№1, 2009/Филология в лицах

Достоевский глазами Д. Лукача

 

При всех феноменальных способностях Лукача — огромной эрудиции, невероятной мощи ума, непревзойденного в анализе и систематизации, в спекулятивном мышлении, — у него была одна большая слабость. Ее можно определить как глухоту к поэзии (нечто вроде отсутствия музыкального слуха) или (может быть, так будет точнее сказать?) слабую восприимчивость к художественной форме. Попросту говоря, Лукач все мог понять и объяснить, но не мог понять и объяснить одной (крайне важной для человека, занимающегося литературой) вещи: почему прекрасное художественное произведение является прекрасным1. В анализе поэзии и склад ума, видимо, нужен иной, и подход особый — не столько научно-аналитический, сколько эссеистический. Таким складом ума, таким подходом обладал, скажем, Белинский, который писал не научные статьи, а эссе, то есть в своем роде художественные произведения, в них показывая, чем прекрасен, например, Пушкин. В общем-то хорошая критика — это ведь и есть эссеистика, в отличие от литературоведения…

Д. Лукач претендовал на компетентность в литературе, в поэзии. Не поймите меня неправильно: я не хочу сказать, что он ничего не понимал в поэзии. Понимать — очень даже понимал. Но чувствовать — не чувствовал. И отсюда — многие его промахи. Скажем, он резко отрицательно относился к Мадачу и его драме в стихах «Трагедия человека», язвительно (особым чувством юмора Лукач тоже не мог похвастаться, но в этом случае он проявил незаурядное остроумие) называя ее «трагедией Мадача». В период эмиграции в СССР он много писал о советской литературе — и одно из ее вершинных достижений увидел в «Педагогической поэме» Макаренко (роман сам по себе великолепный — но не вершина же!).

Но самый, пожалуй, показательный (если не сказать — вопиющий) пример «глухоты» Лукача к художественности — его отношение к Беле Балажу. Этот кинокритик, известный специалист по эстетике кино, был в свое время активным поэтом и драматургом. Сейчас в этом качестве он довольно прочно забыт. Ну, сейчас — это сейчас. Но ведь и тогда, в то время, рядом с Балажем существовали очень большие поэты: был в расцвете сил гениальный Эндре Ади, были Михай Бабич, Деже Костолани, Арпад Тот и другие. Лукач же по каким-то неясным причинам из всей венгерской литературы того периода — речь идет о втором десятилетии ХХ века — выделил Белу Балажа. Он писал о нем статью за статьей, потом собрал их и издал отдельной книгой «Бела Балаж и те, кому он не нужен» (1918). В книге он не просто превозносит творчество Балажа, воюя с теми, кто не способен постичь его значение, — в предисловии Лукач со всей ответственностью и серьезностью заявляет: «…Творчество Белы Балажа — это явление, означающее поворотную веху в нашей (то есть венгерской. — Ю. Г.) и в мировой литературе»2 (курсив мой. — Ю. Г.). И, с унынием наблюдая, что его восторг мало кто разделяет, пишет: «Знаю: последующее поколение очень будет нас презирать, когда обнаружит: среди нас жил Бела Балаж — и никто этого не заметил» (с. 24). Честь своего поколения Лукач и намерен был спасти, издавая книгу о Балаже.

А в одной из статей (1916) он приводит целиком стихотворение Балажа и пишет о нем: «Автор этих строк уверен, что это одно из самых прекрасных стихотворений всех времен, одно из немногих, по-настоящему вечных стихов о любви»3 (с. 47). (Скажем прямо: стихотворение это — бледный отсвет поэзии Эндре Ади.) Этот долгий заход был необходим, чтобы более естественно подойти к обозначенной в заглавии теме.

Дело в том, что в предисловии к книге о Балаже Лукач сам признается в своей слабости (не знаю, насколько это может выглядеть лестным, но аналогия с процитированными выше словами Ленина здесь очевидна). Пишет он об этом так: «Знаю: я не критик. Та безошибочная, безмерно тонкая способность почувствовать качество отдельного произведения, которая характеризует драматургическую критику Пауля Эрнста, поэтическую — Гундольфа, художественную — Лео Поппера4, мне не дана <…> Меня интересуют только конечные вопросы формы, симптоматические удачи и ошибки; я бы сказал: аксиология и философия истории в произведениях, а не сами произведения (курсив мой. — Ю. Г.). Но позволительно ли, сознавая подобную свою предрасположенность, браться решать задачу, которая во многих отношениях является все же задачей критика? Я думаю, да». Почему? Потому что, «кроме меня, нет никого, кто отважился бы выполнить эту задачу. Я с глубоким подобострастием отошел бы в сторону в полном сознании собственной некомпетентности, если бы появился критик, который сумел бы сочетать понимание интенции с бесконечно тонким ощущением качества» (с. 23; курсив мой. — Ю. Г.). (И при всем том Лукач яростно полемизирует в этом же предисловии с Михаем Бабичем, который писал о Балаже без должного пиетета; Лукач, и не думая «отходить в сторону» — хотя более компетентного в вопросах поэзии судью, чем Бабич, трудно было найти в Венгрии, — находит у него лишь «предубеждения и грубые ошибки».)

С горечью сознавшись в своей неспособности тонко ощутить «качество», то есть художественность, форму, Лукач стремится компенсировать эту свою слабость за счет анализа «интенции», а именно идейных, мировоззренческих установок автора, его намерений, целей, проявившихся в сюжете, коллизиях, в расстановке акцентов, в эмоциональной окраске персонажей, в решении конфликтов и т. д. (Наверное, довольно точным синонимом «интенции» могло бы служить вышедшее недавно из употребления понятие «идейное содержание».)

В общем-то, углубить анализ этой сферы, сферы интенции, можно было и еще одним способом: двигаясь в сторону психологии, раскрывая неявные мотивы и пружины, которые находятся на грани сознания и подсознания. Или в сферу души, душевной жизни, пользуясь понятием, которое в тот период было любимым у Лукача. Поскольку Лукач, как было сказано, уже в ранний период обладал исключительной склонностью к спекулятивному мышлению, к философии, то его поиски мотивов и намерений с большой степенью неизбежности вели его в ту область философии, которая называется этикой. В ранний период своего творчества Лукач постоянно размышлял о том, что хорошо, что плохо, что дозволено, что запретно, что морально, что противоречит морали…

И тут — вполне закономерно, даже, можно сказать, неизбежно — встает имя Достоевского, появляется мир его произведений.

Как известно, для Лукача главным рабочим языком был немецкий; в молодые годы (да и в зрелые, пожалуй, тоже) он и писал по-немецки гораздо лучше, чем по-венгерски, и читал больше. Творчество Достоевского в Германии уже в конце XIX века было известно практически полностью. Ясно, что Лукач — подобно большинству творческой интеллигенции в Европе того периода — просто не мог не знать Достоевского.

Русский писатель должен был стать притягательным для Лукача и тем, что собственно художественная форма — если иметь в виду под этим, так сказать, поэтическую составляющую произведения, то, что роднит прозу с поэзией, что связано с музыкальной, орнаментальной организацией слова, что ассоциируется с красотой речи, — у Достоевского занимает далеко не главное место. Достоевский (как, скажем, и Толстой) стремится прежде всего к точности выражения мысли. Его эстетика — эстетика адекватности мысли и слова. Возможно, говоря о Достоевском, о его героях, анализируя художественный мир его произведений, Лукач не так чувствовал, не так переживал свою ущербность.

Сборник «Бела Балаж и те, кому он не нужен» содержит много материалов о Достоевском. Это не случайно: ведь примерно в то же самое время Лукач начал писать о Достоевском книгу. В совокупности с материалами к этой ненаписанной книге сборник «Бела Балаж…» позволяет составить довольно полное представление о том, что привлекало Лукача в Достоевском, что он в нем видел, какие глубины, какие стороны его величия ценил.

Конечно, исследование того, как Лукач трактовал Достоевского, совсем не должно исчерпываться простой каталогизацией: там-то и там-то сказано то-то и то-то. Анализ подхода Лукача к Достоевскому позволит, вероятно, и в Достоевском увидеть многое, что не было замечено достоевсковедением. И что, может быть, полнее и нагляднее объяснит то невероятно высокое место, которое творчество русского писателя занимало и до сих пор занимает в мировой культуре.

(Скажу заранее: после того, что Лукач писал о Достоевском в эти годы, еще более разительным представляется последующий поворот, когда Лукач, перейдя на позиции марксизма, стал трактовать Достоевского в духе вульгарной рапповской социологии.)

В 10-е годы ХХ века Лукач, повторяю, сказал о Достоевском много существенного, нового, важного (пусть не всегда бесспорного). И больше всего, систематичнее всего, пожалуй, именно в книге «Бела Балаж и те, кому он не нужен».

Правда, читая эти великолепные размышления, все время приходится гнать от себя мысль о том, что авторитет Достоевского, всю мощь этических прозрений Достоевского Лукач привлекает как бы для того, чтобы доказать величие Белы Балажа. Он как бы ставил их на одну доску. Это смущает и мешает. Но непреодолимым препятствием не становится.

Здесь нужно отойти немного назад, чтобы показать ту философскую основу, на которую для Лукача органически легла, обогатив ее, этика Достоевского.

Лукач начинал как последователь «философии жизни» Дильтея и Зиммеля. С Георгом Зиммелем он был знаком лично, слушал его лекции в Берлине; Зиммель считал его одним из самых перспективных своих учеников. С 1912 года Лукач несколько лет работал в Гейдельберге, был одной из главных фигур знаменитого кружка Макса Вебера. «В идейном русле «философии жизни» складывались основные понятия Лукачевой метафизики, его философии высокой культуры и искусства…»5; эта философия нашла выражение в книге Лукача «Душа и формы» (1911), а также в сборнике статей «Эстетическая культура» (1913). В данном контексте особенно важно то обстоятельство, что «философия жизни» во всех ее ответвлениях — этике, эстетике — тесно связана с психологией; тут тоже — прямой мост к Достоевскому.

Опираясь на положения «философии жизни», Лукач пришел к утверждению дуализма души (суверенного ядра личности) и «обыкновенной» жизни как мира «механических, равнодушных к нам сил». Истинно то, что идет от души;

  1. Возможно, тут есть некоторая закономерность: сильные мыслители слабы в понимании красоты. Они многое «понимают», но не «чувствуют». Известное суждение Ленина о стихотворении Маяковского «Прозаседав
    шиеся», может быть, навязло в зубах, но в данном случае уместно его напом
    нить: «Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя
    вполне признаю свою некомпетентность в этой области <…> Не знаю, как
    насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно»
    (цит. по: Маяковский В. Полн. собр. соч. в 13 тт. Т. 4. М. , 1957. С. 419). Что о
    Ленине ни говорят сейчас, но он был человеком умным и, сознавая свою
    «некомпетентность», не совался так уж часто в литературу; а если совался,
    то как политик (вспомним его суждение о «Матери» М. Горького: «очень
    своевременная книга»). В отличие, скажем, от Сталина, который считал се
    бя компетентным в любой области – а потому и допуск[]
  2. Lukаcs Gy. Balаz Bеla еs akiknek nem kell / Kner Izidor kiadаsa Gyoma, 1918. 24. o. Далее номера страниц этого издания приводятся в тексте.[]
  3. Чтобы не оставлять читателя заинтригованным, приведу свой перевод
    этого стихотворения:
    Раскрылись рук твоих слепящие врата.
    Я в изумлении стою с вопросом на губах:
    Столь краток путь – и столько было мук?
    Двум воскресеньям не бывать в веках,
    Мне дважды не бывать в раю раскрытых рук,
    Куда спешил я, жизни сбросив прах…
    Остановлюсь, от праха отряхнусь.
    Как мне предстать перед тобой в коросте,
    В грязи угрюмых мук?
    Увы мне, если ты не примешь гостя,
    Не вскинешься на стук,
    И я в сиянии твоем не растворюсь!
    Смотри, я здесь! Но горе, если крови
    Моей хоть капля не разбудит чудо,
    В блаженство боль не превратит.
    Не отряхнуть ли мне перед твоей любовью
    И жизнь мою?
    Раскрылись рук твоих слепящие врата.
    (Должен сказать, это нелегко переводить стихотворение, о котором за
    ведомо знаешь, что оно – не шедевр.)[]
  4. Пауль Эрнст (1866–1933) – немецкий писатель, драматург, критик;
    Фридрих Гундольф (1880–1931) – немецкий литературовед; Лео Поппер
    (1886–1911) – немецкий искусствовед.[]
  5. Земляной С. Доброта как эсхатологическая категория… // 7enciklope dia.fazekas.hu/palyakep/vilag/Dosztojevszkij.htm — 37k —[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2009

Цитировать

Гусев, Ю.П. Достоевский глазами Д. Лукача / Ю.П. Гусев // Вопросы литературы. - 2009 - №1. - C. 34-54
Копировать