было бы подумать, что Джонсон пишет о начинающем и не слишком одаренном авторе, которого он подбадривает и которому в то же время указывает на его место. Не менее бесцеремонно обходится автор «Жизнеописаний английских поэтов» и с некоторыми другими признанными теперь классиками английской и мировой литературы: Свифтом, Мильтоном, Аддисоном, Голдсмитом, Стерном. В оправдание Джонсона следовало бы, впрочем, сказать, что эти писатели – классики для нас, а для Джонсона не более чем старшие современники.

Сам же Джонсон считался – редкий случай – признанным классиком уже при жизни. И не только классиком, но и авторитетом – в равной мере эстетическим и этическим. Быть может, этим и объясняется его безапелляционный, резкий тон, безоговорочность суждений, которые в равной степени проявляются как в «устном», дошедшем до нас благодаря Босуэллу, так и в «письменном» творчестве?

Для нас – да и для многих его современников – Джонсон, при всем парадоксализме и остроте своего недюжинного ума, слишком правилен. Он патриот, набожный христианин, заклятый враг коварных французов, излишне свободолюбивых американских колонистов и «папистов», он за единоначалие, единобрачие, «единоверие» – англиканское, разумеется; он, иначе говоря, апологет здравого смысла. Проявляется охранительное здравомыслие Джонсона и в его взглядах на литературу: он, к примеру, упорно ищет достоверности в сюжетных коллизиях шекспировских трагедий и в поступках их героев и, не находя, обосновывает ее отсутствие, словно защищая любимого автора от себя самого. Заметен морализаторский дух прозы Джонсона и в его письмах: почти в каждом Джонсон наставляет корреспондента – будь то его старинная приятельница миссис Трейл (которую он двадцать лет нежно любил, однако проклял, когда узнал, что она выходит замуж за итальянца-католика), или его врач, или падчерица, или крупный сановник – на путь истинный, дает советы, пускается в пространные рассуждения. Из всех определений многогранной, во многом новаторской и даже подвижнической (один «Словарь английского языка» чего стоит!) деятельности Джонсона «моралист» самое, пожалуй, точное. Впрочем, и тут оправдать Джонсона не сложно, ведь моралист и просветитель – во всяком случае, для века XVIII – почти синонимы.

Зато своей мрачной иронией, скепсисом, причудливо сочетающимися с морализаторством, здравомыслием, логикой и вескостью суждений, доктор Джонсон не уступит, пожалуй, самым изверившимся скептикам XX столетия. «Патриотизм – последнее прибежище негодяя», «Когда мясник говорит вам, что сердце его обливается за родину кровью, он знает, что говорит» – это сказано словно сегодня, нашим современником, а возможно, и кем-то из наших изверившихся соотечественников…

Даже эта небольшая подборка – свидетельство почти уникального многообразия литературного дарования доктора Джонсона. Джонсон, кажется, мог бы заменить собой литературу целой страны и эпохи, он в еще большей мере, чем его соотечественники Дефо или Киплинг, испытал себя практически во всех существующих жанрах. Из-под его пера выходили «Словарь английского языка» и роман, поэма и автобиография, рецензии, полемические статьи и очерки на темы актуальные, животрепещущие (не случайно сегодня самая престижная литературная премия в Великобритании за произведение в жанре non-fiction носит имя Сэмюэля Джонсона), и отвлеченные, заумные, литературоведческие исследования, и путевые заметки, стихи и пьесы, письма и дневники, жизнеописания и даже проповеди. Чтобы читатель ощутил диапазон, необъятный круг интересов и неистощимый творческий темперамент крупнейшего английского просветителя, приведем почти наугад названия лишь некоторых из написанных им в разные годы произведений: «Эпитафия Хоггарту», «Об архаизме в поэзии», «Пародия на Томаса Уортона», «Видение Теодора, тенерифского отшельника», «О смертной казни», «Необходимость всеобщих знаний», «Родительская тирания», «История проститутки», «Как стать критиком», «Долговые тюрьмы», «История Расселаса, принца Абиссинского», «Европейский гнет в Америке», «О долге журналиста», «Отвага простого английского солдата», «Путешествие к западным островам Шотландии», «О стоицизме»…

Многогранность и незаурядность дарования доктора Джонсона как нельзя лучше выражены в лишенной громких эпитетов и оттого тем более весомой надписи на его лондонском памятнике. Чуть подавшись вперед, мэтр стоит с раскрытой книгой в руке спиной к имперскому Стрэнду и помпезному монументу викторианскому «державнику» Гладстону и лицом к журналистской Флит-стрит, а на барельефе перечислены почти все существующие литературные профессии: «Критик, эссеист, филолог, драматург, поэт, острослов, политический писатель, моралист, биограф, собеседник».

In pluribus unus. Един во многих лицах.

Перевод осуществлен по изданию: Johnson Samuel.The Major Works. Oxford University Press, 1984.

 

ЭССЕ

Очерки «Аллегория критики» и «О пользе биографии» писались одновременно со «Словарем английского языка» и печатались в журнале «Рэмблер», выходившем два раза в неделю между 20 марта 1750 и 14 марта 1752 года. «Аллегория критики» вышла в третьем номере «Рэмблера» от 27 марта 1750 года, «О пользе биографии» – в шестидесятом от 13 октября 1750 года. Эссе, печатавшимся в «Рэмблере», Джонсон придавал особое значение. «Все прочие мои сочинения, – говорил он в конце жизни, – это вино и вода, «Рэмблер» же – настоящее, неразбавленное вино».

 

АЛЛЕГОРИЯКРИТИКИ

Virtus repulsae nescia sordidae

Intaminatis fulget honoribus:

Nec sumit aut ponit secures

Arbitrio popularis aurae.

Ноr. Ub. III. Od. 1711.

 

Задача всякого автора состоит в том, чтобы либо учить тому, что еще неизвестно, либо предлагать читателю известные истины в своем представлении. Либо открывать новые горизонты, либо преображать привычное, дабы увидеть его в новом свете, придать ему большую привлекательность, украсить своими образами те области, где человеческий ум уже побывал, и тем самым склонить его вернуться и посмотреть еще раз на вещи, по которым мы – по невниманию или по легкомыслию – лишь скользнули небрежным взглядом.

Каждая из этих задач очень трудна: для достижения цели необходимо не только убедить читателя в его ошибках, но и примирить с тем, что им руководят; он должен не только признать свое невежество, но, что еще менее отрадно, допустить, что тот, у кого он учится, более осведомлен, чем он сам.

На первый взгляд подобное занятие может показаться достаточно утомительным и рискованным, а потому едва ли найдутся люди, настолько недальновидные, чтобы совершенно беспричинно приумножать сизифов труд; мало кому захочется таким образом воспрепятствовать своему собственному продвижению в обществе, тем более что времени и сил на это занятие уйдет немало, риск неудачи огромен, а шанс преуспеть весьма невелик.

И тем не менее есть на свете люди, которые считают своим долгом либо забавой препятствовать продвижению всякого творения ума или воображения; которые зорко охраняют путь к славе и считают себя вправе отнестись к своей жертве с небрежением и завистью.

Без рекомендаций искать подход к этим людям, именующим себя критиками, начинающим авторам не следует. При наличии же рекомендаций даже самые зловредные из этих гонителей, возможно, немного смягчатся и, пусть и ненадолго, сменят гнев на милость. Ведь если вспомнить древние времена, то даже Аргуса убаюкала музыка, даже Цербер затих, когда ему заткнули глотку 2. А потому я склонен полагать, что и современных критиков, которые даже при отсутствии зрения отличаются зоркостью Аргуса, да и лают ничуть не тише Цербера (хотя, быть может, и не способны так же больно кусаться), можно смягчить подобными способами. Я сам слышал, как одних умиротворили красное вино и сытный ужин, а других вогнали в сон нежные мелодии лести.

Хотя природа моих занятий дает мне повод опасаться нападок этого жестокого племени, я тем не менее не принимаю покамест меры к отступлению или к заключению перемирия. Все дело в том, что я пребываю в сомнении относительно законности их действий и подозреваю, что они существенно превышают свои полномочия, являются самозванцами и ссылаются на решение высшего суда, не имея на то никаких оснований.

Критика, на чей авторитет они ссылаются, решая писательские судьбы, была старшей дочерью Труда и Истины; при рождении ее препроводили заботам Справедливости, которая воспитывала ее во дворце Мудрости. В поощрение своих незаурядных способностей она была назначена небожителями воспитательницей Фантазии и ей доверено было дирижировать хором муз, когда те пели перед троном Юпитера.

Когда же музы снизошли до посещения нашего бренного мира, их сопровождала Критика, которой, когда она спускалась с небес, Справедливость вложила в правую руку скипетр. Один его конец был пропитан амброзией и украшен золотой листвой амаранта и лавра, другой увит кипарисом и маками и опущен в воды забвения. В левой же руке она несла негасимый факел, изготовленный Трудом, освещенный Истиной и способный выявить сущность любого произведения, каким бы обманчивым его видимость ни была. Как бы Искусство ни стремилось его усложнить, а Глупость ни тщилась сбить нас с толку, стоило факелу Истины это произведение осветить, как оно тут же представало во всей своей первозданной простоте; факел пронизывал своим светом самые темные закоулки софистики и немедленно выявлял все несуразности, что в этих закоулках таились. Он проникал под одежды, которые Риторика нередко продавала Клевете, и обнаруживал несоразмерность членов, каковую пытались скрыть под искусственными завесами.

Вооруженная таким образом для выполнения своей миссии, Критика спустилась на землю, дабы проследить за теми, кто заявлял о себе как о приверженцах муз. Ко всему, что представили ей на суд, она подносила негасимый факел Истины и, удостоверившись, что законы правдивой литературы соблюдены, касалась книг золотой листвой амаранта и предавала их бессмертию.

Гораздо чаще, однако, случалось, что в творениях, требовавших ее изучения, таился какой-то обман, что ее вниманию предлагались старательно выписанные, но фальшивые образы, что между словами и чувствами скрывалось какое-то тайное несоответствие, что идеи не совпадали с их конкретным воплощением, что имелось много несообразностей и что отдельные части задуманы были лишь для увеличения целого, никоим образом не способствуя ни его красоте, ни основательности, ни пользе.

Где бы ни делались подобные открытия, а делались они всякий раз, когда совершались подобные ошибки, Критика отказывала в прикосновении, даровавшем творению бессмертие; когда же ошибки оказывались многочисленными и вопиющими, она переворачивала свой скипетр, капли Леты стекали с маков и кипарисов и смертельная эта влага тут же начинала разъедать книгу, покуда не уничтожала ее вовсе.

Испытанию подвергались и такие сочинения, в которых, какой бы яркий свет на них ни падал, достоинства и недостатки были настолько неотделимы друг от друга, что Критика застывала со своим скипетром в нерешительности, не зная, что на них лить – воду забвения или амброзию бессмертия. Число подобных сочинений возросло в конце концов настолько, что Критике надоело разбирать столь сомнительные притязания и из страха использовать скипетр Справедливости неподобающим образом она сочла, что передаст их на суд Времени.

Суд же Времени, хоть и был очень затяжным, в целом, за вычетом некоторых досадных чудачеств, оказывался справедливым; и многие из тех, кто полагал себя в безопасности после проявленной снисходительности, испытание Временем не выдержали и канули в Лету в тот самый миг, когда, победоносно потрясая своими томами, мчались на всем скаку к будущим успехам. С одними Время рассчиталось постепенно, с другими же покончило одним ударом.

Поначалу Критика не спускала глаз со Времени, однако, удостоверившись, что дело свое оно делает хорошо, она ушла с Земли со своей покровительницей Астреей 3, предоставив предрассудкам и дурному вкусу, пособникам мошенничества и зловредности, подвергать литературу разрушительному действию и довольствуясь впредь тем, чтобы оказывать влияние издалека лишь на те избранные умы, которые своими знаниями и добродетелями ее достойны.

Перед тем же как уйти, она сломала свой скипетр; тот его конец, что был пропитан амброзией и украшен листвой, подхватила Лесть; в конец же, отравленный водами забвения, с не меньшей поспешностью вцепилось Злорадство. Последователи Лести, коим передала она свою часть скипетра, не владели и не желали владеть светом, зато беспорядочно тянулись к той власти и выгоде, какая имелась в наличии. Спутникам же Злорадства фурии вложили в руки факел, который, как и подобает инфернальному сиянию, бросает свет лишь на ошибки и недочеты.

Не в свете дня, но в мраке зримом

Узреть мы можем скорбь людскую4.

 

С этими остатками власти рабы Лести и Злорадства по приказу своих повелительниц даруют бессмертие или обрекают на забытье. Однако скипетр утратил свою силу, и Время теперь выносит приговор как придется, невзирая на их решения.

 

 

 

ОПОЛЬЗЕБИОГРАФИИ

Quid sit pulchrum, quid turpe, quid utile, quid non,

Plenius ac melius Chrysippo et Crantore dicit.

                      Hor. Lib. I. Epist. II. 35.

 

Всякая радость или печаль, вызванные счастьем или невзгодами других, возникают у нас при посредстве воображеия, которое, проникшись событием, пусть и совершенно недостоверным, или приблизившись к нему невзирая на его удаленность, помещает нас на время в обстоятельства того, чью судьбу мы созерцаем. В результате нам начинает казаться, покуда длится обман, будто все хорошее или дурное, происходящее с другими, на самом деле происходит с нами.

Таким образом, чувства, которые мы испытываем, тем сильнее, чем естественнее мы воспринимаем страдания или удовольствия, предлагаемые нашему вниманию, признавая их своими собственными или же считая их в полной мере присущими нашей жизни. Даже самому искусному автору нелегко привлечь наш интерес к счастью или несчастью, которые мы, как нам представляется, едва ли когда-нибудь испытаем и которые совершенно нам неведомы. Истории о падении государств и крахе империй читаются совершенно бестрепетно, трагедии королей доставляют человеку непритязательному удовольствие лишь своей красочностью и помпезностью, величием иди; читатель же, что с головой погружен в дела, чье сердце начинает учащенно биться лишь с ростом или падением акций, не в силах постичь, каким образом история любви может привлечь внимание или вызвать искренние чувства.

Наиболее узнаваемые, близкие нам образы и обстоятельства, к которым мы проявляем неподдельный интерес, можно обнаружить прежде всего в жизнеописаниях, а потому самым привлекательным из литературных опытов является биография; в самом деле, нет на свете сочинения более занимательного или более полезного; нет иного жанра, который бы вызывал более ненасытный читательский интерес, в котором бы более естественно сочетались назидательность с увлекательностью.

Грандиозные полотна, где переплетаются тысячи судеб, а бессчетное число эпизодов сливается в одно масштабное историческое событие, не позволяют извлечь уроки, применимые в частной жизни, успех и неуспех которой целиком зависит от наших постоянных, повторяющихся изо дня в день усилий («Parva si non fiunt quotidie», – говорит Плиний6) и которой нет места в реляциях, что никогда не опускаются ниже заседаний сенатов, передвижения армий и государственных измен.

Я часто думаю о том, что едва ли найдется хоть одна человеческая жизнь, чье продуманное и правдивое описание не принесло бы пользы. Мало того что у каждого человека найдутся общие черты со многими другими людьми, которым о его ошибках и неудачах, поступках разумных и неразумных узнать будет в высшей степени полезно, но вдобавок в поведении людей, если пренебречь малозначащими заслугами и тайнами каждого в отдельности, обнаруживается столь очевидное сходство, что едва ли сыщется хотя бы один хороший или дурной поступок, который не мог бы совершить любой представитель рода человеческого. Даже те, кого судьба или нрав развели на огромное расстояние, большую часть времени проводят совершенно одинаково; и хотя, в соответствии с законами Природы, своенравие судьбы, амбиции и случайности указывают каждому из нас на наше место, только очень ненаблюдательный человек не заметит, что наши действия – скорые у одних, замедленные у других, разные в зависимости от обстоятельств у третьих – диктуются одними и теми же причинами и следствиями. Нас всех побуждают к действию схожие мотивы, мы все подвержены одинаковым заблуждениям, все мы с надеждой смотрим в будущее, отступаем перед лицом опасности, попадаем в сети желаний и соблазняемся удовольствиями.

Жизнеописания часто критикуют за то, что они не отличаются запоминающимися, яркими эпизодами. Ученый, что провел жизнь среди книг, купец, что не желал ничего знать, кроме своих товаров, священник, чья сфера деятельности ограничивалась лишь амвоном, считаются, как бы каждый из них ни преуспел в своем деле, сколь очевидными ни были бы их образованность, честность и набожность, недостойными читательского интереса. Однако подобный взгляд зиждется на извращенных понятиях о достоинствах и недостатках человека; и им, вне всяких сомнений, следует пренебречь, тем более что с точки зрения непредубежденного разума более всего ценится то, что приносит более всего пользы.

Разумеется, нет ничего дурного в том, чтобы пойти на поводу у существующего в обществе предрассудка и привлечь внимание читателя описанием жизни человека знаменитого. Однако задача биографа часто заключается в том, чтобы, лишь вскользь коснувшись тех событий, что возносят нас в общепринятом мнении на пьедестал, познакомить читателя с частной жизнью героя биографии, описать мельчайшие подробности его повседневной деятельности, в которой внешние события остаются в стороне и на первое место выдвигаются благоразумие и добродетель. Жизнеописание Туана, по весьма справедливому замечанию его автора, написано главным образом для того, чтобы познакомить потомков с частной жизнью этого человека, cujus ingenium et candorum ex ipsius scriptis sunt olim semper miraturi – чей блестящий гений будет вызывать восхищение в веках.

Есть многие невидимые обстоятельства, которые, – читаем ли мы о них в поисках жизненных или моральных истин, стремимся ли расширить свой кругозор или способствовать росту добронравия, – более значимы, чем обстоятельства публичные. Так, Саллюстий 7, величайший знаток человеческой природы, не забыл, повествуя о Катилине, отметить, что «его походка была то быстрой, то медленной», тем самым изображая ум, пораженный какой-то нежданной мыслью. Так, история жизни Меланхтона 8 воспринимается как проницательное наставление о ценности времени: из его жизнеописания мы узнаем, что всякий раз, назначая встречу, он оговаривал не только час, но и минуту, дабы день не проходил в праздном ожидании. Сходным образом все замыслы и дела де Витта 9 ныне менее существенны для мира, чем присущие ему «забота о здоровье и пренебрежение жизнью».

А между тем биографии часто пишутся авторами, которые, как видно, очень мало смыслят в том, чем они занимаются, или же относятся к своей деятельности с поразительной халатностью. Они редко располагают иными источниками, кроме тех, какие являются публичным достоянием; они воображают, что сочиняют биографию, тогда как на самом деле предлагают читателю поступки и склонности великого человека, расположенные в хронологическом порядке; их так мало интересуют события из жизни героя, что о его истинном характере можно больше узнать из разговора со слугой, чем из пространного и продуманного повествования, начинающегося с его родословной и кончающегося его похоронами.

И если даже такие авторы снисходят до того, чтобы сообщить миру конкретные факты, им далеко не всегда удается выбрать наиболее из них существенные. Я, например, не вполне понимаю, какую пользу извлекут потомки, узнав о «перебоях пульса» у Аддисона, а между тем Тикелл 10 убежден, что именно это и отличает писателя от всего остального человечества. Точно так же мне невдомек, для чего я тратил время на жизнеописание Малерба 11, из какового мне удалось благодаря высокочтимому биографу вынести тот любопытнейший факт, что Малерб, оказывается, придерживался в жизни двух основополагающих точек зрения: во-первых, что если женщина безнравственна, то все ее рассуждения о благородном происхождении ничего не стоят, и во-вторых, что французские нищие совершенно неверно употребляют словосочетание «благородный господин», ибо это очевидная тавтология.

Можно, впрочем, найти объяснение тому, по какой причине подобные биографии едва ли принесут читателю пользу или же доставят ему удовольствие, отчего большинство жизнеописаний пусты и лишены смысла. Если описывается жизнь человека, когда всякий интерес к нему утерян, мы вправе рассчитывать на бесстрастность биографа, но не на его точность, ибо подробности, которые делают биографию интересной, отличаются непостоянным и мимолетным характером, они быстро выветриваются из памяти и редко передаются из поколения в поколение. Мы знаем, сколь немногие способны написать законченный портрет своего знакомого – разве что самые заметные черты, наиболее запоминающиеся особенности ума. Нетрудно себе представить, как быстро зыбкие эти впечатления исчезнут, передаваясь от одного к другому, и как скоро череда копий утеряет всякое сходство с оригиналом.

Если же биограф пишет по памяти, торопясь удовлетворить любопытство публики, то есть опасность, что его интерес, его страх, его благодарные или нежные чувства к своему герою возьмут верх над беспристрастностью и побудят его к сокрытию правды и даже к вымыслу. Найдется немало таких, кто посчитает своим долгом скрыть недостатки и прегрешения своих друзей, даже если от их раскрытия они уже не пострадают. Как следствие, перед нами предстают одноликие персонажи, украшенные однообразным панегириком и если и отличающиеся друг от друга, то лишь чертами внешними и случайными. «Когда мне хочется пожалеть преступника, – говорит Хейл 12, – я должен помнить, что нелишне точно так же пожалеть и свою родину». Наш долг – оказать уважение памяти мертвых, однако в еще большем долгу мы находимся перед знаниями, перед добродетелью и перед истиной.

 

 

О ПЬЕСАХ ШЕКСПИРА

Ниже следуют примечания Сэмюэля Джонсона к восьмитомному собранию сочинений Шекспира, которое он составил и издал в 1765

 

году и которому предпослал программное предисловие. В примечаниях Джонсон приводит не только свои собственные, нередко безапелляционно-снисходительные, суждения о пьесах Барда, его героях, об особенностях драматургического языка елизаветинцев, но и мнения предыдущих издателей Шекспира: поэта и драматурга Николаев Роу (1674-1718), поэта, переводчика Гомера Александра Поупа (1688- 1744), богослова и критика Уильяма Уорбертона (1698-1779), издавшего собрание сочинений Шекспира в 1747 году, с которыми постоянно полемизирует.

«МЕРА ЗА МЕРУ»

<…> Легкомысленная, комическая часть этой пьесы очень естественна и приятна, однако в серьезных сценах, за вычетом нескольких, больше натужности, чем изящества. Сюжет скорее замысловат, чем искусен. Протяженность действия неясна; какое-то время – неизвестно, правда, какое – должно было пройти между исчезновением Герцога и заключением в тюрьму Клавдио: историю Марианы Герцог, вероятно, узнал, уже когда скрывался, иначе бы он не доверил власть человеку, известному своей неверностью. Единство действия и места выдержаны в пьесе достаточно строго.

«ВЕНЕЦИАНСКИЙ КУПЕЦ»

<…> Стиль «Венецианского купца» ровен и изящен, если не считать некоторых причуд поэтического языка и погрешностей композиции. Комические сцены вызывают смех, серьезные настраивают на серьезный лад. Какая из двух историй правдива, сказать трудно. В этой драме союз двух сюжетных линий исключительно счастлив. Драйден остался очень собой доволен, сходным образом соединив две сюжетные линии в «Испанском монахе», однако Шекспиру, на мой взгляд, это удалось лучше.

«МНОГО ШУМУ ИЗ НИЧЕГО»

Я так сейчас тону в потоке горя,

Что за соломинку готов схватиться.

(«Много шуму из ничего».

Акт 4. Сц. 1. Пер. Т. Щепкиной-Куперник.)

 

Тонкое наблюдение автора. В самом деле, люди, обремененные страданиями, с готовностью принимают любое предложение о помощи, радуются всякой поддержке, верят любым посулам. Тот, кто утратил веру в себя, рад довериться всякому, кто возьмется его опекать.

 

«ГЕНРИХ IV»

<…> Ни одно из творений Шекспира не играют с такой охотой, как первую и вторую части «Генриха IV». Быть может, еще ни одному сочинителю не удавалось доставить зрителю больше удовольствия, чем Шекспиру в этих двух пьесах. Историческая часть захватывает, ибо от нее зависит судьба целых государств; менее значительные события забавны и, за исключением одного или двух, вполне достоверны; исторические эпизоды отличаются исключительным богатством вымысла, а герои подкупают небывалой яркостью и живостью и глубочайшим проникновением в природу человека.

Принц, герой одновременно комических и трагических сцен, – молодой человек огромных способностей и бурных страстей, чьи чувства верны, а поступки – нет; чьи добродетели из-за того, что он всегда был предоставлен самому себе, неразвиты и чей ум рассеян из-за ветрености. В своей праздности он скорее беспутен, чем порочен; когда же ему приходится действовать, он велик без позы и смел без бравады. Повеса возносится до героя, герой вновь опускается до повесы. Этот персонаж по-настоящему велик, оригинален и правдоподобен.

Перси – испытанный в боях, стойкий вояка, он вспыльчив и задирист, его отличают истинно солдатские добродетели – бескорыстие и отвага.

Но Фальстаф! Неподражаемый и непревзойденный Фальстаф! Как же мне описать тебя?! В тебе перемешаны здравый смысл и порок; здравый смысл, который вызывает восхищение, но не уважение; порок, который может вызвать негодование, но вряд ли отвращение. Фальстаф, казалось бы, весь состоит из недостатков, и недостатки эти не могут не вызывать презрение. Он – вор и обжора, трус и хвастун, всегда готовый обмануть слабого и поживиться за счет неимущего, испугать пугливого и оскорбить беззащитного. Подобострастный и коварный, он смеется за спиной у тех, кому льстит в лицо и за чей счет живет. С принцем он познакомился на стезе порока, однако знакомством этим гордится до такой степени, что не только снисходителен и высокомерен с простыми людьми, но и полагает, что его интересы совпадают с интересами герцога Ланкастерского. И вместе с тем это продажное, отвратительное существо пригождается презирающему его принцу благодаря самому подкупающему из всех человеческих качеств – непреходящей жизнерадостности, всегдашнему умению вызывать смех, тем более заразительный, что это не утонченное и снисходительное остроумие, а сальные шуточки, простодушные и легкомысленные, которые вызывают смех, но никак не зависть. Заметим также, что он не запятнан чудовищными, леденящими душу преступлениями, его распущенность не столь опасна, чтобы относиться к ней со всей серьезностью.

Урок, который следует извлечь из вышесказанного, состоит в том, что, во-первых, нет человека более опасного, чем тот, в ком продажность сочетается с угодливостью, и что, во-вторых, ни ум, ни честность не должны ощущать себя в безопасности, когда они видят, как Фальстаф соблазняет Генри.

«МАКБЕТ»

<…> Эта пьеса получила заслуженное признание за достоверность вымысла и за величие и разнообразие действия. В то же время в ней нет многообразия тонко выписанных характеров, события, в ней описанные, слишком значительны, чтобы склонности и пристрастия отдельных персонажей оказывали на них воздействие, а композиция властно подчиняла бы себе поведение действующих лиц.

Опасность властолюбия показана хорошо, и, быть может, в защиту некоторых эпизодов, которые сегодня выглядят недостоверными, следует сказать, что во времена Шекспира ограждать легковерие от пустых и иллюзорных пророчеств было необходимо.

Герои получают по заслугам. Леди Макбет вызывает не более чем презрение, и, хотя отвага Макбета не может не вызывать уважения, всякий читатель испытывает радость, когда он гибнет.

«ЦИМБЕЛИН»

Арвираг. Что мы сможем.

Состарившись, как ты, поведать людям?

(«Цимбелин». Акт 3. Сц. 3. Пер. П. Мелковой.)

 

Подобный страх старости, который невозможно выразить ни в словах, ни в размышлениях, – чувство естественное и благородное. Нет несчастнее человека, который, когда чувственные утехи покидают его, лишен удовольствия мыслить,

В этой пьесе немало тонких чувств, есть естественные диалоги и несколько живых сцен, однако достигается все это за счет большого числа несообразностей. Отмечать вздорность вымысла, несуразность поведения действующих лиц, несочетаемость имен и манер разных эпох и невозможность описываемых событий в реальной жизни значило бы понапрасну расходовать критические стрелы на очевидную глупость, на недостатки, слишком явные, чтобы обращать на них внимание, и слишком серьезные, чтобы их выпячивать.

«КОРОЛЬ ЛИР»

<…> Трагедию «Лир» заслуженно ставят выше других драм Шекспира. Нет, пожалуй, другой пьесы, которая бы держала зрителя в таком напряжении, которая бы так возбуждала наши страсти и вызывала такое любопытство. Искусное переплетение различных интересов, необузданное противоборство характеров, превратности судьбы и быстрая смена событий вселяют в нас то негодование, то жалость, то надежду. В пьесе нет ни одной сцены, которая не способствовала бы драматическому развитию действия, едва ли найдется хотя бы одна реплика, которая бы не поддерживала напряжение всей сцены. Поток поэтического воображения обладает такой мощью, что стоит нашему уму погрузиться в него, как он начинает неудержимо нестись по течению.

Относительно кажущегося неправдоподобия поведения Лира можно было бы заметить, что в те времена, когда он жил, подобные истории считались вполне достоверными. И если обратиться мыслями к варварству и невежеству того времени, эта история не покажется нам такой невероятной, какой видится, когда мы сравниваем поступки Лира со своими собственными. Ведь если бы речь шла о туземном царьке в Гвинее или на Мадагаскаре, в предпочтении одной дочери другой или же отказе от короны не было бы ничего невероятного. В самом деле, называя своих героев графами и герцогами, Шекспир переносит нас во времена более цивилизованные, не столь жестокие и дикие. Вообще надо сказать, что, хотя поэт тонко чувствует человека, искусно воссоздает характеры людей, он большей частью пренебрегает особенностями различных эпох, смешивает обычаи древние и современные, английские и чужеземные.

Мой высокообразованный друг мистер Уортон 13, который подверг эту пьесу весьма резкой критике в «Искателе приключений» 14, замечает, что примеры жестокости здесь слишком ужасны и что вмешательство Эдмунда нарушает простоту и естественность композиции. В ответ на эти упреки можно, по-моему, еще раз повторить, что жестокость дочерей – это исторический факт, к которому поэт мало что добавил, разве что облек его в диалоги и драматическое действие. В то же время я не могу с равной убежденностью оправдать автора за ослепление Глостера: этот эпизод для театральной постановки слишком отвратителен, подобные сцены, дабы не расстраиваться, зритель воспринимает как чистый вымысел. Тем не менее не будем забывать, что наш автор прекрасно знал, что должно понравиться зрителю, для которого он писал.

Что же до нарушения Эдмундом простоты и естественности композиции, его участие с лихвой окупается тем разнообразием, которое он вносит в действие пьесы и в ее основной замысел, а также тем, что он дает поэту возможность связать одно вероломство с другим, соединить порочного сына с порочными дочерьми, дабы вынести из пьесы важный урок, заключающийся в том, что злодейству нет конца, что преступления ведут к преступлениям и в конечном счете приводят к краху.

Однако, словно опровергая эту мораль, Шекспир дает добродетельной Корделии погибнуть за правое дело, что никак не соответствует представлениям о справедливости, надеждам читателей и, что еще более странно, расходится с фактами хроник. <…> Пьеса, в которой порок берет верх, а добродетель обречена, может, вне всяких сомнений, быть хороша, ибо она является истинным выражением привычного течения человеческой жизни, однако, коль скоро все разумные существа превозносят справедливость, меня нелегко убедить в том, что пьеса хуже оттого, что в ней торжествует добро, или в том, что зрителю меньше понравится трагедия, если в финале поруганная добродетель будет праздновать победу. <…> Сам же я, признаться, много лет назад был так потрясен смертью Корделии, что не знаю даже, сумел бы я вновь перечесть последние сцены, не имей я возможности переписать их.

Спорят критики и о том, что явилось основной причиной безумия Лира – потеря королевства или жестокость дочерей. Мистер Мерфи 15, критик весьма здравомыслящий, думает – и свою мысль подтверждает примерами из пьесы, – что жестокость дочерей – основная причина помешательства Лира и что потеря королевства является для него лишь второстепенным и дополнительным злом. Он замечает, и совершенно справедливо, что Лир вряд ли вызвал бы наше сочувствие, будь он свергнутым королем, а не обиженным отцом.

 

«РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА»

<…> Эта пьеса – одно из самых прелестных творений нашего автора. Сцены – живы и разнообразны, события – многочисленны и значительны, развязка – невыразимо трогательна, действие же отличается именно тем правдоподобием, – во всяком случае, в соответствии с общепринятым мнением, – какого требует истинная трагедия. <…>

Кормилица – одно из тех действующих лиц, что доставляют истинное наслаждение самому автору. Он с исключительной тонкостью изобразил ее одновременно говорливой и замкнутой, угодливой и дерзкой, доверчивой и бесчестной.

Комические сцены выписаны на редкость удачно, однако в эпизодах патетических ощущается какой-то неожиданный изъян. Его героев, в каком бы невыгодном положении они ни оказывались, отличает самомнение – черта весьма прискорбная.

«ГАМЛЕТ»

<…> Уорбертон писал: «Полоний – человек слабый, доктринер, рассуждения этого придворного – злая сатира на модную в те времена пышную риторику, в которой разум находится в тисках формальной логики, а ум – в плену безудержной словесной игры»). Подобная оценка, хотя она до известной степени и примиряет высшую мудрость с непроходимой глупостью, не вполне, на мой взгляд, передает смысл, который вкладывает в этот образ наш автор. У критика Полоний предстает не характером, а типом, чьи черты искусственны и случайны. Поэт же проводит более тонкую грань между персонажем из комедии нравов и героем, списанным с природы. Полоний – это человек, воспитанный при дворе, преуспевший в интриге, наблюдательный, самоуверенный, любящий сам себя послушать – и впадающий в старческое слабоумие. Его рассуждения и в самом деле задуманы как сатира на ораторское искусство тех времен, в котором всегда есть вступительная часть, но отсутствует главная и которое скорее вводит собеседника в заблуждение, чем объясняет ему существо дела. В этом он искусствен, в остальном же – совершенно естествен. Такой человек убежден в своей правоте, ибо знает, что когда-то он отличался недюжинным умом, и даже не подозревает, что сейчас его ум уже не тот. Такой человек хорош в рассуждениях общего характера, но плох в частностях. Он умудрен опытом прошлых лет, однако даром прозорливости не владеет. Когда он полагается на свою память, когда черпает из хранилища своих познаний, то высказывает весомые суждения и дает полезные советы, но по мере того как ум его слабеет и подолгу на чем-то сосредоточиться, во что-то вникнуть не может, старик становится жертвой внезапных провалов памяти, теряет ход мысли, путается, повторяется. Полоний – это слабоумие, берущее верх над мудростью. <…>

Поведение героев, пожалуй, небезупречно.

  1. »Падений жалких в жизни не ведая/Сияет Доблесть славой немеркнущей/И не приемлет, не слагает/Власти по прихоти толп народных»(лат.)(Гораций. Оды. Кн. III, 17/Пер. Семенова-Тян-Шанского под ред. М. Гаспарова). []
  2. Согласно древнегреческим мифам, стоглазого великана Аргуса убаюкал игрой на лире Гермес, а трехглавого пса Цербера (Кербера) задушил Геракл.[]
  3. Дева Астрея считается аналогом греческой Дикэ, дочери Фемиды, олицетворения справедливости.[]
  4. Джон Мильтон. Потерянный рай. Ч. I, 62.[]
  5. «Что добродетель, порок, что полезно для нас или вредно,/Лучше об этом, ясней, чем Хрисипп или Крантор, он учит»(лат.)(Гораций. Послания. Кн. I. К Лоллию / Пер. Н. Гинцбурга).[]
  6. «То, что не происходит каждодневно, несущественно»(лат.)(Плиний. Послания, III, 1).[]
  7. Саллюстий (86 – ок. 35 до н.э.) – римский историк. Джонсон имеет в виду его труд «О заговоре Катилины».[]
  8. Филипп Меланхтон (наст. имя Филипп Шварцерд; 1497-1560) – немецкий ученый и религиозный реформатор.[]
  9. Йохан де Витт (1625-1672) – голландский государственный деятель; убит разъяренной толпой в Гааге.[]
  10. Томас Тикелл (1686-1740) – английский поэт, секретарь Джозефа Аддисона (1672-1719), составитель и издатель его произведений; переводчик первой книги «Илиады» Гомера.[]
  11. Франсуа Малерб (1555-1628) – французский поэт; разрабатывал нормы французского литературного языка.[]
  12. Мэтью Хейл (1609-1676) – английский юрист и правовед; реформатор английской правовой системы.[]
  13. Джозеф Уортон (1722-1800) – критик и преподаватель, старший брат известного поэта и критика, профессора поэзии в Оксфорде, автора «Истории английской поэзии» (1774-1781), близкого друга Джонсона Томаса Уортона (1728-1790).[]
  14. «Искатель приключений» («The Adventurer») – ежемесячный журнал, который в 1752-1754 годах выпускал критик Джон Хоксуорт (1715?-1773) и в котором постоянно печатался Джонсон.[]
  15. Возможно, имеется в виду драматург и критик Артур Мерфи (1727-1805).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2003

Цитировать

Джонсон, С. Един во многих лицах (Эссе, статьи, очерки и письма). Вступительная статья, составление, примечания и перевод с английского А. Ливерганта / С. Джонсон, А.Я. Ливергант // Вопросы литературы. - 2003 - №2. - C. 186-235
Копировать